Воронцов тем временем продолжал наблюдать за артобстрелом Дебриков, за нейтральной полосой. В какой-то момент ему показалось, что там, за подбитой бронемашиной или сгоревшим грузовиком шевельнулась фигура человека в белом камуфляже. И подумал: опытный снайпер никогда не выбрал бы эту позицию – слишком приметна, слишком явный ориентир. Иванок это должен знать. Но, по всей вероятности, там командует не он.
Глава четвертая
Радовский отыскал Юнкерна в одной из деревень километрах в десяти от Шайковского аэродрома. Деревня та была скорее хутором или выселками, остатками плодов столыпинской реформы, до которых чудом не добралась колхозная власть советов.
Три двора в окружении зарослей вишен и сирени. Обширные надворные постройки в одной связи с глухим забором. Усадьбы, оставшиеся от прежнего крестьянского уклада, когда на хуторах не теснились, отстояли одна от другой на том расстоянии, которое соизмерялось достоинством и тем извечным стремлением к воле, которую может дать человеку только земля и русский простор. В деревнях это чувство соразмерности и достоинства сельской жизни были утрачены, подавлены теснотой, скудостью и бедностью. Три дома хутора, словно три равнозначных купола венчали однообразие пространства луга, неглубокого оврага, заросшего ракитами, с ручьем на дне, края поля, уходящего под уклон и поднимающегося к горизонту уже вдалеке, возле леса на самом окоеме сизого горизонта.
Зная методы работы диверсантов из «Черного тумана» и других спецподразделений абвера, а также принципы выбора маршрутов движения, в том числе и выхода назад после проведения очередной операции, Радовский без особого труда мог найти след Юнкерна.
Полдня Радовский провел на опушке леса, наблюдая за выселками. И сразу обнаружил чужого. Чужой сидел на короткой лавочке возле колодца и что-то тесал топориком. Потом он рассмотрел, что в руках его был вовсе не топор, а саперная лопатка.
Не таится, подумал Радовский. Странно. Как будто кого-то ждет.
На Юнкерне была гражданская одежда, поношенная красноармейская шапка без звездочки. Похоже, приготовился к переходу линии фронта. Возможно, здесь, на выселках, у него есть свой человек. Оставленный связник, агент или даже резидент. Место вполне подходящее, тихое. Юнкерн был бодр, двигался уверенно, никаких признаков ранения не заметно. Значит, там, в лесу, он ловко имитировал ранение. Вполне в его духе. Идти на выселки нельзя. Во-первых, возможно, Юнкерн наблюдал бойню в лагере и, следовательно, мог узнать Радовского. Во-вторых, неизвестно, кому подставишь спину. В-третьих, Юнкерн мгновенно сообразит, кто идет по его следу, и тут же станет очевидным весь предыдущий сюжет. Ничего не оставалось, как ждать его в лесу. Но когда он выйдет? А вдруг, решит просидеть на выселках еще сутки-другие? Ждать. В любом случае – ждать.
Юнкерн покинул выселки ровно через три часа, когда начало темнеть. Один. Никто его не провожал. Никто, кроме Радовского, не ждал его в лесу. Вышел дорогой на юго-восток. В лесу огляделся, прислушался, сошел с проселка в березняк и повернул на запад. За спиной торчала простая дорожная котомка. Видимо, с запасом еды. И, похоже, никакого оружия. Значит, решил переходить линию фронта. Что ж, пусть уходит. Лишь бы ушел. Лишь бы подальше от озера и хутора. Подальше от Прудков и его семьи. Трогать его не надо. Иначе пришлют новую группу для поисков и проверки. А это – новая опасность для хуторян.
