По границам памяти. Рассказы о войне и службе - читать онлайн бесплатно, автор Сергей Раншаков, ЛитПортал
bannerbanner
На страницу:
10 из 11
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

После выпитой чарки водки под ароматную уху, приготовленную по рецепту Дмитрича, завязался неторопливый, степенный разговор. Как принято в любой уважающей себя мужской компании, сначала поговорили о женщинах.

– Ген, а ты новенькую продавщицу в нашем гарнизонном магазине видел? – спросил Васька.

– Ну конечно! Сегодня два раза в магазин заходил – там такая аура! – Мечтательно закатив глаза, Генка плавными движениями ладоней словно обласкал невидимую женскую фигуру. Видимо, именно так, по его мнению, должна выглядеть настоящая, будоражащая воображение аура.

– Харизма, – поправил его Сашка и будто потрогал руками что-то упругое и объемное.

Они бы еще долго обсуждали достоинства новенькой продавщицы, но, словно вспомнив, зачем мы сюда приехали, неожиданно очнулся Дмитрич:

– Так, довожу «диспозицию» на завтра.

Размахивая руками, осыпав названиями незнакомых мне хребтов и распадков, он поведал, куда мы завтра пойдем, какие загоны будем делать, кто и куда встанет на номера и кто пойдет загонщиком… Я с удивлением заметил – слушали его вполуха, вернее сказать, вообще не слушали, скорее в знак уважения доверчиво кивали головами. Поймав в моих глазах немой вопрос, Генка подмигнул:

– Он к утру все забудет, и утром будет новая «диспозиция», не имеющая ничего общего с этой.

– Зарываешь ты свой талант на службе, – растроганный Дмитрич, налив еще по стопке, совершенно искренне обратился к Генке. – Тебе бы уволиться и податься для начала бэк-вокалистом к Ирине Аллегровой. – Почему-то из всех представителей российской эстрады он предпочитал именно ее.

Видимо, эта стопочка взбудоражила Дмитрича и подтолкнула на неожиданное решение – выступить солистом. Природа немного надругалась в этом плане над Дмитричем, не наделив его ни бархатным баритоном, ни низким басом, ни лирическим тенором, но в данный момент это его ничуть не смущало. Хлопая ладонью по колену, словно печатая строевой шаг на плацу, хорошо поставленным командирским голосом он исполнил: «Заправлены в планшеты космические карты, и штурман уточняет в последний раз маршрут». Вряд ли кто-то из нас знал слова этой песни, но вслед за Дмитричем мы усердно хлопали себя по коленкам и вдохновенно орали: «На пыльных тропинках далеких планет останутся наши следы». Затем Генка объявил заключительную неаполитанскую песню и очень душевно, с надрывом исполнил: «Скажите, девушки, подружке вашей, что я ночей не сплю, о ней мечтая…» Нам, конечно, ее было не вытянуть, но вместе с Генкой мы жили эмоциями этой песни, переживали за мужика, и нам тоже хотелось сказать девушкам, чтобы они передали, донесли до своей подружки все его страдания. На этой высокой эмоциональной ноте охотники потянулись к КУНГу. Решив, что перед завтрашним днем нужно как следует выспаться, я последовал их примеру. Я уже засыпал, когда дверь открылась и вместе с потоком холодного ночного воздуха в дверном проеме нарисовался Дмитрич. Вытянутой рукой он пытался что-нибудь нащупать перед собой, но, запнувшись о порожек, со всего маху грохнулся на свернувшегося калачиком, мирно спящего на полу Ваську. Не знаю, что тому снилось, но от его вопля проснулся не только водитель в кабине, но и все звери с птицами в округе. Включив свет, обматерив и уложив спать Дмитрича, мы еще полчаса не могли угомониться, допытываясь у ошарашенного Васьки – приставал к нему Дмитрич или нет?

