– Здравия желаю, господа офицеры. Примете в свою дружную семью?
– Думаю, проблем не будет, – встал с земли мрачноватый подполковник. – Сейчас подойдет командир роты, полковник Иванов, с ним всё и решите.
Полковник Иванов внешностью обладал совсем не героической. Низкого роста, полноватый, плешивый, он имел какое-то брезгливое выражение лица. Портрет классического белогвардейца я с него писать не стал бы. Лишь позднее я узнал, что «полковник наш рожден был хватом». Мы представились, услышав мою фамилию, полковник Иванов едва заметно улыбнулся: «Однофамильцы, значит? Ну что ж, будешь Иванов-второй. В третий взвод рядовыми, господа».
Так мы встали в строй. Внедрение прошло успешно.
***
Мы щелкали станицы, как орехи, одну за другой. Красные иногда оказывали ожесточенное сопротивление, а порою бежали под самым легким нашим натиском. Это понемногу превращалось в рутину, больше выматывали переходы, чем бои. А воевать оказалось совсем не сложно. Надо просто делать то, что делают твои товарищи. Они бегут вперед, и ты беги вперед. Они стреляют, и ты стреляй. Могут, правда, убить, ну так что же? Они умирают, и ты умирай.
Я сразу взял себе за правило ни чего не делать первым, но при этом всё делать так, чтобы в числе последних тоже не оказаться. В герои не рвался, но и труса не праздновал. Да и не отпразднуешь тут труса, когда вокруг тебя такие люди, для которых смерть, казалось бы, вообще не существует. Хотя смерть, конечно, существовала. Пока шли от станции Медведовской, рота потеряла половину людей убитыми и тяжелоранеными, хотя наши ряды не поредели, постоянно откуда-то появлялось пополнение, офицеры приходили и по одному, и группами, так что мы с поручиком быстро перестали быть новичками.
В те дни я впервые увидел своих заклятых врагов, большевиков, с такого близкого расстояния. «Впервые», потому что они совсем не походили на известных мне коммунистов. По сравнению с моими современниками, это тоже были люди иного качества, так же, как и белые.
Про «серую скотинку» не говорю, она во все эпохи одинаковая. Пришли комиссары, забрили лоб, одели в шинель и бросили на фронт. Эти люди проявляли поразительную покорность, они не просто ни чего не понимали в происходящем, они и не пытались понимать, и даже более тог – они не понимали, что они чего-то не понимают. Пришли строгие дядьки, сказали, что надо идти на фронт, бить белых, они и пошли, чего тут непонятного? «Знать судьба моя такая». Строгим дядькам ведь не возразишь, они вон какие.
Если бы у строгих дядек были на плечах погоны и они сказали бы, что надо бить красных, пошли бы точно так же, с той же покорностью судьбе и даже не пытаясь думать о том, чем, собственно, белый цвет лучше красного. Им можно было что угодно говорить хоть про мировую революцию и счастье всех трудящихся, хоть про необходимость спасти Россию от большевистской заразы, никакие лозунги ни как не доходили до их сознания и не трогали их сердца. Они спокойно слушали зажигательные речи хоть красных комиссаров, хоть белых генералов, и в их телячьих глазах ни чего не менялось.
Когда я видел толпы пленных красноармейцев, почти сплошь состоящие из этих «телят», мне не было их жалко, хотя вид они имели довольно жалкий. Я хорошо знал подобных людей по своей эпохе, и они всегда меня сильно злили. По молодости мне хотелось им закричать: «Нельзя же быть такими тупыми и равнодушными!» Повзрослев, я сам себе отвечал: «Почему же нельзя, если они не могут быть другими, если это такая человеческая порода». Постепенно я привык к тому, что рядом с нами живет другая человеческая порода, для которой все наши радости и огорчения – пустой звук. Они не хуже и не лучше нас, как зайцы не хуже и не лучше бобров, просто другие и всё.
Я смотрел в глаза этих красноармейских телят и читал в них только одно: «Дяденька, я больше так не буду». А спроси у такого: «Как именно ты не будешь? Что ты делал не так?» и не увидишь ни чего, кроме молчаливой растерянности, за которой читается: «Не мучайте меня такими вопросами». С ними надо по-другому разговаривать. Надо прямо в лоб, да построже спросить: «Будешь вместе с нами красных бить?» И вы тут же получите радостное согласие, потому что теленок поймёт, что убивать его не собираются. И вот вам, пожалуйста, готов белогвардеец.
