Щелкнул запал, и через некоторое мгновение ночь разорвало взрывом гранаты.
– Не туда ты ее запульнул. Далеко. А ну-ка, другую, поближе.
За бруствером лопнула еще одна граната. На этот раз совсем близко, так что над траншеей упруго прожужжали осколки.
Нет, подумал со вздохом Ратников, не поговоришь на фронте о мирном, не забудешься в довоенных воспоминаниях, когда каждый миг был счастьем. А вот ему, Ратникову, счастье выпало и на фронте. Настоящее счастье с женщиной. Да такое, что только роман писать.
– Никого там нет, – сказал пулеметчик.
– Кто его знает. Береженого, знаешь…
– А может, кто из своих ползет? Раненые. С нейтралки. Там сегодня штрафников вон сколько осталось. Да, дядь Петь, наша судьба еще не такая лихая. А ихнего брата совсем не жалеют. Вон сегодня что было… Без артподготовки, под пулеметы…
– Осужденные ведь, – нехотя пояснил пожилой. – Искупить должны.
Ратников затаил дыхание и почувствовал, как пересохли губы.
– Да знаю я, за что иногда под трибунал угодить можно. Вон, Олейников с лейтенантом сегодня вышли. Повезло. Олейникова я знаю. Земеля мой, пулеметчик. Ты ж сам знаешь, какая у них история вышла.
– Ты, Колюшка, эти разговоры брось. Мы люди маленькие, и дело наше простое, солдатское.
– Да ладно тебе, дядь Петь! Весь полк знает, что Олейникова с лейтенантом за здорово живешь в «шуру» отправили.
– А я тебе говорю, помалкивай. Пущай другие говорят, а ты слушай да помалкивай.
Ратников уронил голову на колени и едва не разрыдался. Так внезапно и сильно подступило к горлу. И это сочувствие бойцов, и пережитый день, неимоверно тяжкий и долгий, и рукопашная на «тягуне», и то, как ползли оттуда к своей траншее, и страх, что там их ждет пуля или несправедливый упрек Соцкого, и холодная неизвестность, которая ждет впереди, на высоте, куда скоро надо идти вместе со взводом Порошина, – все нахлынуло разом, и такой горькой волной, что не было сил справиться с собой.
– Ты что, лейтенант? – высунулся из-за плеча траншеи Олейников, толкнул его в бок. – Приснилось что?
Ратников с трудом взял себя в руки.
– Приснилось… День был трудный.
– Да, денек был аховый. И как мы оттуда свои ноги унесли? Видно, товарищ лейтенант, нас бог бережет. Видно, для чего-то мы ему еще нужны.
На высоте со слабым упругим треском взлетели и вспыхнули сразу несколько осветительных ракет. Они зависли над проволочными заграждениями, над косыми кольями, потревоженными взрывами, над черными лунками воронок, над бугорками неубранных трупов. Ослепительный их свет раздвинул ночь, обнажил все, что можно было обнажить в мертвом пространстве между траншеями неприятелей, сошедшихся здесь в очередной своей схватке. С флангов, будто проверяя, нет ли на нейтральной полосе кого живого, застучали пулеметы. Длинными очередями – каждый пятый патрон трассирующий. Они обрабатывали «тягун» еще и еще раз, поражая мертвых и напоминая живым, что они тоже уже наполовину мертвые, что участь их уже решена, а мгновения длящейся жизни только продлевают их страдания и тоску.
Ратников мгновенно понял, что это могло означать. Наши саперы выползли на нейтральную полосу, чтобы сделать проходы в минных полях и проволочных заграждениях, и их, похоже, обнаружили. Кто успел спрятаться в воронке, пока ракеты с треском взлетали и не раскрылись, расплескивая маслянистую темень, тому повезло: лежит сейчас на дне подаренного судьбой укрытия и, ликуя и дрожа, ждет, когда кончится обстрел. А кто не успел, тот будет, замерев, дожидаться своей пули в открытом поле.
– Да, товарищ лейтенант, у саперов тоже вон хлеб нелегкий, – разгадал его мысли Олейников; он тоже высунулся из траншеи, косо надвинув на свою огромную голову каску, и наблюдал за направлением пулеметных трасс.
Огненные стрелы возникали вверху, в первой траншее немцев, и кинжально, без всякой траектории, утыкались возле столбов проволочных заграждений. Теперь-то Ратников разглядел, что именно там, возле колючки, было особенно много трупов. Вот где остались штрафники.
И снова, угадывая мысли своего лейтенанта, Олейников прошептал с хрипотцой:
– Вон она, наша рота. Так бы сейчас и мы лежали. Неприбранные. Если бы не ротный. Что и говорить, он хоть и сволочь порядочная, а своим «максимкой» подсобил нам здорово.
И тут из траншеи открыли огонь сразу несколько наших пулеметов. Один заработал совсем рядом, так что слышно было, как звенели стреляные гильзы и переговаривались пулеметчики.
Так продолжалось с минуту-полторы. И, как по команде, неожиданно все замерли, и наши, и немцы. Видно, и там, и тут понимали, что внезапная пулеметная дуэль может перерасти в минометную, а этого никому не хотелось.