Снился мне олень. Нет, не тот, которого прошляпил Дмитрич, но такой же большой и красивый, с огромными ветвистыми рогами. Я даже отростки на рогах посчитал, получилось по семь на каждом. Снилось, будто теплым летним денечком сижу я на склоне сопки, прислонившись спиной к стволу уже немолодого, но еще мощного развесистого кедра. Передо мной залитая солнечным светом поляна. На ней сочная высокая трава с многочисленными вкраплениями ярких разноцветных цветочков. Птички щебечут. Воздух аж звенит от чистоты и свежести. А посреди поляны стоит он – олень этот. Карабин у меня рядышком, на расстоянии вытянутой руки, к стволу упавшего дерева прислонен. Но какое там, карабин? Подставив лицо ласковым солнечным лучам, я любуюсь голубым куполом неба, полной грудью вдыхаю аромат хвои… Я люблю всех, и мне совсем не хочется стрелять. Олень, видно, чувствуя это, неторопливо жуя траву, ехидно так поглядывая на меня, постепенно приближается. Все ближе и ближе… И вот он уже совсем рядом, а мне так хочется приподняться и обнять его за шею, и он, в порыве ответных чувств, тянется лизнуть меня в щеку теплым шершавым языком.

– Подъем, – голосом Дмитрича заорал олень.

В КУНГе включили свет.

– Уже светает. Время – деньги. Быстренько разводим костер, завтракаем и вперед! Труба зовет! – взъерошенный Дмитрич тормошил приторможенных, еще не отошедших ото сна охотников. Часы показывали начало пятого.

– Блин, какая труба? До рассвета еще больше трех часов, – послышались возмущенные голоса.

– О, что-то меня мои биологические часы подвели? – Дмитрич с удивлением взглянул на циферблат.

– Задолбали твои биочасы. Выруби их. Я будильник поставил, – проворчал Генка.

Через минуту Дмитрич уже спал безмятежным сном младенца.

Мой глубокий, уже без сновидений сон прервал Генкин будильник. Проснувшись, я еще лежал какое-то время не в силах открыть глаза. «Боже, как легко и хорошо здесь спится. Может, ну ее, эту охоту – взять, просто приехать, лечь и выспаться?» Собравшись, волевым усилием я заставил себя встать. За дверью КУНГа меня ждала плотная пелена тумана, заполнившая все пространство от продрогшей, еще не согретой солнечными лучами земли до спрятавшихся вершин сопок. Туман был настолько густым, что хотелось протянуть ладони, зачерпнуть горсть и выпить несколько глотков. Сквозь эту пелену, мягко обволакивающую кустарники и деревья, скрывающую уйму загадок и тайн, зябко съежившись от влажного прохладного воздуха, осторожно ступая по мокрым, скользким камням, я спустился к воде. Дремлющему ручейку очень не понравилось, что я лезу к нему своими ладошками, и он в отместку ущипнул меня до костей пробивающей стужей, вмиг стряхнув остатки сна. Потеснив сочную мякоть тумана, к ручью протолкнулся нахальный дымок – это неугомонный Дмитрич уже успел развести костер. Весело потрескивая, языки пламени облизывали металлический чайник, подвешенный на палке. Дождавшись, когда вода закипела, Дмитрич достал небольшую металлическую коробочку, в каких обычно хранят чай. Высыпав на ладонь, понюхав и крякнув от удовольствия, бросил горсть содержимого в чайник, и тут же от него, перебивая все остальные запахи, поплыл нежный лимонный аромат.

– Лимонник, – догадался я.

– Он самый, – кивнул Дмитрич. – Кусочки мелко нарезанных стеблей и листьев дальневосточного, или, как его еще называют, китайского, лимонника. Первейший напиток для охотника. В нем и сила, и энергия. Вот сейчас выпьешь кружечку – и будешь целый день носиться по сопкам, как молодой олень.

Вкус чая вполне соответствовал его аромату, и я, делая небольшие глотки, смаковал его изысканный душистый букет. А каким удивительно вкусным здесь, в тайге, мне показался незатейливый бутерброд – хлеб с маслом, на который я дома бы посмотрел, скривив от недовольства физиономию. Похоже, Дмитрич действительно напрочь забыл свою вчерашнюю диспозицию и, когда пили чай, стал давать новые указания.

