– Вы простите мою навязчивость, наверное, я бестактна, лезу вам в душу… Вы не смеетесь надо мной?
– Не смеюсь, лезьте дальше. – Лаврентьев подавил зевок, хотел извиниться, но передумал.
Ольга свела коленки, обхватила их руками, будто внезапно озябла, потом распрямилась, глянула в глаза Лаврентьеву, ожидая увидеть самое неприятное – иронию, насмешку, даже презрение. Но Женечка смотрел печально и устало, и Ольга мысленно поблагодарила Бога за то, что не поторопилась заговорить о сокровенном, о том, что мучило ее, не давало покоя ее бабьей натуре: почему «неоприходованный мужик» три года живет бобылем, имея при этом жену и сына.
Всех полковых дам занимало это несоответствие. Завидев угловатого дерганого подполковника, злого на язык, у которого вот-вот вместо слов вылетят острые гвозди и шипы, а то и пулеметная очередь, они щурились, усмехались украдкой и делали вывод: хороших женских рук нет для Лаврентьева. Дамы побаивались комполка, торопливо здоровались первыми и дефилировали далее, как правило, непроизвольно усиливая виляющее движение бедрами. В этом крылась какая-то загадка, нравы в полку не отличались от среднестатистических: как и везде, здесь от 12,5 до 19,75 процента женщин изменяли хоть раз в супружеской жизни. Обыкновенные цифры. Но вот при виде хмурого командира в/ч 12345 всех женщин помимо воли начинало «раскачивать». Этим интересным наблюдением поделилась однажды в узком кругу супруга «энша» – начальника штаба – Вероника Штукина. После этих откровений за спиной Штуки, как прозвали ее, звучал срамной, с оглядкой, смешок. Впрочем, подхихикивая, каждая знала и за собой этот странный позыв к раскачке – от неясных желаний, томления, гарнизонной скуки, бедной на эмоциональные переживания…
– Ну, говори, что хотела? – недовольно спросил Лаврентьев. – Рапорт на отпуск, звание «прапорщик Российской Федерации»?
– Никак нет, товарищ подполковник. – Ольга мгновенно поджала губы, будто ей показали крепкую витую плеть. Она встала, продемонстрировав стойку «смирно», свела коленки вместе, хотела еще выпрямить по-солдатски грудь, но не стала, ни к чему сейчас было. «Что-что, а этого не получишь!» – со злорадным тщеславием подумала она, зная цену упругой тяжести, которой ее наградила природа.
– Сядь. А лучше сделай чаю.
– У меня кофе есть, – сказала она.
– Сделай кофе.
Она вышла, Лаврентьев переместился за стол, на котором находились папка с приказами, стакан с потекшими ручками, сломанными карандашами, а также обрезанная под основание снарядная гильза, которая служила пепельницей. Рядом матово отсвечивал тяжелый черный телефон, который болезненно вздрагивал от неурочных звонков, – сейчас забывшийся в коротком полусне, но все еще переполненный чьими-то голосами, криками, матом, треском, хрипом…
Лаврентьев вдруг испытал желание поднять трубку, выйти на «Рубин» – в столицу Федерации, пока еще была телефонная связь, и от души нахамить какому-нибудь заспанному дежурному генералу в штанах с примявшимися лампасами, ошарашить убийственной «прямой речью», чтоб у того коленки подкосились, чтоб поразить в душу, неожиданно, как плевком из унитаза… «Товарищ генерал, тут такие дела, короче, кофе закончилось! Что-что… Сам-то, небось, пьешь сейчас? А ежели не пришлете, будем на танки менять! Чего-чего… Знамо дело – на кофе! А, уже проснулся, голубчик! Что это я такое позволяю себе, и кто я таков? Да, так точно, командир 113-го полка, нос до потолка. Нет, я вполне нормален. Где мой заместитель? Повез личный состав полка на Черное море – купаться. А я тут один, самолично… Ну, ладно, покедова. Столице привет, товарищ генерал. Да ты не огорчайся, я понимаю, надо ж, угораздило, прямо на твое дежурство такие звоночки. А ты не докладывай. Ну, ладно, давай, будь здоров, смотри там, чтоб все по уставу, не маленький, генерал все же!»
Лаврентьев обожал московских генералов. Паркетные тихони генштаба, они на оперативных телефонных просторах превращались в величавых полководцев, лучезарных и мудрых наставников, суровых и требовательных радетелей за державу. В последнее время они все чаще обрушивались на Лаврентьева массой звонков. Но повышенное внимание выражалось не в материальной помощи, а во множестве указаний, которые он получал по всем аспектам жизни и службы. Лаврентьев также отвечал на всевозможные, по большей части странные вопросы, и его ответы, вероятней всего, затем использовались как начинка для докладных записок, всяких там справок и отчетов.
