Не одна нищета и физические страдания трогали царя Алексея Михайловича. Всякое горе, всякая беда находили в его душе отклик и сочувствие. Он был способен и склонен к самым теплым и деликатным дружеским утешениям, лучше всего рисующим его глубокую душевную доброту. В этом отношении замечательны его знаменитые письма к двум огорченным отцам: князю Никите Ивановичу Одоевскому и Афанасию Лаврентьевичу Ордину-Нащокину об их сыновьях. У кн. Одоевского умер внезапно его «первенец», взрослый сын князь Михаил в то время, когда его отец был в Казани. Царь Алексей сам особым письмом известил отца о горькой потере. Он начал письмо похвалами почившему, причем выразил эти похвалы косвенно – в виде рассказа о том, как чинно и хорошо обходились князь Михаил и его младший брат князь Федор с ним, государем, когда государь был у них в селе Вешнякове. Затем царь описал легкую и благочестивую кончину князя Михаила: после причастия он «как есть уснул; отнюдь рыдания не было, ни терзания». Светлые тоны описания здесь взяты были, разумеется, нарочно, чтобы смягчить первую печаль отца. А потом следовали слова утешения, пространные, порой прямо нежные слова. В основе их положена та мысль, что светлая кончина человека без страданий, «в добродетели и в покаянии добре», есть милость Господня, которой следует радоваться даже и в минуты естественного горя. «Радуйся и веселися, что Бог совсем свершил, изволил взять с милостию своею; и ты принимай с радостию сию печаль, а не в кручину себе и не в оскорбление». «Нельзя, что не поскорбеть и не прослезиться, – и прослезиться надобно, да в меру, чтоб Бога наипаче не прогневать!» Не довольствуясь словесным утешением, Алексей Михайлович пришел на помощь Одоевским и самым делом: принял на себя и похороны. «На все погребальные я послал, – пишет он, – сколько Бог изволил, потому что впрямь узнал и проведал про вас, что опричь Бога на небеси, а на земли опричь меня, ни у ково у вас нет» [11 - Это место письма имеет, по-видимому, какой-то особый смысл. Семья этих князей Одоевских далеко не была бедна.]. В конце утешительного послания царь своеручно прописал последние ласковые слова: «Князь Никита Иванович! не оскорбляйся, токмо уповай на Бога и на нас будь надежен!»
Горе А. Л. Ордина-Нащокина, по мнению Алексея Михайловича, было горше, чем утрата кн. Н. И. Одоевского. По словам царя, «тебе, думному дворянину, больше этой беды вперед уже не будет: больше этой беды на свете не бывает!» У Ордина-Нащокина убежал за границу сын, по имени Воин, и убежал, как изменник, во время служебной поездки с казенными деньгами, «со многими указами о делах и с ведомостями». На просьбу пораженного отца об отставке царь послал ему «от нас, великаго государя, милостивое слово». Это слово было не только милостиво, но и трогательно. После многих похвальных эпитетов «христолюбцу и миролюбцу, нищелюбцу и трудолюбцу» Афанасию Лаврентьевичу царь тепло говорит о своем сочувствии не только ему, Афанасию, но и его супруге в «их великой скорби и туге». Об отставке своего «добраго ходатая и желателя» он не хочет и слышать, потому что не считает отца виновным в измене сына. Царь и сам доверял изменнику, как доверял ему отец: «Будет тебе, верному рабу Христову и нашему, сына твоего дурость ставить в ведомство и соглашение твое ему! и он, простец, и у нас, великаго государя, тайно был, и не по одно время, и о многих делах с ним к тебе приказывали, а такова простоумышленнаго яда под языком его не видали!» Царь даже пытается утешить отца надеждой на возвращение не изменившего якобы, а только увлекшегося юноши. «Атому мы, великий государь, не подивляемся, что сын твой сплутал: знатно то, что с малодушия то учинил. Он человек молодой, хощет создания Владычня и творения руку Его видеть на сем свете; якоже и птица летает семо и овамо и, полетав довольно, паки ко гнезду своему прилетает: так и сын ваш вспомянет гнездо свое телесное, наипаче же душевное привязание от Святого Духа во святой купели, и к вам вскоре возвратится!» Какая доброта и какой такт диктовали эти золотые слова утешения в беде, больше которой «на свете не бывает!» И царь оказался прав: Афанасьев «сынишка Войка» скоро вернулся из дальних стран во Псков, а оттуда в Москву, и Алексей Михайлович имел утешение написать Аф. Л. Ордину-Нащокину, что за его верную и радетельную службу он пожаловал сына его, вины отдал, велел свои очи видеть и написать по московскому списку с отпуском на житье в отцовские деревни.
