– В подъезде собственного дома. Застрелили.
– Эдик, Эдик… – Хайретдинов вздохнул, затягиваясь. – Что ж, все под Богом ходим… Убийцу-то схватили?
– Да что ты… Предполагают, что его застрелил собственный телохранитель.
Рашид Гулямович улыбнулся. Скорее всего как и собеседник.
– Ужасно… Мы планировали встретиться на той неделе – и вот как…
Они говорили еще минут пять, давая тем, кто по долгу службы контролировал их разговоры, возможность отчитаться перед начальством. Вряд ли убийство Семенецкого привлечет особенное внимание – за этим несговорчивым коммерсантом мало кто стоял. Но козла отпущения искать станут… Вряд ли будет доказана причастность телохранителя.
В глубине души Рашид Гулямович был куда менее спокоен, чем его собеседник. Даже тень подозрения губительна за месяц до выборов. Он предпочел бы услышать еще одну грустную новость – о смерти ничем не примечательного парня из Подмосковья… Например, что тот попал под электричку, возвращаясь за полночь домой. Но, похоже, Владимир Павлович, человек порой излишне циничный и рисковый, всерьез верил в незаменимость своего исполнителя. Или в его неуязвимость, что едино.
Положив трубку, он включил селектор:
– Таня, рюмку коньяка.
– Вы же болеете, Рашид Гулямович.
Хайретдинов не ответил. Его смешила и чуть трогала забота этой молодой женщины, уже три года работавшей на него. Они ни разу не переспали – зачем мешать дела и отдых? Кто-то должен любить тебя бескорыстно и платонически, это такое редкое чувство…
Таня молча принесла коньяк – явно самую маленькую рюмочку, которую нашла. Рашид Гулямович повертел ее в руках, согревая напиток. Сделал глоток. Земля тебе пухом, Эдуард Семенецкий. Видит Бог, не хотел он этого. И не облегчение сейчас испытывает, а липкую, непривычную тревогу… словно в первый раз пачка долларов сделала свое дело.
6
Все было не так. С самого утра. Анна понимала, что это расплата за вчерашний вечер, когда она постыдным образом напилась. Дома, в одиночестве, словно алкашка, прихватив в ларьке по дороге с работы бутылку дешевого болгарского бренди. Очень уж было тоскливо и муторно на душе. И спиртное помогло – на время. Как любой малопьющий человек, она захмелела быстро, не заметив этого, и за пару минут перешла от трезвой тоски к тупой сонливости. Посидела чуть-чуть перед телевизором, решив было посмотреть какой-то сериал. Но картонные декорации и неумелые актеры вдруг стали такими смешными…
Теперь у нее болела голова. Анна с трудом разыскала на кухне упаковку аспирина, разжевала пару таблеток. Не американский, ну да ладно.
Надо взять на работе упаковку анальгина.
Она знала, откуда эта тоскливая боль в груди и стыд – невыносимый, когда не хочется смотреть людям в глаза. Три смерти за одну смену. Это уже не больница – это хоспис, приют для умирающих… которые должны были жить. Телевидение рекламирует десятки форм парацетамола, словно название «панадол» делает его эффективнее. Реклама средств от похмелья, реклама леденцов от кашля…
А в трехстах километрах от Москвы умирают люди – потому что нет мощных анальгетиков, современных антибиотиков, простейших кардиоблокаторов. Точнее – есть все. Но по ценам, доступным немногим.
Анна не знала, понимают ли они, отказываясь покупать лекарства, что обрекают себя на смерть. Скорее всего нет. Слишком живы в памяти времена, когда лечили бесплатно. Плохо ли, хорошо ли, но лечили. Честно говоря: «Попробуйте достать…», когда не было уж очень нужного препарата.
Но никогда не приходилось колоть анальгин вместо омнопона больным, кричащим от печеночных колик.
Она оделась в маленькой прихожей, отряхнула щеткой светлый плащ, минуту придирчиво смотрелась в зеркало. Ничего. Не скажешь, что слопала вчера стакан коньяка. Просто усталая молодая женщина, одна из миллионов. Пожалуй, даже посимпатичнее многих.
И глупее, наверное. Четыре года работы врачом – и до сих пор не может привыкнуть к смерти. Пусть там – лучший мир, но почему так жесток этот…
Автобус был набит. Больницу построили на окраине, рядом со старым номерным заводом (вот ведь додумался кто-то!), и уже полгода ей приходилось ездить в компании рабочих. Когда-то смена начиналась раньше, и она почти не пересекалась с этим потоком. А теперь то ли график у них сдвинули, то ли рабочий день сократили.