Снова вырвалась из-за пазухи черных небес луна. Осветила дно ровика, отвод, куда Ратников вытянул свои ноги в сырых сапогах. Сапоги он не снимал уже больше суток, и ноги стягивало усталостью. Свет луны упал в траншею, на автоматы, приставленные к стенке окопа, на запасные диски, прикрытые тряпицей, на бледное лицо Олейникова. Губы бойца кривились в гримасе застывшей улыбки.
– А мне тоже сон снился. Баба. То жратва, то баба. Хоть во сне нескучно… Но на этот раз у бабы моей была рожа нашего старшины Хомича. Хотя все остальное было натуральное. Это б сейчас моя бабка, Меланья Матвеевна, мой сон растолковала во всех подробностях. Я так думаю, что атака пойдет тяжело. К тому и сон. К хорошему Хомич не приснится. Не иначе опять в ихней траншее схватимся. Начнем, как и вчера, говядину делить…
На высоте хлопнул одиночный выстрел, по брустверу цокнула пуля и рикошетом, с упругим басовитым гудом ушла вверх, в черное невидимое пространство. Видимо, кто-то из бойцов неосторожно закурил.
– Судьба пролетела, – хмыкнул Олейников.
Сегодня в бой они пойдут уже не штрафниками. Так сказал Соцкий. Им выдали шинели, новые автоматы и хорошо накормили.
На высоте послышалось пиликанье губной гармошки. Гармошка выводила незнакомую мелодию. Видимо, немцы, пользуясь темнотой и временным затишьем, вышли на нейтральную полосу собирать своих убитых. И гармошка с ее незамысловатой мелодийкой посылала через минные поля и колья с колючей проволокой позывной: не стреляйте, мол, дайте мертвых собрать…
Ратников слушал гармошку и думал о том, что там, на «тягуне», лежит и его немец. Он закрыл глаза, но это не помогало; где-то вдали, словно в воспоминаниях, играла себе губная гармошка, беспокоила, волновала, а совсем рядом, будто из глубины траншеи, мертвенно-бледной луной выплывало неподвижное лицо немецкого пехотинца с залитым розовой пеной гладко выбритым подбородком. Ратников повернул голову. Лицо немца исчезло. Но вместо этого видения возникло другое, более отвратительное – по длинному штыку его винтовки, окуная в розовую пену свой проворный хоботок, ползала толстая зеленая муха величиной с автоматную пулю. К горлу поползла тошнота.
Ратников торопливо отвинтил трофейную фляжку и сделал большой глоток, который сразу проглотить было невозможно. Он долго держал водку во рту, пока не начала саднить разбитая губа. И подумал: интересно, где сейчас моя винтовка? Завтра утром ее всучат очередному бедолаге, который побежит с нею по «тягуну» снимать судимость…
– Эх, была у меня мечта! – неожиданно прервал его невеселые мысли Олейников. – Всю жизнь мечтал выучиться играть на гармошке. Влюбился в одну деваху. Красивая, верткая, все при ней. А она все на гармониста посматривала. Сказала: вот научишься «кадриль» играть, буду гулять с тобой. Как я завидовал гармонистам! Мне казалось, что у них совсем другая жизнь с гармоней. Так я и не успел гармонь купить да освоить. Работа. Учеба. Курсы кончал. Опять работа. Потом война.
– Гармонь – наука несложная, – сказал Ратников. – Слух только иметь надо. Ноты чувствовать.
– Да чувствую я эти ноты. Дело не в нотах. Сперва денег не мог накопить. То сестренке платье с туфлями, то себе пиджак и новую кепку… А потом и не до гармони стало.
– Ничего, Олейников, ты ж еще молодой. Научишься. И все девчата будут твои.
– Ерунда все это. Я вот о чем думаю: под суд нас, конечно, несправедливо отдали. Но и в штрафных люди воюют. За эти дни я что-то ни одного мерзавца рядом с собой не видел. Все ребята хорошие, боевые. Насчет табачка нежадные. Даже Соцкий… Старлей нас вчера крупно выручил. Если бы не поддержал нас пулеметным огнем, во рту бы у нас уже черви ползали, мяконькое выедали.
– Олейников, – окликнул пулеметчика Ратников, – что с тобой?
– Да так. Заскребло что-то. Предчувствие нехорошее. Пули стал бояться. Вот пролетела сейчас, а мне показалось, что она, лютая, по мою душу прилетала. А у меня, лейтенант, в Германии дельце одно, серьезное. И если меня убьют… Были у меня два брата. Старший и младший, так они еще в московских боях сгинули. Без вести. И получается, что, кроме них, ты, лейтенант, мне теперь самый близкий человек. Братья мои, должно быть, погибли. А есть еще сестра. Самая младшая. Недавно я письмо от матери получил. А в письмо она другую весточку вложила. От сестры, от Галинки. Галинку немцы в Германию угнали, еще год назад, когда наш район под немцем был. И как она оттуда исхитрилась письмо написать? Самое главное, адрес свой прописала. Мать пишет, чтобы я ее нашел. И я ее найду. Братьев нет, так что мне теперь и выручать сестру. Но что-то мне нехорошо. Сердце пулю чует.