Живая, впечатлительная, чуткая и добрая натура Алексея Михайловича делала его очень способным к добродушному веселью и смеху. Склонностью к юмору он напоминает своего гениального сына Петра; оба они любили пошутить и словом и делом. Среди писем к Матюшкину есть одно, написанное «тарабарски», нелегким для чтения шрифтом и сочиненное только затем, чтобы подразнить Матюшкина шутливым замечанием, что когда его нет, то некому царя покормить плохим хлебом «с закалою». «А потом буди здрав», – милостиво заключает царь свой намек на какую-то кулинарную оплошность его любимца. Другое письмо к Матюшкину все сплошь игриво. Царь пишет из «подхода» и начинает поручением устроить маленький обман его сестер-царевен: «Нарядись в ездовое (дорожное) платье да съезди к сестрам, будто бы от меня приехал, да спрошай о здоровьи». Матюшкину, стало быть, приказано просто лгать царевнам, что он лично прибыл в Москву из того подмосковного «потешного» села, где тогда жил государь. Вслед за этим поручением царь Алексей сообщает Матюшкину: «Тем утешаюся, что столников беспрестани купаю ежеутрь в пруде… за то: кто не поспеет к моему смотру, так того и купаю!» Очевидно, эта утеха не была жестокой, так как стольники на нее видимо напрашивались сами. Государь после купанья в отличие звал их к своему столу: «У меня купальщики те ядят вдоволь, – продолжает царь Алексей, – а иные говорят: мы де нароком не поспеем, так де и нас выкупают да и за стол посадят. Многие нароком не поспевают». Так тешился «гораздо тихий» царь, как бы преобразуя этим невинным купаньем стольников жестокие издевательства его сына Петра над вольными и невольными собутыльниками. Само собой приходит на ум и сравнение известной «книги, глаголемой Урядник сокольничья пути» царя Алексея с не менее известными церемониалами «всешутейшего собора» Петра Великого. Насколько «потеха» отца благороднее «шутовства» сына, и насколько острый цинизм последнего ниже целомудренной шутки Алексея Михайловича! Свой шутливый охотничий обряд, «чин» производства рядового сокольника в начальные, царь Алексей обставил нехитрыми символическими действиями и тарабарскими формулами, которые по наивности и простоте немногого стоят, но в основе которых лежит молодой и здоровый охотничий энтузиазм и трогательная любовь к красоте причьей природы. Тогда как у царя Петра служение Бахусу и Ивашке Хмельницкому приобретало характер культа, в «Уряднике» царя Алексея «пьянство» сокольника было показано в числе вин, за которые «безо всякие пощады быть сосланы на Лену». Разработав свой «потешный» чин производства в сокольники и отдав в нем дань своему веселью, царь Алексей своеручно написал на нем характерную оговорку: «Правды же и суда и милостивыя любви и ратного строя николиже позабывайте: делу время и потехе час!» Уменье соединять дело и потеху заметно у царя Алексея и в том отношении, что он охотно вводил шутку в деловую сферу. В его переписке не раз встречаем юмор там, где его не ждем. Так, сообщая в 1655 г. своему любимцу «верному и избранному» стрелецкому голове А. С. Матвееву разного рода деловые вести, Алексей Михайлович, между прочим, пишет: «Посланник приходил от шведскаго Карла короля, думный человек, а имя ему Уддеудла. Таков смышлен: и купить его, то дорого дать что полтина, хотя думный человек; мы, великий государь, в десять лет впервые видим такого глупца посланника!» Насмешливо отозвавшись вообще о ходах шведской дипломатии, царь продолжает: «Тако нам, великому государю, то честь, что король прислал обвестить посланника, а и думнаго человека. Хотя и глуп, да что же делать? така нам честь!» В 1656 г. в очень серьезном письме сестрам из Кокенгаузена царь сообщал им подробности счастливого взятия этого крепкого города и не удержался от шутливо-образного выражения: «А крепок безмерно: ров глубокой – меншей брат нашему Кремлевскому рву; а крепостию – сын Смоленску граду: ей, чрез меру крепок!» Частная, неделовая переписка Алексея Михайловича изобилует такого рода шутками и замечаниями. В них нет особого остроумия и меткости, но много веселого благодушия и наклонности посмеяться.
Такова была природа царя Алексея Михайловича, впечатлительная и чуткая, живая и мягкая, общительная и веселая. Эти богатые свойства были в духе того времени обработаны воспитанием. Алексея Михайловича приучили к книге и разбудили в нем умственные запросы. Склонность к чтению и размышлению развила светлые стороны натуры Алексея Михайловича и создала из него чрезвычайно привлекательную личность. Он был один из самых образованных людей московского общества того времени: следы его разносторонней начитанности, библейской, церковной и светской, разбросаны во всех его произведениях. Видно, что он вполне овладел тогдашней литературой и усвоил себе до тонкости книжный язык. В серьезных письмах и сочинениях он любит пускать в ход цветистые книжные обороты, но, вместе с тем, он не похож на тогдашних книжников-риторов, для красоты формы жертвовавших ясностью и даже смыслом. У царя Алексея продуман каждый его цветистый афоризм, из каждой книжной фразы смотрит живая и ясная мысль. У него нет пустословия: все, что он прочел, он продумал; он, видимо, привык размышлять, привык свободно и легко высказывать то, что надумал, и говорил притом только то, что думал. Поэтому его речь всегда искренна и полна содержания. Высказывался он чрезвычайно охотно, и потому его умственный облик вполне ясен.
Чтение образовало в Алексее Михайловиче очень глубокую и сознательную религиозность. Религиозным чувством он был проникнут весь. Он много молился, строго держал посты и прекрасно знал все церковные уставы. Его главным духовным интересом было спасение души. С этой точки зрения он судил и других. Всякому виновному царь при выговоре непременно указывал, что он своим проступком губит свою душу и служит сатане. По представлению, общему в то время, средство ко спасению души царь видел в строгом последовании обрядности и поэтому сам очень строго соблюдал все обряды. Любопытно прочесть записки дьякона Павла Алеппского, который был в России в 1655 г. с патриархом Макарием Антиохийским и описал нам Алексея Михайловича в церкви среди клира. Из этих записок всего лучше видно, какое значение придавал царь обрядам и как заботливо следил за точным их исполнением. Но обряд и аскетическое воздержание, к которому стремились наши предки, не исчерпывали религиозного сознания Алексея Михайловича. Религия для него была не только обрядом, но и высокой нравственной дисциплиной: будучи глубоко религиозным, царь думал вместе с тем, что не грешит, смотря комедию и лаская немцев. В глазах Алексея Михайловича театральное представление и общение с иностранцами не были грехом и преступлением против религии, но совершенно позволительным новшеством, и приятным, и полезным. Однако при этом он ревниво оберегал чистоту религии и, без сомнения, был одним из православнейших москвичей; только его ум и начитанность позволяли ему гораздо шире понимать православие, чем понимало его большинство его современников. Его религиозное сознание шло, несомненно, дальше обряда: он был философ-моралист, и его философское мировоззрение было строго-религиозным. Ко всему окружающему он относился с высоты своей религиозной морали, и эта мораль, исходя из светлой, мягкой и доброй души царя, была не сухим кодексом отвлеченных нравственных правил, суровых и безжизненных, а звучала мягким, прочувственным, любящим словом, сказывалась полным ясного житейского смысла теплым отношением к людям. Склонность к размышлению и наблюдению, вместе с добродушием и мягкостью природы, выработали в Алексее Михайловиче замечательную для того времени тонкость чувства, поэтому и его мораль высказывалась иногда поразительно хорошо, тепло и симпатично, особенно тогда, когда ему приходилось кого-нибудь утешать. Высокий образец этой трогательной морали представляет упомянутое выше письмо царя к князю Ник. Ив. Одоевскому о смерти его старшего сына, князя Михаила. В этом письме ясно виден человек чрезвычайно деликатный, умеющий любить и понимать нравственный мир других, умеющий и говорить, и думать, и чувствовать очень тонко. Та же тонкость понимания и способность дать нравственную оценку своему положению и своим обязанностям сказывается в замечательном «статейном списке», или письме Алексея Михайловича к Никону, митрополиту Новгородскому, с описанием смерти патриарха Иосифа. Вряд ли Иосиф пользовался действительно любовью царя и имел в его глазах большой нравственный авторитет. Но царь считал своей обязанностью чтить святителя и относиться к нему с должным вниманием, поэтому он окружил больного патриарха своими заботами, посещал его, присутствовал даже при его агонии, участвовал в чине его погребения и лично самым старательным образом переписал «келейную казну» патриарха, «с полторы недели ежедень ходил» в патриаршие покои как душеприказчик. Во