Когда-то Корнилов приказал расстреливать всех пленных красногвардейцев. Пришедший ему на смену Деникин строго запретил расстреливать пленных, их в основном путем нехитрых манипуляций превращали в белых. И вот тут возникло неразрешимое противоречие. Эту войну не могли выиграть одни только герои, победа неизбежно должна была достаться тем, кто оседлает серую скотинку, так что белое командование было вынуждено ставить под ружьё бесцветную биомассу, просто не было другого выхода. Но, с другой стороны, вбирая в себя толпы бессмысленных людей, белые становились всё более серыми. Чем больше нас становилось, тем слабже мы были, постепенно теряя нравственный авторитет и даже самоуважение. Боюсь, это было неизбежно.
Впрочем, я ведь хотел сказать про убежденных коммунистов, про людей другого качества по сравнению с нынешними. Это были самые настоящие бесноватые, они всегда выделялись в толпе пленных красноармейцев. Бешеные глаза, искаженные ненавистью лица, омерзительные кривые улыбки. В них, казалось, не оставалось уже ни чего человеческого. Идиоты, рассуждавшие о возможности примирения белых и красных, не видели этих лиц. Это всё равно что говорить о примирении между врачом психиатром и тяжелым психическим больным. Пусть, дескать, они спокойно поговорят, постараются найти компромисс, выработают общую платформу. Врач может быть не очень хорош, но он вменяем. А сумашедший не просто «думает по-другому», он воспринимает мир через призму своей болезни и, если эта болезнь являет собой комплекс самых разнообразных маний, ни один вменяемый человек не станет с ним ни чего обсуждать.
Да ведь коммунисты были не просто психическими больными, они были бесноватыми, то есть их воля была полностью подчинена древним духам злобы. Глядя на их лица, мы видели гримасы бесов безо всякого переносного смысла. А мы, знаете ли, не были экзорцистами, к тому же известно, что самые опытные экзорцисты нашего времени бесов в общем-то не умеют изгонять, лишь утихомиривают их на время. Бесы, завладевшие душой человека, своей добычи не отдают ни когда. Постепенно я понял, что единственный эффективный способ экзорцизма – пуля в лоб. Коммунистов у нас расстреливали.
Однажды я сам вызвался на участие в таком расстреле. Ни кто из коммунистов пощады не просил, одни непрерывно сыпали самыми изощренными ругательствами в наш адрес, другие угрюмо молчали и сверлили нас такими испепеляющими взглядами, что на мне только что шинель не задымилась. А один даже попросил разрешения перед смертью спеть «Интернационал». Кто-то из офицеров ответил: «Обойдешься, гнида. С чертями в аду скоро будешь хором петь свой сраный «Интернационал»».
От немыслимой концентрации бесовской злобы мне стало дурно. Когда прозвучала команда «Пли», я быстро нажал на спуск, как таблетку выпил. Мертвые коммунисты упали, сразу же стало легче. Я непрерывно шептал: «Господи, помилуй». Просить у Бога прощения за невольный грех убийства мне тогда и в голову не приходило. Врач, дающий больному лекарство, убивающее бактерий, не просит прощения за убийство бактерий. Было полное ощущение того, что мы избавили землю от такой мрази, которая не может и не должна ходить по земле. Даже по отношению к расстрелянным это было последним актом милосердия, они ведь уже на земле испытывали адские муки.
Вспомнил фильмы брежневской поры, в которых злобные беляки расстреливали благородных героев коммунистов. Если бы вы только знали, как всё было на самом деле, не стали бы попрекать белых расстрелами пленных большевиков. Даже современных коммунистов, полагаю, вытошнило бы, если бы они увидели, какой законченной мразью были большевики времен гражданской войны.
Но даже если не брать этот аспект, исходя из чисто практических соображений, не было другого выхода, кроме расстрелов коммунистов. В белые ряды их невозможно было включить, они бы и сами не согласились. Их нельзя было отправить в лагерь для военнопленных, как на нормальной войне. После победы пленных обычно освобождают, и если бы белые победили, они что, должны были освободить самых яростных красных? Ну так война бы просто вспыхнула по новой. Как ни верти, а пленных коммунистов можно было или отпустить с миром, или шлепнуть на месте. Если бы их отпускать, они завтра опять воевали бы с нами, а нас и так было в десятки раз меньше, чем красных. Так что расстрелы коммунистов по любому были совершенно неизбежной мерой.
Меня до глубины души поражало чистоплюйство некоторых наших офицеров, брезгливо морщивших по этому поводу носики и говоривших, что честь не позволяет им убивать безоружных врагов. Они, дескать, офицеры, а не палачи. Они так и не поняли, что гражданская война совершенно непохожа на германскую. Это другая реальность, и представления о чести здесь по необходимости должны быть другими. Иногда они даже вяло протестовали против расстрелов, но на вопрос «Что тогда делать с пленными коммунистами?» ни кто из них так и не ответил.
Не ответил на этот вопрос и наш добрейший Антон Иванович. Он ведь строжайше запретил расстреливать всех пленных, включая коммунистов, но отнюдь не подсказал, что делать. Так что мы становились нарушителями приказа главнокомандующего. Знал ли он об этом? Конечно, знал. Не мог не знать. Но предпочитал закрывать глаза на расстрелы коммунистов, как бы стыдливо отворачиваясь от реальности, но «бесчеловечного приказа», которого требовала реальность, он ни когда бы не отдал. Ему «совесть не позволяла». Он предпочитал взваливать эту ношу на нашу совесть. И мы не отказывались.
Антон Иванович вообще считал гражданскую войну «братоубийственной бойней», он даже георгиевскими крестами не считал возможным награждать за убийство русских. Вот удивительно. Подавление разинского и пугачевского бунтов ни кто и ни когда не считал и не называл «братоубийственной бойней». Заразу просто выжигали каленым железом, ни мало не смущаясь тем, что эта зараза лопочет по-русски. Их не то что русскими, их и людьми-то не считали, и ни какого «братоубийства» в их истреблении не видели. «Но с успехом просвещения вместо грубой старины введены изобретения чужеземной стороны». Воистину, ложный гуманизм – это чужеземное изобретение. Русские всегда видели врага в том, кто взбунтовался против Бога, независимо от того, на каком языке он говорит. Но что ты будешь делать с нашей сентиментальной слезливой интеллигенцией, полностью воспитанной на западных представлениях «Красные – это же наши русские люди, только заблудившиеся». Но красные заблудились так сильно, что уже утратили право считаться русскими. К тому же коммунисты вовсе не были жертвами пропаганды, они были теми, кто этой пропагандой занимался.
Штабс-капитан со свирепым лицом, командовавший расстрельной командой, сказал:
– Мне насрать на то, что эти расстрелы незаконны, мне насрать на то, что Деникин их запретил. Я буду уничтожать большевистскую нечисть до тех пор, пока в России не останется ни одного большевика.
– А ведь нетрудно сделать расстрелы коммунистов законными, – ответил ему я. – Надо признать коммунистическую партию преступной организацией, и тогда сама принадлежность к этой организации уже будет преступлением. А по законам военного времени за такое преступление меньшее наказание, чем расстрел, вряд ли возможно.
– У тебя, прапорщик, какая оценка была по римскому праву? Преступление может совершить только конкретный человек. Как целая организация может быть преступной?
– А вы что, не видите как, господин штабс-капитан? Преступники объединились в организацию с целью совместного совершения преступлений. Кто вступил в такую организацию – автоматически становится преступником.
– Что-то в этом есть, но этого ни кто не поймет. За всю историю человечества ни одна организация не была признана преступной. Нет прецедента, на который можно опереться. Так что преступники, прапорщик, это мы с тобой. Люди, совершающие незаконные расправы. И мы будем их совершать. И навсегда останемся преступниками в глазах всех, начиная с Ленина и заканчивая Деникиным. Я чуть было не сказал ему, что прецедент на самом деле есть, точнее, будет всего через четверть века. Но вовремя сдержался.
***
Как-то на привале я начал напевать себе под нос:
Мы большевистской нечисти
Загоним пулю в лоб
Отродью человечества
Сколотим крепкий гроб
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна
Идёт война народная
священная война.
– Какая хорошая песня, – удивился поручик. – Слова правдивые, красивые, духоподъемные. И мелодия замечательная. В ней пульсирует удивительная энергия борьбы. С такой песней в бой идти – одно удовольствие. Неужели сам придумал?
– Нет, не сам. Эту песню придумали… большевики. Я только одно слово в начале заменил.
– Верится с трудом. До сих пор большевики были способны только на то, чтобы воровать песни у нас, переделывая их на свой манер, и то довольно бездарно. Откуда у них вдруг такие таланты появились?
– Ещё не появились. Позже появятся. Германскую войну, в которой ты участвовал, у нас называют первой мировой, а будет ещё и вторая мировая война, через 20 лет. Опять с немцами, только немцы будут уже совсем другие. В Германии к власти придут нацисты, зверьё вроде коммунистов, хотя коммунистов они будут ненавидеть лютой ненавистью. Германские нацисты и советские коммунисты встретятся в смертельной схватке. Вот тогда и появится эта песня. Её придумали наши уже укрепившиеся у власти большевички, чтобы поднимать народ на борьбу с германскими нацистами. Песня и правда неплохая. И вот недавно я понял, что если эту песню обратить против большевиков, так в ней почти ни чего и менять не надо.
Теперь это поражает меня до глубины души. Коммунисты захватили власть в России, залили страну кровью, убили миллионы, если не десятки миллионов людей, прославились неслыханными, нечеловеческими зверствами, так замучили русский народ, как это за свою историю ни какие тираны не делали. И эта-то законченная большевистская мразь кого-то ещё обвиняла в зверствах, да так искренне возмущалась чьей-то жестокостью, что прамо слезы капали. И ведь заметь, коммунисты пели эту песню совершено без смущения, вообще не думая о том, имеют ли они моральное право кому-то бросать столь тяжкие обвинения. Палачи тычут в кого-то пальцем и кричат: «Палачи!», да так гневно, так прочувствованно, с такой непоколебимой уверенностью в своей правоте. И мне захотелось бросить коммунистам их песню в лицо и крикнуть: это вы на самом деле «нечисть», это коммунисты самое настоящее «отродье человечества», это красным надо «сколотить крепкий гроб», это наша «ярость благородная» всегда будет направлена против «красной чумы».
Поручик слушал меня очень внимательно, при этом сосредоточенно смотрел куда-то вдаль и не сказал ни одного слова.
***
В станице Успенской Деникин впервые устроил смотр нашим частям. Потом сказал речь. Он называл нас великомучениками, восхищался нашими подвигами, которые мы совершаем во имя спасения России, выразил уверенность в неизбежной победе над большевизмом и сказал ещё много хороших и правильных слов. Очень длинная и пафосная речь получилась у Антона Ивановича. Офицеры начали скучать задолго до того, как он закончил. Говорил он складно и ладно, красиво и вроде бы даже зажигательно, но в таком ли обращении нуждались бойцы, измученные непрерывными боями?
Деникин меня восхищал, но примешивался к этому восхищению некоторый оттенок разочарования. Он был военным до мозга костей, армия была для него естественной средой обитания, это чувствовалось по всему. И полководцем он был прекрасным, лучшего нам в тех условиях и желать было нельзя. И всё-таки временами в нем чувствовался либеральный профессор, казалось, что место ему не перед войсками, а на университетской кафедре. Он был плотью от плоти предреволюционной русской интеллигенции. Как это в нем сочеталось с военной косточкой понять было сложно.
Деникин был прекрасным, изумительным человеком. Чистая, совершенно бескорыстная душа, обостренное чувство справедливости, полное отсутствие тщеславия и властолюбия. Он не был похож на нынешних либералов. Современный либерал это обязательно безбожник, это человек, который исповедует западные ценности, которые носят откровенно антихристианский характер. А ведь Деникин был глубоко верующим человеком, и либералом его можно было назвать лишь в том смысле, что он хотел для России больше политических свобод, чем это было при царе. Это желание можно было назвать спорным, но тут по большому счету не было ни чего страшного. Главной бедой Антона Ивановича было то, что он был демократом до мозга костей. Демократизм Деникина был не наносным и не случайным, он составлял самую суть его личности. На любой вопрос о будущем России он искренне и от чистого сердца отвечал: «Это как народ решит». Это была для него не поза и не фраза, как для нынешних демократов.
Среди белых одни были за республику, другие за конституционную монархию, третьи за самодержавие. Деникин прямо и откровенно сказал: «За форму правления я сражаться не буду». Меня так и подмывало у него спросить: «Антон Иванович, а ведь большевизм – это тоже форма правления. Зачем же вы тогда с большевиками сражаетесь?» Впрочем, я знал ответ на этот вопрос. Для глубоко порядочного, интеллигентного Деникина большевизм был не формой правления, а формой беснования. Всегда и во всем готовый следовать народной воле, в большевизме он ни какого торжества народной воли не усматривал, а видел лишь глумление над многострадальным русским народом, и в этом я, конечно, был с ним согласен. Но думать, что после победы над красными через Учредительное собрание или каким-то иным способом восторжествует подлинная народная воля, было ещё более наивно, чем верить в народность большевизма.
Наш народ был испуган, растерян и совершенно дезориентирован. Народ нуждался в том, чтобы кто-то повёл его за собой. А Деникин сам готов был идти за народом, но вести за собой народ он не только не был склонен, но и не считал это правильным. В этом и сказывалась его профессорская суть. хотя, может быть, и генеральская. Деникин был очень хорошим кадровым военным. И на японской, и на германской войне, где надо было только выполнять приказы, он чувствовал себя, как рыба в воде. Но гражданская война нуждалась не просто в полководцах, а в лидерах, способных зажигать, воодушевлять массы. К этому Деникин был совершенно неспособен. Его длинные, очень литературные речи могли нравиться образованным людям, бойцов они совсем не воодушевляли. Не раз, глядя на Деникина, я думал: «Хороший ты человек, Антон Иванович, но не орел».