– У Павлика была своя манера входить в воду с пляжа, – вспоминает она, – нырял под волну на мелководье и плыл под водой, пока позволяло дыхание, затем выскакивал на волну, как дельфин, и уплывал далеко в море, почти невидный с берега. Впрочем, это тоже не «особая примета». Так купаются многие.
– В том числе и Сахаров.
– Где это ты видел?
– На пляже в Ялте, когда вы уезжали на экскурсию.
– Смешно.
– Скорее любопытно. Не «особая примета», согласен. Но есть и особая. У Павлика Волошина, когда он начал курить, появилась и своя манера закуривать: затянуться, вынуть сигарету изо рта двумя пальцами, отставив мизинец – этакий одесский лихаческий шик, – и посмотреть на тлеющий огонек папиросы. Точь-в-точь так же закуривает и Сахаров. Привычка настолько слилась с его личностью, что он забыл о ней, как об «особой примете». Мелкий просчет, но просчет.
– А ты рискнешь утверждать, что такая же мальчишеская привычка не сохранилась с детских лет и у некоего Сахарова?
– Не рискну, конечно. Приметы не убеждают, а настораживают.
– А шрам? – вдруг вспоминает Галка. – У Павлика его не было.
– Возможна пластическая операция.
– Не подгоняешь ли ты доказательства к версии? Бывают такие следователи.
– Знаю, что бывают. Повторяю, я еще ни в чем не убежден, но причин для настораживания все больше и больше. Тут уже не только мистика инстуиции и случайность совпадений «особых примет», настораживают и шероховатости в биографии Сахарова.
– Успел узнать?
– Да, из его рассказа. Кстати, говорит о важных событиях с полнейшим безразличием к теме, с какой-то подчеркнутой равнодушной интонацией. Как о нечто само собою разумеющемся. Воевал, был в плену, сидел в лагере для военнопленных, освобожден американцами, и, по-видимому, без всяких сложностей.
– Н-да… – задумывается Галка.
Искорки недоверия в ее глазах гаснут. Глаза уже не щурятся, они широко открыты, сосредоточенны и серьезны.
– Обычный в те годы способ заброски агента, – говорит она. – Придется проверять по двум каналам.
– Уже начал. Пока ты любовалась алупкинскими красотами, я переговорил с Москвой и Одессой. Завтра получу первую информацию.
Разговор обрывается, мы приходим к одной мысли, которой будут теперь отданы все наши думы, силы и чувства.
– А все-таки жаль, – говорит она, – что отпуск кончился.
Сочи
Я разговариваю с Одессой
Завтракаем на подходе к Сочи. На палубе тридцать градусов в тени, а здесь, в ресторане, кондиционеры снижают жару до восемнадцати. Свежо и прохладно. Официантки в накрахмаленных фартучках разносят кофе по-варшавски с пастеризованным молоком.
Разговор не клеится. Сахаров, как и вчера, молчалив и сумрачен. Тамара злится – должно быть, поссорилась с мужем; вышла к завтраку с покрасневшими веками и разговаривает только с Галкой о предстоящей экскурсии в Мацесту и Хосту.
Я молча дожевываю сырники и вздыхаю:
– Предпочел бы хороший бифштекс по-деревенски.
Когда-то у Волошиных их очень хорошо готовила домработница Васса.
Он спрашивает:
– Почему по-деревенски?
– С поджаренным луком, – поясняю я. – Так он когда-то именовался в ресторанных меню.
– Не знаю, – пожимает он плечами, – до войны по ресторанам не хаживал. А сейчас они без названия. Просто бифштекс с луком. Лучше всего их готовят в «Берлине».
– В Берлине? – недоумеваю я.
– Я имею в виду ресторан «Берлин», – снисходительно поясняет он.
– В Одессе в «Лондонской» готовят не хуже, – заступается за Одессу Галка.
– Что это за «Лондонская»? – интересуется Сахаров.
Я вмешиваюсь:
– Так называлась раньше гостиница «Одесса» на Приморском бульваре. По привычке старые одесситы ее и сейчас называют «Лондонской».
– С раскрашенным Нептуном в садике? – улыбается Сахаров. – В воскресенье с Тамарой там обедали. Неплохо. А вы, значит, тоже одессит?
Спрашивает он, как обычно, лениво, без особой заинтересованности. Именно так спросил бы Сахаров. Если же это Пауль, то не узнать меня он не мог, и вопрос, конечно, наигран. Кстати говоря, мастерски, по актерской терминологии – «в образе».
Ну а мой «образ» позволяет не лгать.
– Конечно, одессит. Вместе с Галиной в одной школе учились.
– И воевали в Одессе?
– Оба. Вместе были в оккупации. В партизанском подполье.
– Страшно было?
– На войне везде страшно.
– Верно, – соглашается он. – В плену тоже было горше горького. А что сильнее – страх перед смертью в открытом бою или ежедневный поединок с гестапо?
Если Сахаров – это Пауль, то он допускает просчет. Подлинный Сахаров не должен был бы интересоваться чужой и безразличной ему Одессой, да еще в далекие оккупационные годы. Тогда ему, Сахарову, как говорит он сейчас, самому было несладко, и обмениваться воспоминаниями такой Сахаров едва ли бы стал. Тут Пауль из «образа» вышел.
И я с готовностью подымаю перчатку.
– Страх смерти на войне дело привычное. О нем забываешь, в подполье тем более. Нет ни бомбежек, ни артобстрела. Поединок с гестапо, конечно, не игра в очко, но мы выигрывали и такие поединки. Да и не раз.
Я посмотрел на Галку – она порывалась что-то сказать, но не сказала. И Сахаров перехватил этот взгляд. Он снова «в образе», задумчивый и незаинтересованный. Понял ли он свой актерский просчет, малюсенький, но все же просчет, или настолько убежден в своей неразоблачимости. что ничего и никого не боится? Это совсем в духе Пауля. Игрок всегда игрок – врожденное свойство характера не заслонишь никакой маской.