всем этом Алексей Михайлович и дает добровольный отчет Никону, предназначенному уже в патриархи всея Руси. Надобно, прочитать сплошь весь царский «статейный список», чтобы в полной мере усвоить его своеобразную прелесть. Описание последней болезни патриарха сделано чрезвычайно ярко с полной реальностью, причем царь сокрушается, что упустил случай по московскому обычаю напомнить Иосифу о необходимости предсмертных распоряжений. «И ты меня, грешнаго, прости (пишет он Никону), что яз ему не воспомянул о духовной и кому душу свою прикажет». Царь пожалел пугать Иосифа, не думая, что он уже так плох: «Мне молвить про духовную-то, и помнит: вот де меня избывает!» Здесь личная деликатность заставила царя Алексея отступить от жестокого обычая старины, когда и самим царям в болезни их дьяки поминали «о духовной». Умершего патриарха вынесли в церковь, и царь пришел к его гробу в пустую церковь в ту минуту, когда можно было глазом видеть процесс разложения в трупе («безмерно пухнет», «лицо розно пухнет»). Царь Алексей испугался: «И мне прииде, – пишет он, – помышление такое от врага: побеги де ты вон, тотчас де тебя, вскоча, удавит!.. И я, перекрестясь, да взял за руку его, света, и стал целовать, а во уме держу то слово: от земли создан, и в землю идет; чего боятися?… Тем себя и оживил, что за руку-то его с молитвой взял!» Во время погребения патриарха случился грех: «Да такой грех, владыка святый: погребли без звону!.. а прежних патриархов с звоном погребали». Лишь сам царь вспомнил, что надо звонить, так уже стали звонить после срока. Похоронив патриарха, Алексей Михайлович принялся за разбор личного имущества патриаршего с целью его благотворительного распределения; кое-что из этого имущества царь и распродал. Самому царю нравились серебряные «суды» (посуда) патриарха, и он, разумеется, мог бы их приобрести для себя: было бы у него столько денег, «что и вчетверо цену-то дать», по его словам. Но государя удержало очень благородное соображение: «Да и в том меня, владыко святый, прости (пишет царь Никону): немного и я покусился иным судам, да милостию Божиею воздержался и вашими молитвами святыми. Ей-ей, владыко святый, се от Бога грех, се от людей зазорно, а се какой я буду прикащик: самому мне (суды) имать, а деньги мне платить себе ж?!» Вот с какими чертами душевной деликатности, нравственной щекотливости и совестливости выступает перед нами самодержец XVII в., боящийся греха от Бога и зазора от людей и подчиняющий христианскому чувству свой суеверный страх!
То же чувство деликатности, основанной на нравственной вдумчивости, сказывается в любопытнейшем выговоре царя воеводе князю Юрию Алексеевичу Долгорукому. Долгорукий в 1658 г. удачно действовал против Литвы и взял в плен гетмана Гонсевского. Но его успех был следствием его личной инициативы: он действовал по соображению с обстановкой, без спроса и ведома царского. Мало того, он почему-то не известил царя вовремя о своих действиях и главным образом об отступлении от Вильны, которое в Москве не одобрили. Выходило так, что за одно надлежало Долгорукого хвалить, а за другое порицать. Царь Алексей находил нужным официально выказать недовольство поведением Долгорукого, а неофициально послал ему письмо с мягким и милостивым выговором. «Похваляем тебя без вести (т. е. без реляции Долгорукого) и жаловать обещаемся», – писал государь, но тут же добавлял, что эта похвала частная и негласная: «И хотим с милостивым словом послать и с иною нашею государевою милостию, да нельзя послать: отписки от тебя нет, неведомо, против чего писать тебе!» Объяснив, что Долгорукий сам себе устроил «бесчестье», царь обращается к интимным упрекам: «Ты за мою, просто молвить, милостивую любовь ни одной строки не писывал ни о чем! Писал к друзьям своим, а те – ей, ей! – про тебя же переговаривают да смеются, как ты торопишься, как и иное делаешь… Чаю, что князь Никита Иванович (Одоевский) тебя подбил; и его было слушать напрасно: ведаешь сам, какой он промышленник! послушаешь, как про него поют на Москве»… Но одновременно с горькими укоризнами царь говорит Долгорукому и ласковые слова: «Тебе бы о сей грамоте не печалиться: любя тебя пишу, а не кручинясь; а сверх того сын твой скажет, какая немилость моя к тебе и к нему!.. Жаль конечно тебя: впрямь Бог хотел тобою всякое дело в совершение не во многие дни привести… да сам ты от себя потерял!» В заключение царь жалует Долгорукого тем, что велит оставить свой выговор втайне: «А прочтя сию нашу грамоту и запечатав, прислать ее к нам с тем же, кто к тебе с нею приедет». Очень продуманно, деликатно и тактично это желание царя Алексея добрым интимным внушением смягчить и объяснить официальное взыскание с человека, хотя и заслуженного, но формально провинившегося.