Радовский тоже решил возвращаться. Пора. Возможно, его уже считают погибшим. Или попавшим в руки Смерша. Будут проверять. Конечно, будут. Что ж, пусть проверяют. Версия у него уже готова. Тем более что подобную будет излагать и Юнкерн, когда явится в свой штаб. Нужно, чтобы их версии сошлись в главном. Большевики усилили охрану своих объектов. Патрули, Смерш. Теперь многие абвергруппы, засылаемые в советский тыл, будут сталкиваться с большими трудностями. Когда Радовский окончательно убедился в том, что Юнкерн идет к фронту, когда определился маршрут выхода, он решил, что лучше будет, если Юнкерн выйдет следом за ним, а не наоборот. В донесении потом все придется указать, в том числе квадрат перехода линии фронта и точное время. Немецкий патруль, на который они неминуемо выйдут, тоже зафиксирует время.
Он шел и думал о своей дальнейшей судьбе. И вдруг понял, что это не имеет смысла. Что лучше не искушать себя, не терзать остатков того, что необходимо было сохранить. Там, в глубине души, куда не заглянет никакая проверка.
Вспомнился разговор с Воронцовым. Воронцов… Мальчишка. Его романтические помыслы столкнулись с жестокой реальностью войны. Война разорвала не только территорию, где четко определены позиции и линии сторон: тут – свои, там – противник. Война расколола и своих. Радовский это хорошо наблюдал на примере своей абвершколы. Постоянное напряжение двух полюсов, которые в любой момент готовы схватиться и перервать друг другу глотки. Конечно же понял непростую суть войны и Воронцов. Во всяком случае, начал понимать. И не знает теперь, что делать с тем, что видит и чувствует. Поделиться, похоже, не с кем. Опасно. На внутреннюю смуту накладывается усталость. Чудовищная усталость, которую способен выдержать не каждый.
И все же Курсант счастливый человек. Путь его ясен. И война его ясна. Он носит погоны армии, которая защищает свою землю, свой народ. Сталин объявил войну Отечественной. Великой Отечественной. Для русского сердца сразу появилась благодатная пища. Пахнуло славной историей. 1812 годом. Изгнанием Наполеона из России. Совпадают даже детали. Московский пожар уже позади. Позади Бородино, Тарутино и Малоярославец, в том числе и буквально, географически. Что впереди? Впереди, как известно любому школьнику, Березина. Что ж, Сталин попал в точку. Он чувствует свой народ. И прекрасно видит своего врага. Он уже предугадывает дальнейшие шаги и жесты Гитлера. Немцы предсказуемы. А Сталин хитер, если не сказать большего – мудр. Кто бы мог подумать, что из этого грузинского боевика выйдет такой мудрый и хитрый политик.
Об этом они тоже разговаривали с Курсантом. Вначале тот упорно молчал. Потом разговорился. Рухнула наконец та преграда, которая разделяла их. Потому что, по большому счету, объединяло их гораздо большее. Радовский знал, что подобные разговоры идут и в его боевой группе, и среди курсантов школы. Подонков и приспособленцев и в его роте хватало, но их было все же значительно меньше, чем тех, кто хотел воевать за новую Россию. За Россию без большевиков и без немцев.
И все же Курсант четко определил черту, за которую старался не заступать ни сам, ни пускать за нее кого-либо другого. Радовский сразу ее почувствовал, ту явно ощутимую грань между людьми, которую лучше не заступать. В противном случае человек мгновенно закроется для тебя и отдалится. И будет уже иначе воспринимать и твои слова, и поступки. С годами он научился принимать в людях многое.
Вскоре Курсант снова заговорил о возможности для Радовского остаться по эту сторону фронта, о том, что штрафная рота – не самый худший путь назад, домой. Он так и сказал: «Домой». Произнес это слово после паузы, во время которой, очевидно, решал, уместным ли будет оно в их разговоре. Бывают слова среди множества слов, которые обязывают ко многому и которые имеют гораздо больший смысл, чем это можно предположить даже во время разговора посвященных.
И тогда Радовский довольно резко ответил:
– Нет, Александр Григорьевич, за еврейский рай я воевать не буду.
– Я вас, Георгий Алексеевич, не понимаю. В Красной Армии воюют все национальности и все народы нашей страны. В том числе и евреи. И гибнут так же, как и другие солдаты. И в братских могилах лежат рядом. – В какое-то мгновение Воронцов понял, что говорит неубедительно, как незнакомый замполит в чужом подразделении.