– В Кедровую падь переедем. На мягких лапах пойдем. Васька по правому хребту, я по центру под ним. Генка по левому, Сашка под ним. Ты, молодой, – обратился он ко мне, – по ручью пойдешь, чтобы не заплутать. Как в скалы упрешься – все, конечная точка. Там встречаемся. На выстрелы не реагируй, но если услышишь двойной спаренный «бах» и тут же, через небольшую паузу, «бах» – значит, зовут, нужна помощь, идешь на них.

– Что значит на «мягких лапах»? – спросил я у Генки.

– Способ охоты такой – «скрадывание», мы его еще «свободным поиском» называем, то есть подход к зверю с использованием неровностей местности, деревьев и кустарников. Высший пилотаж в охотничьем мастерстве. На мой взгляд, самый увлекательный. Сегодня погодка как раз под него – ветерок поднимается, почва влажная, мягкая.

– А зачем куда-то переезжать? Ну пошумели мы тут, но ведь распадок большой, длинный.

– Ветер от нас по распадку дует. Зверь за версту учует. А в Кедровой как раз против ветра пойдем.

* * *

– Главное, не торопись – сделал несколько шагов, остановись, осмотрись, прислушайся. Как красться, мне тебя учить не надо, но есть нюансы. Я уже говорил, у зверя нюх и слух отменные, а вот зрение не очень, реагируют они в основном на движение. На любой шум самец замирает на 10–15 минут и внимательно смотрит в его сторону. На это время нужно замереть. Пусть у него на виду и в очень неудобной позе, и лишь когда он отвернется, можно сменить позу и двигаться дальше, – продолжал меня инструктировать Генка, пока мы ехали в Кедровую падь. – Стрелять лучше с расстояния 70–80 метров. Знаю, что ты стрелок отменный, но стрелять старайся по стоячему зверю. Стрельба по бегущему чревата подранками, а это морока. Согласно охотничьей этике подранка оставлять нельзя, а на его поиск порой уходит несколько часов. А иногда и на следующий день приходилось искать.

Здесь тумана почти не было. Лишь невесомыми рваными ватными хлопьями, запутавшимися в ветвях деревьев, висел он над небольшой речушкой. «Будто обрывки затерявшегося, непрочитанного, потерявшего свой изначальный смысл послания», – промелькнула в голове где-то услышанная фраза.

Пропахший дымом костра и кедровым хвойным ароматом, уставший, но довольный, с добычей в рюкзаке я вернулся домой. Я уже точно знал, что если не через пару недель, то пусть позднее, но обязательно, вытряхнув из головы служебные заботы, вновь отправлюсь в тайгу. А возможно, появится и новое повествование – «Особенности второй поездки на охоту».

Полонез Огинского

Лежу я, как обычно, на диване, пультом от телевизора каналы перебираю в надежде за что-нибудь интересное зацепиться. Как назло, ничего подходящего. Хотел уже с досады телек выключить, но тут натыкаюсь на получасовой фильм журналиста Бориса Соболева «Коронованные особи». Так себе фильмишко. Про конкурсы красоты. Обо всяких там грязных механизмах их финансирования и подкупа. Ничего нового. Кто же об этом не знает? Хотел уже выключить, но тут этот ехидный журналист Борис Соболев пристал к Анне Смирновой, миссис Россия, жене известного хоккеиста. Иронично так спрашивает про Агнию Барто и Самуила Маршака, а также: кто вокруг кого вертится, Земля вокруг Солнца или наоборот? Она от него, как от назойливой мухи, отмахивается, дескать: «Вы что? Я же миссис! Не спрашивайте меня о всякой ерунде». А он, провокатор, продолжает свою линию гнуть:

– Кто написал полонез Огинского? А кто вальс Грибоедова?

Вопросы простенькие, я-то их как орешки. А Анна поплыла. У меня-то, естественно, самооценка вверх полезла. Я даже от волнения подушку в сторону откинул. Сел поудобней. А на следующий день в интернете бурные обсуждения начались. Все негодуют: «Как так можно? Да чтобы этого не знать… Да чему ее учила семья и школа? И чему она своих детей научит?»

Читаю я эти возмущения, а в душу подленькая мысль закрадывается: «А вдруг и моя… ну, это… тоже не знает?» Не, про Агнию с Самуилом я спокоен. Сам слышал, как она читала детям их светлые, теплые, немножко с садистским уклоном стихи: «Зайку бросила хозяйка – под дождем остался зайка. Уронили мишку на пол. Оторвали мишке лапу. Наша Таня громко плачет: уронила в речку мячик».

