На соседних нарах через проход в бараке Григорий Ластопуло был, харбинец, грек, из тех, чьи предки обосновались в России в начале восемнадцатого века. Старше меня. Красивый мужчина. Гордо посаженная голова. И жена у него была красавица, дочь Евгения, сын Гена. Красивая семья. Тесен мир – моя Тата училась с его сыном в Харбине. После освобождения Григория его жена приехала к нему из Китая в Тюмень с детьми. Мы переписывались, встречались несколько раз в Омске. Гена в армии прыгал из вагона в вагон и попал под колёса. Приезжал к нам на протезах… При встречах с Ластопуло обязательно смеялись, как я ему по физиономии приложился в лагере. Над Ластопуло на верхних нарах спал Саша. Совсем юноша, двадцать лет, тоже с КВЖД, с Цицикара… Ластопуло положил на тумбочку кусок хлеба и отвернулся, Саша схватил и съел. Я был страшно потрясён такой подлостью. Считал Сашу интеллигентным парнем, жалел, чтоб духом не упал, старался поддержать… А он! Ему ещё жить да жить… Размахнулся и как садану со всей силы кулаком. До того возмутился. Хотел в физиономию врезать. Что ж ты, гад, до такой низости дошёл?! Мы этим живём. Ты же умертвляешь его! Размахнулся, но меня качнуло от слабости, и вместо Саши заехал Ластопуло по скуле. Тот как раз повернулся от нар в нашу сторону. А я ему. Он зло на меня смотрит – за что? Извини, говорю, пожалуйста, я ведь не в тебя целился.
Так и по руке топором промазал. Ещё и борьба во мне – жалко руку, как потом жить калекой? Размахнулся… Как в резину попал, ветка самортизировала. Отшвырнул топор, кровь захлестала. Ребята увидели, закричали. ЧП на делянке, конвой сделал выстрел вверх. Бригадир подошёл ко мне, посмотрел на рану, помотал головой:
– Я тебе, парень, не завидую.
Начальник лагеря вечером взывает.
– Что, – спрашивает, – мостырка у тебя?
Я начал выкручиваться:
– Знаете, гражданин начальник, психанул, хотел побольше кубометров сделать, а сил нет, я ведь, как инвалид, целил по ветке, да не твёрдо держал топор, ну и промазал.
Он недоверчиво головой покачал и вдруг спрашивает, причём на вы:
– А скажите, пожалуйста, вот вы в Китае жили, кем там работали?
– Диктор, – говорю, – радиовещания на хайларском радио. Оттуда забрали.
Он как давай хохотать, хохочет, чуть не падает со стула. Здоровый такой, с пузом. Утроба трясётся. До слёз хохотал. Раскраснелся физиономией. Не может успокоиться, так моя профессия рассмешила.
– Надо же, – глаза вытирает, – диктор радио.
То есть: где радио и где эти лесозаготовки.
Мне корячился изолятор. Посадили бы на хлеб и воду, только каши на ночь черпачок. И дошёл бы совсем. Но он дело о мостырке не стал развивать. И не трогали меня больше. Ходил я на работу, и сколько сделаю, то и ладно. Посочувствовал начальник.
Сочувствие редко встречалось.
Каждый день, как выведут за ворота, кричат:
– В пути следования шаг влево, шаг вправо считается побегом, конвой применяет оружие! Пошёл!
И попробуй шагнуть. Один на моих глазах кинулся за бычком, конвоир бросил – зеки такой роскоши себе не позволяли, до бумаги скуривали – конвоир в сторону от следования колонны хороший большой окурок швырнул, лежит дымится… Специально спровоцировал. Зек метнулся, рассчитывал схватить и назад, а конвоир – выслужиться надо – из винтовки саданул. Побег. А куда бежать? Дебри, тайга. И порядки: если в радиусе даже ста километров от лагеря появился чужой, местные должны сообщать. Но были отчаянные – бегали. А через сутки выходишь на работу, вдоль забора трупы этих беглецов в качестве красноречивого наглядного пособия.
Кстати, Соловьёв, крёстный моей жены, пытался бежать. На лесоповале. Ему уже хорошо за сорок было. Решился. На что надеялся? Втроём они сговорились, подсобрали еды и попытались уйти в тайгу. Их быстро поймали, но не застрелили, добавили срок…
Не был я придурком в лагерях. Может, будь медиком или инженером, не пришлось бы на общих работах доходить. Кто-то пристраивался, мне не довелось. А так, каких только зеков не было в лагерях. Нас с пересылки на лесоповал привезли, а сказка вокруг – столько чистейшего снега, огромные ели, могучие сосны. И снег, снег, снег… Всё утопает в белом. Снег на ветвях, снег под деревьями, снег на крышах… Мириады снежинок сверкают на солнце. Через неделю, как привезли, впритык к нашему лагерю оперативно небольшую зону пристроили. С нашей не сообщалась. Раньше в этих домах военные жили, что нас охраняли, их переселили куда-то, дома колючкой окружили… В этой зоне сидели врачи: профессора, академики, много евреев… Их при мне привезли, как на подбор рослые, маститые… Слух был: их по документам расстреляли, а на самом деле в лагерь всех. Когда-то лечили Сталина, Молотова, Кагановича… Но и в лагере не для лесоповала использовали. Поблизости была посадочная площадка, аэродромчик. Время от времени самолётик типа кукурузника прилетал, то ли больных из ЦК привозил – то ли врачей в Москву для консилиума забирал, чтобы потом обратно привезти…
Пальто
Отец, когда нас грузили в эшелон, отправляя в Читу, умудрился сунуть мне пальто зимнее. Разузнал об отправке и пришёл. Пальто роскошное, шкурками колонка подбитое. Лацканы меховые. Тогда мода была. Верх – добротный драп, а подбито хорьком или колонком. Причём шкурки с хвостиками, а хвостики не пришиваются – висят. Красиво. Каракулевый воротник.