– Да-да… – Радовский покачал головой. Он даже не взглянул на Курсанта. Между ними снова обозначилась черта. Поднялась, словно из листьев искусной маскировки, та незримая железобетонная грань. И он отвернулся от нее.
Он все для себя решил. Вот только Аннушка и Алеша оставались где-то за пределами того, что он для себя определил как нечто, похожее на будущее. Возможно, самое ближайшее. Потому что дальше заглядывать бессмысленно. И глупо, и опасно. Он уже смирился с тем, что будущее у него и у его семьи может оказаться разным. У жены и сына – свое. У него, если таковое вообще возможно, – свое. Возвращение на родину оказалось невозможным. И никто не может помочь безысходной моей тоске…
В остальном все складывалось так, как он и задумывал, исходя из всех потерь и невозможностей. Выпало только одно – он не смог побывать на могилах отца и матери. Хотел попрощаться с ними. С дубами над мощеной дорогой. С руинами дома и усадьбы. С заросшим прудом. Со всем тем, что составляло лучшую часть прошлого. И когда он понял, что в усадьбе он побывать не сможет, закрыл глаза и мысленно вышел на дорогу, на тот до боли знакомый проселок, который с годами совершенно не изменился, – Радовский это знал! – прошел до дома, до крыльца, но в дом не вошел, а свернул в глубину парка. Вскоре под ногами почувствовал твердость булыжников. Над головой смыкались ветви вековых дубов. Ветер гулял в них и шуршал остатками терракотовой листвы. Какие-то поздние птички, возможно, из тех, самых верных и невзыскательных, что остаются зимовать здесь, в России, перелетали с ветки на ветку, осыпали вниз, к его ногам, кусочки отмершей коры и лишайника, в которых выискивали для себя пропитание. Впереди показалась церковь. Но и туда он не пошел. Наверняка там хранится какой-нибудь колхозный инвентарь. Или жалкие остатки его после очередного грабежа. Что еще могла устроить в божьем храме безбожная власть? Странно, Радовский никогда не испытывал ненависти к людям, которые жили и теперь живут вокруг усадьбы. Хотя наверняка многие из них приложили руку к тому, чтобы и дом, и службы, и парк оказались в таком жалком состоянии. Когда-то двадцать лет назад местные жители растаскивали по своим дворам колхозное добро. С беспощадным ожесточением. Но теперь не надо думать и об этом. Нет, не надо, заклинал он себя. Только – о прошлом. Только – о самом дорогом. Он свернул на стежку. Летом она всегда сырая. Только в самую жару высыхает и становится ослепительно-белой, почти меловой. Теперь же она скована морозцем и покрыта снегом. Да-да, ведь уже выпал снег. Снег хрустит под ногами. Удивительные звуки, как будто живые, зримые. Где он мог слышать их? Пожалуй, нигде больше. И никогда больше. Только там, на родине. Здесь, на родине, поправил он себя. И только тогда. А вот и родные холмики. Тщательно отшлифованные массивные камни-надгробия с надписями. Здесь лежат все. Весь род Радовских. Камни покрылись дымчато-зеленым лишаем и мохом. Это уже не просто годы, а десятилетия, времена… Он попрощался с родителями, с дедами и прадедами и замер. Замер в ожидании: что скажут ему они, когда решение уже принято? Нет ни звука, ни шепота. Тишина. Запах пожухлой листвы, тронутой медленным тленом. Так пахнут все кладбища мира. Так пахнут века. Откуда я пришел, не знаю… Не знаю я, куда уйду…[3 - Здесь и далее цитируются стихи Н. С. Гумилева.]
Вот и все. Ему больше ничего не надо от судьбы. И временного возвращения домой, если оно невозможно в полной мере. Все, чего он желал, произошло. Он резко открыл глаза, и мир ослепительно ворвался в него всеми своими красками и звуками. Но уже через мгновение реальность погасила и то и другое. Вокруг него стоял, сдержанно постанывая старыми дуплистыми вязами, лес. Земля забудет обиды всех воинов, всех купцов…
И Радовский пошел дальше, держа на запад, на запад, на запад. Я люблю избранника свободы, мореплавателя и стрелка…
Какая чушь, подумал он после того, как несколько часов кряду твердил эти строки любимого поэта, как твердят молитву. Какая химера! … мореплавателя и стрелка… Но он уже знал, что это только минутная слабость. Нечто похожее на приступ голода, который тоже можно подавить.
