– В Аквиникум.
Бывший сапер скривился.
– Ох… Не люблю мадьяр.
– Чего так?
– Я, брат, их насквозь вижу. До чего же противный народ! Жулик на жулике! И вечно на своем лопочут, ни одного слова человеческого нет. Будто им романского мало, выдумали себе язык, покарай их Искупитель!
Тут я в чем-то с ним был согласен. Конечно, на каком языке меж собой говорить – это дело личное, но такого языка, как у мадьяр, во всей Державе не найти. Только у диких киргизов в руссийских степях наречие похоже.
– А разве у них пиво? – продолжал кипятиться Пивичко. – Нет, ты скажи, разве пиво умеют они варить?
– Зато вино… ничего.
– Вот именно, что «ничего». Разве с моравским или галлийским сравнить?
Я кивнул, решив не спорить. Не удержался только от замечания:
– Говорят, бани у них хороши, даже в Риме таких нет…
– Бани! – Пивичко смачно сплюнул на пол. – Дерьмом в их банях несет! Яйцами тухлыми! Вода эта… серная. И ходят мужики среди мужиков в фартуках! В фартуках, в бане, ты подумай! Будто сраму стыдятся!
Он воинственно оглядел зал, будто надеялся найти здесь мадьяра, причем голого, в фартуке, и воняющего тухлыми яйцами.
– Нет, ты скажи, зачем мужику от мужика в бане под фартуком прятаться? Сразу видно – дело нечисто! Что вы там делать собрались?
– Перцем торговать.
– Перец они любят, – согласился Пивичко. – Их бы этим перцем накормить до отвала… Только они ж сами перец растят да от османов завозят!
– У нас из самой Вест-Индии перец, – объяснил я. – Такой жгучий, какого у османов не бывает.
– Тогда с выгодой съездите, – согласился Пивичко. – Вот за что я вас, жидов, не люблю, но уважаю – всегда с выгодой обернетесь! Давай!
Через четверть часа мы взяли еще по кружке – теперь уж литровой, чтобы зря не гонять милую подавальщицу. От насытившегося Антуана мне перепала половина курицы, которую я честно поделил с бывшим сапером. Как он рассказал, нынче ему принадлежала небольшая пивоварня на Боиште, а возвращался он из самого Парижа, куда договорился поставлять по двадцать бочек пива ежемесячно.
– Прибыль пока небольшая, – растолковывал Пивичко. – Но верная. И это начало только! Ты смотри, если тебя совсем отец затиранит, приезжай ко мне, я тебя управляющим поставлю. Я же вижу, ты мужик хваткий, даром на посылках бегаешь. И в пиве толк понимаешь. Так что подумай!
Я согласился, что если совсем замучаюсь угождать ворчливому родителю, то непременно приеду.
– Слушай, а давай-ка тому толстомордому физиономию начистим? – неожиданно предложил Пивичко, указывая на мирно дремлющего за другим концом стола мужика. – Чую, есть в нем мадьярская кровь!
– Да не похоже, – урезонил я нового товарища. – Просто не повезло человеку с рожей.
Пивичко вздохнул. Удачная поездка явно будоражила ему кровь и требовала выхода энергии.
– Ну, тогда давай… – впившись взглядом в повиливающую бедрами подавальщицу, начал Пивичко. К счастью, в этот момент Антуан подал голос:
– Исаия! Исаия, помоги мне подняться в комнату!
Горестно разведя руками, я допил пиво, украдкой положил на стол полмарки – пусть пивовар убедится, что человек я не совсем уж несамостоятельный, и пошел к своему капризному отцу.
– Ну как? – гордо спросил Антуан, едва мы закрыли дверь. – Хорошо?
Я кивнул:
– Хорошо. Только… я и впрямь устал.
Антуан удовлетворенно засмеялся:
– Не будешь в следующий раз сомневаться, хватит ли у меня актерских талантов.
Номер был небольшой, но вполне уютный. Конечно, газовых рожков в придорожной гостинице не было, но имелся водопровод и даже теплый сортир при номере.
– Я когда-то хотел быть артистом, – разбирая постель, сказал Антуан. – Скрипачом. Поэтом. Потом мечтал на пароходе кочегаром по морям плавать. А потом однажды увидел планёр…
Он улыбнулся, будто этот миг до сих пор оставался с ним.