Про бычка, который «идет, качается, вздыхает на ходу…» Почему качается? Не, не пьяный и не заболел. Просто «доска кончается…» Представьте бычка на доске. Не, не выдержит. Потому и вздыхает. Брус нужен. Про этого… Рассеянного, с улицы Бассейной. Про обезьянку, которую привез матрос, а она тоскует «весь вечер напролет». Ей в Африку хочется, «где чудные бананы… И нет совсем людей». И про эскимосскую собачку, которая так и не поняла: за что она сидит в клетке? С этим все понятно. А вот кто вокруг кого вертится – Земля вокруг Солнца или наоборот? За 10 лет счастливой семейной жизни мы этот вопрос как-то ни разу не обсуждали. Да нет – это она тоже знает. Сам слышал, она как-то сказала: «Я солнце, и все вокруг меня должны крутиться». А про полонез Огинского? Меня подмывает спросить, и боюсь. А вдруг не знает? Как я с ней дальше жить-то буду? Я уже и спать не могу, и аппетит потерял. И вот тут как-то она на кухне борщ варит. Я с газетой в уголочке устроился. Собрался я, значит, с духом и, не отрываясь от газеты, как бы между прочим, спрашиваю:

– Дорогая, а кто полонез Огинского написал?

Она в это время борщ пробовала. От такого подвоха даже ложку выронила. Прямо в борщ. Брызгами ошпарилась, бегает по кухне, рукой трясет, пихает ее под струю холодной воды из крана и орет:

– Послушай, ты, Огинский хренов, вари-ка борщ сам, а я пойду полонез послушаю.

Пришлось мне борщ доваривать, благо его только помешивать оставалось. Попробовал ложку достать – не получилось. Мы ее потом достали, когда борщ доели. А когда борщ доедали, жена, как бы невзначай, но с плохо скрываемым подколом:

– Дорогой, ничего, если недельку ты тут, на кухне, сам как-нибудь? Мне с Огинским и Грибоедовым основательно разобраться надо.

Я, надо признаться, только глазунью пожарить могу да картошки почистить. В армии научили. Но марку держу:

– Конечно же, милая. Что я, поесть не найду? Да и приготовить могу. Подумаешь, невидаль.

Сутки продержался на бутербродах, а тут как раз выходные. Жена прочно обосновалась перед компьютером, а я с поваренной книгой на кухне. С умным видом ее листаю, рецепт выбираю. Мне же не просто нужно картошки пожарить, а, вспоминая ехидство жены, что-нибудь такое – этакое. Дескать, знай наших. Полчаса листал этот бестселлер, теряясь в его хитросплетениях. Ничего не выбрал. И тут по НТВ, как нельзя кстати, Юлия Высоцкая вещает:

– Сегодня мы будем готовить щи с цыпленком и грибами и курицу «Джезабел».

Я как название «Джезабел» услышал, понял – это мое.

– Для этого нам необходимо: курица, цыпленок, сыр, ананас, горчица, хрен, грибы, капуста… – перечисляет Юля. Я быстренько все на стол выкладываю.

– Цыпленка для щей забрасываем в кастрюлю и, пока варится бульон, курицу режем на куски, – командует Юля.