Он снова вспомнил Курсанта. И позавидовал ему. Как хотел бы он стать сейчас старшим лейтенантом! С каким священным трепетом он надел бы на свои плечи русского покроя шинель с погонами штабс-капитана… пусть даже так – старшего лейтенанта… Боже, как жестока судьба, подумал он. Как несправедлива к нему родина! Родина, которую он так любит! За которую он дрался и не раз был ранен!
Радовский вдруг понял, что его пребывание здесь, на родине, потеряло всякий смысл. Ту сокровенную тайну, с которой он шел сюда с чужой оккупационной армией. Прав, трижды прав оказался барон Сиверс, когда однажды в Смоленске, в ресторане, в подпитии, а значит, откровенно, сказал, что немцы не способны нести другому народу освобождение. Ни вермахт, ни, тем более, СС по природе своей, а уж по идеологии, тем более, не могут стать армией-освободительницей. От большевизма, от комиссаров-жидов, от райкомов и политруков. Они пришли сюда властвовать, брать то, что им не принадлежит. Захватывать, порабощать. Сеять насилие, страх. Освободить народ могут только те, кто приходит как братья. Но и он, Радовский, и Вадим Зимин, и Сиверс, и Штрикфельд – все они пришли с чужой армией. И чужая армия приняла его и повысила в чине до майора. А теперь он с радостью освободился бы от этой формы, сорвал бы с себя погоны, которые не могут вызывать в нем священного трепета, и стал бы дезертиром. Если бы целью его стало выживание на этой войне. Если бы он хотел просто выжить, то, не раздумывая, остался бы на хуторе. Чтобы рядом всегда были Аннушка и сын.
А ведь еще можно вернуться…
Но он уходит. Значит, ему важнее другое. И на собственную жизнь ему уже наплевать. Когда я кончу наконец игру в cache-cache[4 - Прятки (фр.).]со смертью хмурой… Немцы покидают Россию. Ее просторы и ее солдаты, ее бездорожье и ее оружие оказались не по зубам нации господ. Вместе с ними вынужден уйти и он, Радовский. Так что игра со смертью хмурой для него когда-нибудь кончится. Возможно, очень скоро. И возможно, очень плохо для него. Но об этом, тем более сейчас, лучше не думать.
Сейчас надо думать о том, чтобы перебраться через линию фронта хотя бы на несколько часов раньше Юнкерна.
Уже отчетливо слышались впереди удары тяжелой артиллерии. Несколько раз Радовский выходил на позиции советских артиллеристов. Тяжелые гаубицы, развернутые длинными стволами на северо-запад, методично вели огонь по невидимым целям. Пирамиды стреляных гильз возвышались между станин, парили в морозном воздухе синеватым маревом сгоревшего пороха. Год назад, под Москвой, они испытывали острую нехватку боеприпасов для своей артиллерии. А теперь гвоздят без пауз, не жалея ни зарядов, ни стволов. Возможно, каждый выпущенный снаряд – это отнятая жизнь немецкого солдата. Маятник войны качнулся в противоположную сторону, и теперь снарядов не жалеет другая сторона.
Начинался ближний тыл. Здесь нужно идти с особой осторожностью. Он это знал. Гибель его диверсионных и разведывательных групп, которые успешно переправлялись в тыл противника для выполнения различных заданий, чаще всего проистекала из ошибки, допущенной именно в ближнем тылу советских войск, на выходе. Именно здесь погибали и попадали в плен его лучшие курсанты. Впрочем, самые лучшие все же возвращались.
Радовский решил дождаться наступления ночи в лесу. Переходить передовые линии лучше ночью. А еще лучше перед рассветом, часа в четыре утра. Когда теряют бдительность даже самые стойкие часовые. И на этой, и на той стороне. Иногда просто засыпают. Не выдерживают физической нагрузки, и усталость смыкает их веки. Юнкерн тоже это знает. Так что все решат часы. Но Юнкерн не торопится, его ничто не гонит как можно скорее пересечь линию фронта и выйти к немецкому патрулю. Он не знает, что параллельным маршрутом возвращается коллега Радовский.
Он вышел на лесную поляну и осмотрелся. Нигде ни следа. Выпавший прошлой ночью снег прикрыл затоптанную траву и изрытую землю неглубоким и хрупким слоем. В лесу же еще царила осень с ее приглушенными красками поздней поры, когда опавшая листва тускнеет, а зелень темнеет и словно исчезает, чтобы не раздражать графику суровой поры.
Радовский обошел поляну. След оставлять ни к чему. Спустился в траншею. Судя по брустверу, обращенному на восток и добротности ячеек, укрепленных кольями и заплетенными ивовыми прутьями, это была немецкая траншея. Вот пробитый в висок чуть выше серебряного орла стальной шлем, россыпь медных гильз в широком пулеметном окопе. Чуть дальше, из отвода, уходящего в тыл, пахнуло отхожим местом. Вскоре Радовский нашел то, что искал. Блиндаж.
Блиндаж был врыт в землю метра на три. Вход буквой «г», чтобы в проем не влетели ни снаряд, ни граната. Деревянная, видимо, принесенная из ближайшей деревни, дверь. Он толкнул ее стволом автомата. Внутри выстужено. Но все же значительно теплее, чем снаружи. Пахло препаратом от вшей. Химическая, ни с чем несравнимая вонь, хуже и навязчивее которой только разве что трупный запах. Радовский знал, что порошок от вшей назывался Russla и что солдаты вермахта называют его кормом для вшей. Немцы притерпелись к этой вони, видимо, потому, что страх заразиться тифом от насекомых был сильнее отвращения от неприятного запаха препарата. В конце концов, пищу можно принимать и не в блиндаже, а в траншее, на чистом воздухе.
Он лег на нары. Из-под подстилки с торопливым шорохом и писком выскочили мыши. Две или три. Они как живые горошины брызнули к стене и мгновенно провалились вниз, где ими были предусмотрительно вырыты норы. Радовский усмехнулся и заглянул под дощатый настил. Мыши нагнали целые горы земли. Похоже, они все там перекопали. Что ж, подумал он, устало опуская веки, они хорошие солдаты. Во всяком случае, его вторжение не застало их врасплох.
Глава пятая
Бальк встал к пулемету сам. Schpandeu был установлен настолько удобно, что можно было вести огонь, стоя на коленях на земляном выступе, вырезанном лопатами на необходимой высоте.
Первые же очереди пулеметов, оборонявших опорный пункт, заставили иванов залечь. А когда в дело вступили легкие противотанковые орудия, те начали откатываться.
– Они научились воевать, – сказал Бальк, прервав длинную очередь. Некоторое время он смотрел поверх пулемета в поле. Кожух нагрелся, и над ним плавало марево, совсем как летом, когда воздух здесь нагревался до тридцати, так что серые крыши деревенских домов, крытых дранкой, если пристально смотреть на них издали, казалось, плавились.
– Еще бы, – отозвался Буллерт. – Смотри, мы ни одного не прихлопнули, а они взяли и отошли. Наверняка что-то задумали.
Цепи иванов исчезли в лесу так же быстро, как и появились.
– Они просто греются, – сказал Пачиньски. Во время стрельбы он придерживал ленту, чтобы шла в приемник ровно и не захлестывала. – А заодно издеваются над нами.
– Греются… Сейчас и нас согреют.
Бальк осторожно потрогал кожух пулемета. Он все еще пылал.
– Это хорошо, – заметил его беспокойство Буллерт. – Смазка не застынет.
– Вилли, ты кем был до призыва? – спросил он второго номера.
– Помощником адвоката. Я же тебе об этом рассказывал. Ты, что, Арним?
– Извини. Просто я хотел узнать, не забыл ли ты об этом?