Ольга принесла чайник с горячей водой, насыпала в чашки растворимый порошок, поставила привычно на край стола. Они стали пить черную жидкость, еле теплую, с островками непотопляемого порошка. В принципе, «островки» не мешали. Ольга радовалась, что сохранила остатки кофе. Лаврентьеву тоже было неплохо.
– Вы простите меня, Евгений Иванович, – решилась Ольга. – Мне все равно, конечно, но вот наши бабы, а они, знаете, какими могут быть злыми, языкастыми, мстительными…
– Да что ты говоришь, никогда бы не подумал!
– Да… И знаете, что про вас говорят, что вы как бобыль живете?
– Что я педик?
– Нет. Говорят про вас, Евгений Иванович, что вы уже обессиленный и вас только что жалеть осталось, монах, говорят, святой, все силы только на службу.
– Правильно говорят. И что ты хочешь от меня в связи с этим? Юбку не по уставу, выше нормы задрала.
– А где норма, Евгений Иванович? – Ольга глянула на свои ножки, двумя пальчиками коснулась края юбочки.
– Норма – в личной порядочности и скромности, девушка. Я твой командир, но это вовсе не значит, что мне должно хотеться прямо аж до залысения головной части… Травим тюльку… Костя дозу мне врезал, чтоб ваш кормчий продолжал функционировать. – Лаврентьев говорил размеренно и монотонно. – Черт бы побрал наше зазаборное эрзац-общество! Среди грязного веселья эти фундики и фантики, фокусы и покусы… Я могу раздолбать к едрене фене всю эту свору, сжечь всю долину, а реку выпарить в банную пыль!
Фундиками в этих жарких землях называли приверженцев фундаментализма, а фантиками, по подобию, – их заклятых врагов из Национального фронта, подразумевая свойственный им фанатизм.
– Женя!
Ольга уже знала, что Лаврентьев стал быстро заводиться, и она незаметно переходила на «ты». Торопясь сказать важное, он не замечал, точнее, не слышал, перебивал. Разговор был одним и тем же: что есть сила, что он всех в кулак сожмет, прищучит, разнесет в пух и прах всех фундиков и фантиков, потом примет мировую, посадит тех и других в столовую, заставит лопать плов, шурпу, шашлык, лагман, манты, потом русский борщ, пельмени, кулебяки, расстегай… – чтоб всех раздуло, как подгулявшую мартовскую жабу. А потом свалить их в один зиндан – яму, в которой познаются тонкости восточного гостеприимства, и не выпускать до тех пор, пока не просвистятся и не помирятся. «Вожди-шишаки, – говорил командир, – умные люди. В конце концов между собой разберутся, помирятся. Вся беда в том, что благие их помыслы почему-то не всегда по душе народу…»
После запальчивых речей Лаврентьев остывал при помощи простого способа: открывал шкаф, где стоял молочный бидон, черпал кружкой коньяк, глотал, предлагал ей, она отказывалась. Иногда ей удавалось пресечь попытки на полпути к шкафу. Она безошибочно ловила этот момент. Точность и мгновенность Ольгиной реакции действовали неотразимо.
Лаврентьев отправил отдыхать уснувшую Олю, которая так и не сказала главного, сокровенного. Она не проснулась и ушла в свою темную комнатку, передвигаясь как сомнамбула. После чего Евгений Иванович побрился тупым лезвием «Шик», причем «насухо» – с водой мороки было бы больше, да и не хватало ее. После этой операции он вылил на лицо остатки одеколона и приказал часовому у дверей не будить его, даже если на стадион начнет падать китайский десант, а в реке всплывет американская атомная субмарина «Посейдон». Часовой, из прапорщиков, щедро заулыбался, обнажив коричневые десны, кивнул каской… Вот, пожалуй, все, что запомнил на этот утренний час Е.И. Лаврентьев, гвардии подполковник, командир 113-го полка. Он заснул крепко, как и положено донельзя уставшему, но счастливому человеку.
Вряд ли кого интересовало, какие горячечные видения тревожили Лаврентьева. В его ногах молча стояли трое крепколобых мужчин, напоминая своим безучастным видом консилиум, на котором никто не отважится произнести вслух роковой диагноз, чтоб затем приступить к развязке. Рядом с кроватью стояли: майор Штукин, хирург Костя с принадлежностями для инъекций и прапорщик-охранник, вооруженный автоматом. Штукин в этом «консилиуме» являл собой «вершителя судеб», Костя, разумеется, врачевателя, а прапорщик с автоматом символизировал неотвратимую смерть. Все трое по привычке прислушивались к звукам выстрелов, коротких очередей и взрывов за окнами. Они пришли, чтобы прервать сон командира и посмотреть на его реакцию: над плацем летают пули, срезают верхушки деревьев, с визгом влетают в стены, откалывая штукатурку, и, что особенно печально, пока невозможно определить, какая из сторон так настойчиво обрабатывает нейтральную зону, которой и являлся 113-й полк.
– Евгений Иванович, – произнес Штукин.
– Товарищ гвардии подполковник, – позвал командира Костя Синицын.
– Подъем, – после долгой паузы не очень уверенно подал голос прапорщик, вспомнив свое недавнее старшинское прошлое, которого лишился по причине отсутствия личного состава.
Командир поморщился, приподнялся, сел, прислушался.
– Стреляют?
– Со всех сторон лупят! – торопливо стал докладывать Штукин. – Люди все по боевым расчетам.
– Через забор не лезут?
– Кто? – уточнил Штукин.
– Ну не наши же…
– Нет… Пока нет.
– Как полезут – стрелять на поражение, – сказал Лаврентьев.
Лаврентьев вышел в коридор, миновал сонно мигающего дежурного за стеклом, вышел из дежурки и уже на улице пристроился за капитаном и прапорщиком.
И в самом деле выстрелы доносились со всех сторон. А рядом, на футбольном поле, стоял многоголосый вой беженцев. С неделю назад они прорвались в полк, заполонили буквально каждый свободный метр, все пустующие помещения, спасаясь от лиходейства своих земляков. День и ночь они молили судьбу и всевышнего о пощаде, о каре для врагов, а в затишье просили воды, кормежки, кричали, угрожали, требовали навести порядок в городе, то есть перестрелять всех гонителей и мучителей.
И тут, как раз за столовой, все увидели темные фигурки, штурмующие забор. Беженцы тоже увидели их, и вой стократно усилился – страшный женский вой.
Офицеры открыли огонь. Первыми упали те, кто успел перелезть через забор. Потом на главной аллее прапорщик-часовой установил пулемет Калашникова и тут же тугой очередью ударил в сторону ворот. А с той стороны тяжелым грузовиком таранили железные прутья. В него впилась кинжальная очередь, он застыл, уткнувшись слепо в ворота. Наконец, на башенке бронетранспортера включился крупнокалиберный пулемет, прошелся по кромке бетонного забора, круша ее в пыль, стальные «жуки» с хрустом впивались в стволы деревьев, вырывая огромные щепки. Боевиков как сдуло.
Боевая машина рванулась к воротам, полоснула очередью по грузовику, тот вспыхнул, с оглушительным хлопком рванули бензобаки. На фоне языков пламени красные звезды на воротах КПП выглядели зловеще и символично.
По аллее возбужденно прохаживался полуоглохший прапор-щик-часовой (кавказской национальности) и, ни к кому не обращаясь, потирал руки и говорил:
– Хорошо я им вмочил! Ух, как ответственно впиндюрил!
И все, в том числе Лаврентьев, понимали, что прапорщик-пулеметчик вовсе не красуется перед командиром с определенной практической целью. Все знали, что прапорщик имел облегченное представление о радостях жизни, всем сердцем полюбил здешнюю бардачную войну и его даже не тянуло на Кавказ к воюющим соплеменникам.
* * *
Иосиф Георгиевич Шрамм мысленно обмакнул перо в чернила и стал писать. Пользовался он, конечно, обычной шариковой ручкой, хотя давно мечтал завести перьевую, но все как-то не получалось. Он считал себя человеком старомодным, отрастил бородку клинышком, носил очки в золотой оправе и все собирался завести сюртук. После каждой встречи с пациентом он делал записи в тетради, на обложке которой значилось: «Доктор И.Г. Шрамм». Хотя доктором в смысле научно-иерархическом не был.
Работал Иосиф Георгиевич, как уже можно было догадаться, в психиатрической клинике, между прочим, главным врачом. Втайне он считал себя крупнейшим специалистом и, безусловно, одним из выдающихся людей города. Город об этом не догадывался, впрочем, был он никчемным, скучным. Обыкновенная южная провинция, в которой жили обыкновенные, нормальные, славные люди, вели размеренный, здоровый образ жизни, и, конечно, ни к чему была здесь огромная, просто оскорбительно огромная лечебница для душевнобольных.
В эту же минуту Иосиф Георгиевич аккуратно выводил: «Больной Цуладзе Автандил отличается слабыми тормозными процессами… – Тут доктор вспомнил, как больной назвал его приспособленцем, и решительно дописал: – И крайне низким уровнем сознания и эрудиции».