Так, цыпленка забросил. Взялся за курицу. Выскользнула, зараза такая. Юля на экране мечется: холодильник – стол – плита. Я по кухне за курицей. Скользкая. Еле в угол загнал. Прямо там и порубил. Посолил, поперчил и на 45 минут в духовку. Тут на кухню наш пес заглянул. Маленький любимчик моей жены – вест-хайленд-уайт-терьер. Когда она готовит, он все время здесь ошивается. Из-под стола за процессом наблюдает. Вот и сейчас его принесла нелегкая. В глазах изумление: «Охренеть, у хозяина крыша поехала!» Под стол залез и с таким же, как у жены, ехидным выражением наблюдает. А это пренебрежительно-издевательское ехидство этого «козла-подкаблучника» прямо прет из-под стола. Ничего, посмотрю на ваши физиономии, когда я все сделаю. Недолго он наблюдал. Выскользнувший из рук кочан капусты, срикошетив от пола, угодил прямо по его хитрющей морде. Его как ветром сдуло. Лишь на пороге задержался: то ли у него за ухом зачесалось, то ли, адресуя мне, покрутил задней лапой у виска. А мне не до него. Мне бы за Юлей успеть: холодильник – плита – стол. Она на мелкой терке морковь трет – я стараюсь не отставать. У нее капуста тонкими полосками ложится на дощечку – у меня по всему столу и полу. Она ее легонько ножичком в кастрюлю – чик. Я тряпочкой со стола, веничком с пола и на сковороду. Пол-то у нас чистый, жена каждый день моет. Стою над плитой: капуста на сковороде жарится, морковь в бульоне варится. Блин, надо же наоборот. Вылавливаю морковь, вываливаю из сковороды капусту. Меняю местами. Пот градом, глаза от лука слезятся. Что там на экране, уже не вижу. По Юлиному голосу ориентируюсь.



– Морковь нужно пассеровать, – радостно так сообщает Юля.

«Пассеровать, это как?» – полотенцем глаза вытираю, лезу к телевизору. Мне же нужно знать, что там Юля с морковкой делает. Она, как в тумане, на экране мелькает. Морковь не разглядел, поскользнулся. Хорошо, успел сгруппироваться, не ушибся, но головой прямо в мусорное ведро угодил. Не, синяк не набил. Оно пластмассовое, да и картофельные очистки с капустой и морковью удар смягчили. А вот зрение вернулось. Да и Юля объяснила:

– На маленьком огне, помешивая.

Все понятно. Быстренько смешиваю хрен с повидлом, горчицу с ананасом и сыром… Заливаю куски курицы этим соусом и ставлю на 20 минут в духовку.

Передача закончилась, а у меня еще ничего не готово. Стою посреди кухни от пота мокрый как мышь, весь в моркови, на ушах капуста, в глазах слезы от лука. Но указанное Юлей время выждал. Есть уже не хочется. Плиту с духовкой выключил и мимо утонувшей в интернете жены к своему четвероногому другу – дивану. Только улегся, жена нарисовалась:

– Устал, дорогой? Отдохни! Сейчас я тебе хорошую музыку поставлю!

И врубает полонез Огинского. А мне уже все равно: хоть полонез Огинского, хоть вальс Грибоедова, хоть марш Мендельсона… Я все силы и эмоции там, на кухне, оставил. Лежу как бревно. Жена посмотрела и молча ушла. Навела на кухне порядок. Сало к щам ломтиками порезала. «Джезабел» до ума довела. Подождала, пока я отдохнул. Стол накрыла. Графинчик на самое видное место поставила и меня позвала. Сижу я за столом, смотрю на нее и думаю: «Ну ведь красавица же! Эх. Если бы я заМонреаль Канадиенс играл, я бы ей тоже корону купил. И хрен с ним, с этим полонезом Огинского».

Баба Катя

Когда в туманное стекло ко мне заглядывает юность, мне кажется, что все вернулось – все, что вернуться не могло…

Игорь Плохов

Разогнавшись под горку, Сережка, резко нажав на педали, затормозил возле сидевшей на лавочке старушки. Подняв клубы серой пыли, велосипед пошел юзом, и, только выставив ногу, Сереге с трудом удалось устоять. Роющиеся в теплом придорожном песке куры, чистящие о него свои клювы и когти, с возмущенным кудахтаньем разлетелись в разные стороны.

Уже не раз этот трюк заканчивался бороздой на песчаной с мелкими камешками сельской дороге, разорванными штанами и внушительными ссадинами на локтях и коленках. Но на этот раз обошлось.

– Что же ты так носишься-то? Шею свернешь, – добродушно покачала головой бабушка.

– Не, баба Катя. Все под контролем, – уже успевший переварить столь близкий очередной крах и довольный получившимся эффектным торможением, заверил Сережка.

– Куда так торопишься?

– В поле, отцу помогать, – придерживая велосипед за руль, Серега поглядывал на небо.

Лилово-черная, набухшая от влаги туча, повиснув над деревней, первыми редкими крупными каплями обозначила территорию, на которую в ближайшие мгновения собиралась обрушиться проливным дождем.

– Баба Катя, я у вас под навесом дождь пережду?

– Чего ж под навесом-то? Заходи в дом, молочком напою.

Срубленный еще до войны дом с резными наличниками по-прежнему, как и в былые годы, выглядел вполне добротным и ухоженным. Почти ежегодно, вооружившись кисточкой, баба Катя сама, никому не доверяя, обновляла на них узоры. Простенько, не богато, но очень чисто, опрятно, по-домашнему уютно в комнате, куда зашел Сережка: половики из нарезанных полосками разноцветных кусков материи, кружевные занавески на окнах, стол, накрытый белоснежной скатертью с цветастым орнаментом по периметру, образа в углу и запах лампадного масла вперемешку с ароматным печным теплом.

Пока баба Катя ходила за молоком, Сережка разглядывал висевшие на стене, в деревянной рамке под стеклом, старые, пожелтевшие от времени фотографии. На одной из них – сидящая на стуле молодая девушка в светлом воздушном, усыпанном цветами платье. Толстая коса, переброшенная через плечо. Озорной, непослушный завиток волос, свисающий на лоб. Радостная, очаровательная улыбка и большие, наполненные пульсирующим, светящимся счастьем глаза. Рядом, положив руку на ее плечо, стоял высокий плечистый парень с пышной копной волнистых волос.

– Баба Катя, это вы? – не отрывая взгляда от девушки на фото, спросил Сережка у вошедшей с крынкой старушки. – Какая красивая!

– Я, молодая совсем, – махнула рукой баба Катя, и едва заметная улыбка промелькнула в уголках сухих, покрытых сеткой мелких морщин губ. – Давно это было, еще до войны, в 38-м. А это – муж мой, Федя! В сентябре 37-го мы поженились, а в начале 39-го он в армию служить ушел. До этого отсрочку давали, как механизатору. А тут по весне-то призвали, и попал он как раз на войну с Финляндией. А это уже после той войны, – протерев тряпочкой стекло, баба Катя указала на фото, где Федор в солдатской форме, в лихо заломленной фуражке, с медалью и знаками на груди. – В ноябре 41-го в последний раз весточку от него получила. На Волховском фронте он воевал, без вести пропал, – рассказывая, она наливала в кружку молоко.

– Жив был бы, уже вернулся бы, ведь сорок лет прошло… – вырвалось у Сережки. Он тут же осекся, видя, как дрогнул кувшин в руках бабы Кати, выплеснув молочный сгусток мимо кружки на скатерть.

– Война была. На войне всякое могло случиться. Вон по радио рассказывали: мужчина, попав в аварию, полностью потерял память. Даже как его зовут, не помнит. Столько лет прошло, а память так и не вернулась, – и, поставив кувшин на стол, она чуть слышно произнесла: – Пока на его могилке не побываю – жив для меня Федя.

Застигнутая внезапно нахлынувшими воспоминаниями, смахнув кончиком платка набежавшую слезу, баба Катя отвернулась к окну. Там, за туманным стеклом, за мутной пеленой дождя, в запрятанном, притаившемся, только им с Федором принадлежащем пространстве таились спрессованные, словно фото в альбоме, далекие, милые сердцу мгновения. И от этого мимолетного неосторожного прикосновения легкий ветер памяти зашелестел его пожелтевшими страничками: нарвавший охапку полевых цветов, улыбающийся Федор бежит ей навстречу; а вот она протягивает крынку с холодным молоком, и он, спрыгнув с пахнущего сосновой смолой золотистого сруба, воткнув топор в лежащее поблизости бревно, жадно пьет. А молоко тоненькой струйкой по подбородку скатывается на мускулистую, покрытую капельками пота грудь.

Ну почему, судьба, ты так жестока? Одарила, высыпала сразу, не скупясь, всю припасенную радость, счастье и любовь. И… забрала так быстро, так стремительно, оставив на долгие годы ночи наедине с одиночеством; неясные, будящие, наполненные надеждой шорохи за потухшим окном; вязкую щемящую тревогу и мучительно затянувшееся ожидание. Невыплаканными слезинками дождевые капли скатывались по оконному стеклу. Мокрый, загрустивший клен прохладными ладонями гладил по нему, забирая бьющуюся тоску и боль. Федор нашел его в густой лесной чаще совсем маленьким, чуть выше колен. Среди больших, грубых, заслонивших небо и солнце деревьев он робко, с надеждой выглядывал из-за хрупкого стана матери.

– Я заберу его. Да ты не переживай. Ему там хорошо будет. Легко и просторно, – осторожно откапывая неокрепшие корешки, гладя шершавую кору матери, приговаривал Федор. И она, радостная, благодарно шелестела листвой в ответ.

По душе пришлось маленькому клену на новом месте. С пригорка, на котором возвышался дом, он восторженно смотрел на черную, жирную, отдыхающую под солнцем пашню; на зеленеющий за ней, наполненный птичьим щебетом лес; на огромное синее небо с беспечно плывущими лохматыми облаками и манящую вдаль желтую дорогу.

Украдкой, стесняясь, поглядывал клен на так понравившуюся ему озорную, с любопытством заглядывающую в хозяйское окно вишню. А она, по весне нарядившись в подвенечное платье, белоснежным манящим облаком кружилась перед ним на ветру и затем, сбросив его, дразнила сочными спелыми ягодами. Быстро подрастая, в жаркий летний день клен заслонял окно спальни от назойливых солнечных лучей и прятал скамейку в прохладной тени под густыми зелеными листьями.

Расплескавшая краски осень вылила на него ярко-желтые, и теперь уже вишня восторженно любовалась им. Обрамленный резным орнаментом конька крыши и наличников, переливаясь на солнце множеством оттенков, золотистым куполом возвышался он возле дома. А когда порывистый осенний ветер бесцеремонно срывал с них одежды – обнаженные, зябко ежась, они тянулись друг к другу, торопя зиму накрыть их белым пушистым одеялом, чтобы, забывшись в сладком сне, проснуться с первыми весенними лучами. Клен стал частью этого дома. Он прирос к нему. И они все вместе – баба Катя, дом и клен с вишней, ждали возвращения Федора.

Сколько вдов и несостоявшихся невест оставила та война? Сережка, родившийся гораздо позже, никогда не задумывался над этим. Ему казалось, что давно остыла и затихла саднящая боль. Затянулись, зарубцевались оставленные войной раны.

Та же баба Катя – невысокого роста, легкая, подвижная, с теплыми лучистыми глазами. Ее веселый, звонкий голос слышался везде: в поле на посевной или уборке урожая, на ферме, в сельсовете… Она успевала повсюду, а ведь и домашнее хозяйство требовало немало сил и времени. В деревне не хватало сильных мужских рук, и тяжелая физическая работа легла на хрупкие женские плечи, но Сережке казалось, что свалившиеся на этих женщин беды, все тяготы и невзгоды не смогли погасить в них жизнь. Он видел их поющими озорные частушки и лихо отплясывающими на свадьбах, проводах в армию, 9 Мая, да и на всех других праздниках, которые, как было принято в деревне, отмечали все вместе. Но он не замечал спрятанной в глубине глаз щемящей тоски. Не задумывался, что на смену дневным хлопотам и шумным праздникам, вместе со сгущающимися сумерками, придавливая тяжестью склепа, наваливалось одиночество. Только сейчас, в переполненной безудержной тоской и воспоминаниями комнате, он ощутил всю тяжесть совсем маленькой, но все еще тлеющей надежды. «Ей труднее всех. Тяжелее, чем тем, кто получил похоронку, кто перестал надеяться и ждать», – Сережка представил себя лежащим с открытыми глазами в пустой темной комнате. Он словно окунулся в вязкий, гнетущий, осязаемый мрак, холодным ознобом прильнувший к телу. Почувствовал, как, словно из проруби, потянуло холодом от черных окон. Услышал неистовый злобный вой ветра в печной трубе, гулкое тиканье часов и назойливый, словно бьющаяся муха, стук ветки о стекло.

На страницу:
10 из 11