В пересылке покушались на пальто. Пацаны, маленькие воры, пытались украсть. Тащат из-под меня ночью. Две ночи промаялся. Потом догадался надеть на себя и спать в пальто. Как-то подходит ко мне хлеборез. Бытовой краткосрочный заключённый. Пожилой мужчина. Спрашивает:
– Чем от тебя так вкусно пахнет? Из тайги так не пахнут.
Пальто пахло домом, свободой, Китаем. Ночью зароешься носом в воротник, и слёзы наворачиваются. Духи в нашей семье были, кажется, «Коти-коти». Точно не помню название, забыл. До того стойкие, три года носил пальто, я его в сорок втором купил в Харбине в магазине Чурина, изредка духами обновишь запах. Месяцев восемь прошло, как последний раз попадали они на пальто, а запах держался.
– Это, – говорю, – духи.
– Одеколон? – уточняет.
– Нет, одеколоном я пользовался после бриться. А это мужские духи.
Был у нас пульверизатор с грушей, побрызгаешься после бритья одеколоном.
– Духи это бабам! – хлеборез, мне показалось, разочарованно сказал.
Сердце ёкнуло – не возьмёт пальто из-за запаха. Понятно, ради чего разговор затеял. И знаю, что хлеборез может предложить за мой товар.
– Нет, – разъясняю, – мужские духи тоже бывают.
Хлеборез посмотрел пальто изнутри, снаружи и предложил обмен. За пальто каждый день в течение месяца будет давать по полбулки.
И предупредил:
– Сразу весь не ешь, терпи, старайся в несколько приёмов, заглотишь сразу – плохо будет.
– Ладно, – говорю.
В жизни так не радовался, как тогда – хлеба поем.
Ему по весу хлеб выдают на количество людей. Он отрежет от булки кусок, раз на весы. Смотрит: если не дотягивает пайка, кусочек маленький на глаз прикладывает, а то и второй добавит. На подхвате у хлебореза старый немощный человек, он уже у смерти, работать не может. Чурбачки пилит, из них ножом наколет колышков со спичку толщиной. Потом пришпиливает ими довески к куску хлеба, чтобы не растерялись, дошли до зека. Бывает, получаешь хлеб, у тебя приколоты три-четыре кусочка…
Утром рельса стукнула, подъём. Выбранный человек хлеб приносит в барак…
Акт нашей сделки, конечно, незаконный. Хлеборез побаивался – могут расценить как грабёж. Указал на избёнку, снаружи на стене гвоздик торчал:
– Повесь туда, чтобы никто не видел, потом иди и не оглядывайся.
Не обманул. Ровно месяц по полбулки хлеба давал. Тайком само собой. Вокруг все голодные. Как стемнеет, сунет мне. Я с хлебом к уборной иду и втихаря ем. Половинку съем, а половинку оставлю. Следовал указаниям хлебореза – не проглатывал сразу. Приду в барак, сосед шепчет:
– Что это от тебя хлебом пахнет? Ты вроде сегодня хлеб не возил…
Я навру: дескать, помогал. Но он не очень верил.
Кухвайки
Пальто я вовремя обменял. Как привезли в ИТЛ (мы называли: истребительно-трудовой лагерь), охрана заставила всё снять, одежда охране самой нужна. На голое тело рваные штаны, кухвайку, так они называли фуфайку. В таком наряде на лесоповал. Если дождь, ливень, куда прятаться? Под дерево встаёшь. Огромное пушистое, а минут через двадцать с него как хлынет водопадом, лучше бы сразу на дожде стоять. Возвращаешься в лагерь весь мокрый, вата влагой напитается, идти тяжело, тело преет.
Дневальный в бараке обычно доходяга какой-нибудь, на работу не ходит, чаще больной и старый, он как вернёмся в барак, кричит:
– Одежду собирай.
Спали на голых нарах. У каждого кирпич в головах. Голицы выдавали, но мы их хранили. Две эти рукавички кладёшь на кирпичик, ложишься на бок осторожно – усталые, голодные – и как лёг, так и встал. Рельса утром застучала – вскакиваешь. На какой бок лёг, на том и проснулся. Штаны под себя, расстилаешь гладенько, кухвайкой укрываешься. Так больше года.
С деляны после дождя приведут, дневальный кричит: