Снизу раздались испуганные крики и петушиный подростковый бас, прикрикнувший на кого-то.
Белая подпрыгнула и всей тяжестью рухнула на люк.
Люк обрушился вниз.
В глаза ей взметнулся ослепительный огонь, и уши заложило от грохота: пуля обожгла лоб.
Белая рухнула вниз всей тяжестью, ломая деревянную лестницу с перилами. Внизу она вскочила на ноги, мгновенно огляделась.
Пыль и пороховой дым заполнили подвал, но людей здесь не было: они ушли в боковой ход, черневший в забетонированной стене.
Белая прыгнула в зияющее отверстие, – и словно натолкнулась на что-то, на миг зависла в воздухе, словно в вате, и мягко опустилась на пол.
– Уйди с дороги! – рявкнула она, тяжело дыша.
– Здесь нет того, кого ты ищешь, – возразил низкий голос.
– Есть! Я чувствую запах девы. Я даже вижу её: красивая черноглазая цыганка, слишком молоденькая, правда, но я давно уже стала замечать твою склонность к педофилии… Прочь!
– Эту цыганку зовут Наталья. Ей только двенадцать лет. И она ни в чем не виновата, – спокойно ответил голос.
– Ага! В двенадцать цыганские дочери иногда уже выходят замуж. Уходи, именем твоего покровителя Велеса!
– Велес давно уже умер.
– Да, но ты-то еще жив. Наследник Волха, бывший пастух, защитник выродков и сук!
Внезапно огонь вспыхнул прямо перед ее глазами, так что Белая вначале отшатнулась. А потом рассмеялась лающим смехом.
– Ты вздумал напугать огнем меня? Меня, повелительницу огня? Ты сгоришь и станешь пеплом, горсточкой праха, которой уже нет и не может быть возвращенья…
– Ты снова ошиблась, – прогудел, удаляясь, голос. – Огонь – это твоя стихия. А я всего лишь зову дождь.
Тверская губерния. XIX век
Дверь отворилась бесшумно. Но Феклуша тотчас же открыла глаза, инстинктивно поджала ноги под лоскутное, специально сшитое для нее, одеяло.
В избе было темно и душно. Слышался храп тятьки и посапывание Митьки. Только мамка спала тихо-тихо, лишь изредка о чем-то вздыхая.
Через секунду Он был рядом. Феклуша почувствовала его близко-близко, и задрожала всем телом.
Он не касался её. Он лишь присел на корточки, дышал спокойно и ровно. В темноте он казался просто большим расплывчатым пятном.
Потом она почувствовала прикосновение. Он искал её руку мягкой, совсем не мохнатой рукой. Нашел, притянул к себе и положил на грудь. Грудь была мягкая, мягче пуха. А под пухом – твердые мускулы.
Грудь была большой и теплой.
– Этой грех, – одними губами шепнула Феклуша.
Он разогнулся – темный силуэт взметнулся под потолок. И Феклуша вдруг почувствовала, как ласковые сильные руки поднимают её вместе с одеялом.
– Ой, матушки!.. – снова шепнула Феклуша. – Грех ведь это!
У нее потемнело в глазах, она вдруг очутилась посередине комнаты, потом – в дверях. Потом она вдруг почувствовала острый, свежий воздух морозной осени; они уже оказались на дворе.
Еще мгновение – и деревня осталась позади, и стала отдаляться: редкие огоньки таяли и гасли, словно уплывая, пропадая в бездне.
А над ней закачались еловые лапы, запахло хвоей, и вдруг стало тепло и спокойно.
Она лежала на чем-то мягком, похрустывавшем от малейшего движения. А Он был где-то рядом, невидимый, не издававший не звука.
– Маменька тебя видела, – шепнула Феклуша.
Он промолчал.
– А еще в деревне говорят… – она запнулась. – Говорят, что если девушка с собачьим богом согрешит, – то в аду две собаки ей будут вечно руки грызть.
Она помолчала.
– Мясо сгрызут, и отходят. Ждут, пока новое нарастет. А как нарастет – снова кидаются, и грызут, грызут…
Голос прервался. Но тут же она ощутила его теплую ладонь на своем лбу. Прикосновение успокаивало.
– Зачем же вы меня сюда звали? – спросил он.
– Звали? – удивилась она, и тут же догадалась. – Так это дед Суходрев сказал, что никто, кроме тебя, от коровьей чумы не спасёт. Дед много чего знал. У него в лесу даже своя келья была, он ходил туда молиться. И однажды сказал, что никто не поможет: я-де жертву самому Власию приносил, умаливал, – и Власий не смог чуму прогнать. Надо-де собачьего бога звать. Он последний из скотьих богов жив остался. И «жив огонь» добыть поможет. Ты ведь помог?..
Он не ответил. Да она и не ждала ответа.
– Мне барина жалко очень. Он такой добрый. Давеча конфект городских через горничную передал. А тут иду по деревне – староста навстречу. А староста у нас правильный, но сердитый. Суёт мне в руки сверток. И говорит тихо: «Это от барина. Если стыда нет – носи. А только я бы и родной дочери не посоветовал». Я в овин забежала, развернула – а там шаль белая, с узорочьем по краю… Я её обратно завернула, да там, под сеном, и закопала.
Ей было спокойно и хорошо.
– А еще барин обещал меня в ученье отдать, в город увезти.
Она вздохнула. Ласковые руки касались её губ, щек, глаз.
– Ох, – вдруг сказала она. – Я ж теперь некрасивая! Глаз набок стал глядеть!..
И тогда он поцеловал её в больной глаз и шепотом сказал:
– Я еще не встречал таких красивых, как ты. Впервые встретил – за тысячи лет.
Утром, за завтраком, Петр вдруг сказал с расстановкой:
– А на деревне-то у нас – озорничают.
– Что такое? – спросил Григорий Тимофеевич, откладывая нож и вилку.