Как ни странно, к этому требовалось привыкнуть. Дороги не замечаешь лишь тогда, когда люди вокруг незнакомы и безличны, не общаются между собой. Если же их видишь каждый день, да еще по утрам, пока мысли не заполнены прошедшим днем, то слишком быстро начинаешь воспринимать попутчиков как личности. Пусть даже с ней не заговаривали (и чем она отпугивает случайных ловеласов?), поневоле вслушиваешься и всматриваешься. На матюки Анна внимания не обращала, в операционной от коллег такого наслушаешься, что любой пролетарий покраснеет.
Сегодня говорили о политике со всем подобающим словесным обрамлением. Анна почти сразу перестала воспринимать разговор. Надоело все это до безумия… Она стала смотреть на паренька, стоящего рядом в проходе. Молодой, симпатичный, похожий на передовика рабочего из советских фильмов. В разговоры он обычно не вступал. Вот и сейчас ехал молча, глядя сквозь людей куда-то в окно.
Интересно, могла бы она в такого влюбиться? А выйти за него замуж?
И что бы сказали знакомые о муже-пролетарии?
Анне стало смешно и неловко. Она вдруг показалась самой себе старой девой, перебирающей женихов «второй свежести». Дожила…
Мимо сторонящихся (удивительно вежливо сторонящихся) людей она стала пробираться к двери. Выскочила на остановке в гордом одиночестве, оправила на ходу плащ. Здесь было ветрено и неуютно, перед этими унылыми бетонными корпусами, воткнутыми неведомыми планировщиками на полпути от микрорайонов к заводу. Зимними вечерами, когда темнело рано, она старалась не ходить к остановке в одиночку.
Сегодня ночью по отделению дежурила Тоня, девчонка совершенно безалаберная, но врач от Бога. Из тех, кто все делает спустя рукава, а больной поправляется час от часу. Анне всегда казалось несправедливым, что человек, ставший врачом случайно и не испытывающий к профессии ни малейшего уважения, способен на то, чему она и к пенсии не научится. Но что здесь поделаешь…
Дверь ординаторской была заперта изнутри, Тоня, конечно, и не собиралась утром обходить больных. Анна минуты две простояла, постукивая по закрашенному белой краской стеклу костяшками пальцев, прежде чем внутри завозились.
– Ой, извини, – сонно пробормотала Тоня, открывая. – Ты чего так рано, еще без четверти восемь…
– Не спалось, – сказала, входя, Анна. Тоня была в одном белом халатике на голое тело, растрепанная и жизнерадостная. Нюх у нее был совершенно гениальный. Придется ли ночью бежать к умирающему больному, она знала с самого вечера. – Обход не делала?
– Делала, – улыбнулась Тоня, отходя к гардеробу и сбрасывая халат.
– Да, с вечера. А записала на утро.
– Корнилова, не разыгрывай из себя начальство… – Тоня втиснулась в джинсы, иронически глянула на нее. – Все в порядке, никто не ушел.
– А никто не собирается?
– Шедченко, – не задумываясь, ответила Тоня. – Его на гемодиализ надо сажать, сама знаешь.
Анна промолчала. Тоня тем временем закончила переодеваться и замерла перед зеркалом.
– Кто еще потяжелел? – спросила Анна.
– А, по мелочи… – вывинчивая помаду, отмахнулась Тоня. – Новости смотрела вчера?
– Нет.
– В Думе приняли закон об усилении финансирования… – Тоня плотно сжала губы, поморщилась, глядя, как легла помада, – …больниц. Так что готовься лечить по учебникам. Добился все-таки узбек своего.
– Хайретдинов? Да что в нем узбекского, кроме фамилии?
– Имя, – невозмутимо парировала Тоня. – И восточная экспансивность.
Анна секунду поколебалась, но все-таки ответила:
– Да нет в нем никакой экспансивности, восточной тем более. Это на Кавказе экспансивность в крови. А он так, на публику играет. Ты чаю попьешь?
– Все равно молодец… Спасибо, до дома потерплю.
Она натянула курточку, закинула сумку на плечо. Глянула на Анну – уверенная, подтянутая, симпатичная.
– Удачно отдежурить. За Шедченко приглядывай, остальные потерпят. Хватит с нас вчерашней троицы, и так пропесочат в понедельник.