– Мне было двенадцать лет. Тот странный возраст, когда мальчик начинает превращаться в мужчину, и мир внезапно обретает сотни новых цветов и движений, будто волшебные картинки в теневом театре. Может быть, чуть раньше или чуть позже небо не стало бы для меня таким желанным. Я родом из Лиона, Ильмар, но когда умер старый граф, мой отец, мы уехали в Ле-Ман. За матерью пытался ухаживать Габриэль Сальез, замечательный летун и неплохой человек. Однажды он прокатил меня на планёре… – Антуан улыбнулся, – наверное, просто чтобы я не смотрел косо на его визиты в наш дом. Визиты его так ничем и не увенчались, но зато я впервые поднялся в небо. Пусть невысоко, пусть всего на пять минут… Тогда я забросил и скрипку, и стихи, и театральные представления, что мы с друзьями устраивали для родных. Небо… небо, Ильмар, это свобода. Чтобы научиться любить землю, надо однажды подняться в небо.
Антуан со вздохом вытянулся на кровати. Помолчал немного и сказал:
– Десять лет назад я летал последний раз. И то спасибо друзьям, что позволили сесть в планёр… Но мне до сих пор снится, как я проверяю запал, смотрю свежие карты… Подбегает Дидье, предупреждает о грозовом фронте, что движется наперерез маршруту. Заводят стартовые тросы, паренек из технической обслуги бежит вдоль дорожки, выискивая случайные камешки и ветки… знаешь, Ильмар, что может натворить один-единственный камешек, попавший под колесо при разгоне? Когда-то Гийоме учил меня…
Старый летун уже засыпал, еще называя какие-то имена, рассказывая тонкости их сложной работы, предупреждая меня – будто я тоже был его товарищем, летуном, готовящимся поутру поднять планёр в еще темное небо.
Я задул свечу, на ощупь разделся, лег в постель. В голове немного шумело от пива, вспоминался воинственный, но дружелюбный пивовар. Было хорошо. Не вспоминалась черная яма церковной тюрьмы, на время забылся Маркус – кем бы он ни был: Искупителем, Искусителем или обычным мальчишкой, узнавшим святую древнюю тайну. Я лежал, засыпая, и в голове крутились какие-то хорошие, простые картины. Антуан, уже было замолчавший, заговорил снова:
– А иногда мне снится, что я падаю. Мы ведь все частенько падаем, Ильмар… А когда падаешь, главное – не испугаться. Все беды происходят от страха. Стоит тебе испугаться, и страх начинает расти. Руки теряют силу, мысли застывают, воля тает – и ты отдаешься во власть ужаса. Смотришь, как приближается земля, слышишь, как трещат крылья… и ничего не можешь сделать. Страх рождает лишь страх.
– Но иногда и впрямь ничего нельзя сделать, – сказал я.
– Почему? Если бы меня посадили в ту тюрьму, где сидел ты, я бы опустил руки. Сказал бы себе: ничего нельзя сделать. Но ты же смог.
– Зато я не смог бы спасти планёр. Правильно упасть…
– В каждом человеке похоронены тысячи других людей, – мягко ответил Антуан. – Десятки тысяч. Те, кем он мог быть. В каждом из нас спрятан и поэт и вор, и душегуб и святой, и моряк и летун. Нам не дано прожить тысячи жизней, мы выбираем из них одну-единственную, зачастую ошибаясь при этом. Но раз уж мы сделали когда-то выбор… надо помнить, кем ты мог стать. Надо нести в себе все свои непрожитые жизни.
– Ты жалеешь, что не стал поэтом? – спросил я. – Что не написал книг, которые мог написать?
– Я прожил хорошую жизнь, – негромко сказал Антуан. Мне казалось, что он скажет что-нибудь еще, и я терпеливо ждал. Но старый летун молчал.
И мне вдруг показалось, что он умер. Тихо и спокойно умер, вдали от своего дома, отправившись вместе с беглым преступником на край света. Не боюсь я покойников, да и Антуана едва-едва успел узнать, но от этой мысли меня пробило липким потом. Я лежал и боролся с желанием зажечь свечу или окрикнуть летуна погромче.
А потом вспомнил недавние слова Антуана про страх.
Про страх, который питается страхом.