Во всех посланиях царя Алексея Михайловича, подобных приведенному, где царю приходилось обсуждать, а иногда и осуждать поступки разных лиц, бросается в глаза одна любопытная черта. Царь не только обнаруживает в себе большую нравственную чуткость, но он умеет и любит анализировать: он всегда очень пространно доказывает вину, объясняет, против кого и против чего именно погрешил виновный и насколько сильно и тяжко его прегрешение. Характернейший образец подобных рассуждений находим в его обращении к князю Григорию Семеновичу Куракину с выговором за то, что он (в 1668 г.) не поспешил на выручку гарнизонам Нежина и Чернигова. Царь упрекнул Куракина в недомыслии, в том, что он «притчею не промыслит, что будет» вследствие его промедления. «То будет (объясняет царь воеводе): первое – Бога прогневает… и кровь напрасно многую прольет; второе – людей потеряет и страх на людей наведет и торопость, третье – от великаго государя гнев примет; четвертое – от людей стыд и срам, что даром людей потерял; пятое – славу и честь, на свете Богом дарованную, непристойным делом… отгонит от себя и вместо славы укоризны всякия и неудобные переговоры восприимет. И то все писано к нему, боярину (заключает Алексей Михайлович), хотя добра святой и восточной церкви и чтобы дело Божие и его государево свершалось в добром полководстве, а его, боярина, жалуя и хотя ему чести и жалея его старости!» Наблюдения над такими словесными упражнениями приводят к мысли, что царь Алексей много и основательно размышлял. И это размышление состояло не в том только, что в уме Алексея Михайловича послушно и живо припоминались им читанные тексты и чужие мысли, подходящие внешним образом к данному времени и случаю. Умственная работа приводила его к образованию собственных взглядов на мир и людей, а равно и общих нравственных понятий, которые составляли его собственное философско-нравственное достояние. Конечно, это не была система мировоззрения в современном смысле; тем не менее в сознании Алексея Михайловича был такой отчетливый моральный строй и порядок, что всякий частный случай ему легко было подвести под его общие понятия и дать ему категорическую оценку. Нет возможности восстановить в общем содержании и системе этот душевный строй, прежде всего потому, что и сам его обладатель никогда не заботился об этом. Однако для примера укажем хотя бы на то, что, исходя из религиозно-нравственных оснований, Алексей Михайлович имел ясное и твердое понятие о происхождении и значении царской власти в Московском государстве как власти богоустановленной и назначенной для того, чтобы «рассуждать людей вправду» и «беспомощным помогать». Уже были выше приведены слова царя Алексея князю Гр. Ромодановскому: «Бог благословил и предал нам, государю, править и рассуждать люди своя на востоке и на западе и на юге и на севере вправду». Для царя Алексея это была не случайная красивая фраза, а постоянная твердая формула его власти, которую он сознательно повторял всегда, когда его мысль обращалась на объяснение смысла и цели его державных полномочий. В письме к князю Н. И. Одоевскому, например, царь однажды помянул о том, «как жить мне, государю, и вам, боярам», и на эту тему писал: «А мы, великий государь, ежедневно просим у Создателя… чтобы Господь Бог… даровал нам, великому государю, и вам, боярам, с нами единодушно люди Его, Световы, рассудити вправду, всем равно». Взятый здесь пример имеет цену в особенности потому, что для историка в данном случае ясен источник тех фраз царя Алексея, в которых столь категорически нашла себе определение, впервые в Московском государстве, идея державной власти. Свои мысли о существе царского суждения Алексей Михайлович черпал, по-видимому, из чина царского венчания или же непосредственно из главы 9-й Книги Премудрости Соломона. Не менее знаменательным кажется и отношение царя к вопросу о внешнем принуждении в делах веры. С заметной твердостью и смелостью мысли, хотя и в очень сдержанных фразах, царь пишет по этому вопросу митрополиту Никону, которого авторитет он ставил в те годы необыкновенно высоко. Он просит Никона не томить в походе монашеским послушанием сопровождавших его светских людей, «не заставливай у правила стоять: добро, государь владыко святый, учить премудра – премудрее будет, а безумному – мозолие ему есть!». Он ставит Никону на вид слова одного из его спутников, что Никон «никого де силою не заставит Богу веровать». При всем почтении к митрополиту, «не в пример святу мужу», Алексей Михайлович видимо разделяет мысли не согласных с Никоном и терпевших от него подневольных постников и молитвенников. Нельзя силой заставить Богу веровать – это по всей видимости убеждение самого Алексея Михайловича.
При постоянном религиозном настроении и напряженной моральной вдумчивости Алексей Михайлович обладал одной симпатичной чертой, которая, казалось бы, мало могла уживаться с его аскетизмом и наклонностью к отвлеченному наставительному резонерству. Царь Алексей был весьма эстетичен – в том смысле, что любил и понимал красоту. Его эстетическое чувство сказывалось ярче всего в страсти к соколиной охоте, а позже – к сельскому хозяйству. Кроме прямых ощущений охотника и обычных удовольствий охоты с ее азартом и шумным движением, соколиная потеха удовлетворяла в царе Алексее и чувству красоты. В «Уряднике сокольничья пути» он очень тонко рассуждает о красоте разных охотничьих птиц, о прелести птичьего лета и удара, о внешнем изяществе своей охоты. Для него "его государевы красныя и славные птичьи охоты" урядство или порядок «уставляет и объявляет красоту и удивление»; высокого сокола лет – "красносмотрителен и радостен"; копцова (т. е. копчика) добыча и лет – «добро-виден». Он следит за красотой сокольничьего наряда и оговаривает, чтобы нашивка на кафтанах была «золотная» или серебряная: «к какому цвету какая пристанет»; требует, чтобы сокольник держал птицу "подъявительно к видению человеческому и ко красоте кречатьей", т. е. так, чтобы ее рассмотреть было удобно и красиво. Элемент красоты и изящества вообще играет не последнюю роль в «урядстве» всего охотничьего чина царя Алексея. То же чувство красоты заставляло царя увлекаться внешним благочестием церковного служения и строго следить за ним, иногда даже нарушая его внутреннюю чинность для внешней красоты. В записках Павла Алеппского можно видеть много примеров тому, как царь распоряжался в церкви, наводя порядок и красоту в такие минуты, когда, по нашим понятиям, ему надлежало бы хранить молчание и благоговение. Не только церковные церемонии, но и парады придворные и военные необыкновенно занимали Алексея Михайловича с точки зрения «чина» и «урядства», т. е. внешнего порядка, красоты и великолепия. Он, например, с чрезвычайным усердием устраивал смотры и проводы своим войскам перед первым литовским походом, обставляя их торжественным и красивым церемониалом. Большой эстетический вкус царя сказывался в выборе любимых мест: кто знает положение Саввина-Сторожевского монастыря в Звенигороде, излюбленного царем Алексеем Михайловичем, тот согласится, что это одно из красивейших мест всей Московской губернии; кто был в селе Коломенском, тот помнит, конечно, тамошние прекрасные виды с высокого берега Москвы-реки. Мирная красота этих мест – обычный тип великорусского пейзажа – так соответствует характеру «гораздо тихаго» царя.
Соединение глубокой религиозности и аскетизма с охотничьими наслаждениями и светлым взглядом на жизнь не было противоречием в натуре и философии Алексея Михайловича. В нем религия и молитва не исключали удовольствий и потех. Он сознательно позволял себе свои охотничьи и комедийные развлечения, не считал их преступными, не каялся после них. У него и на удовольствия был свой особый взгляд. «И зело потеха сия полевая утешает сердца печальныя, – пишет он в наставлении сокольникам. – Будите охочи, забавляйтеся, утешайтеся сею доброю потехою… да не одолеют вас кручины и печали всякия». Таким образом, в сознании Алексея Михайловича охотничья потеха есть противодействие печали, и подобный взгляд на удовольствия не случайно соскользнул с его пера: по мнению царя, жизнь не есть печаль, и от печали нужно лечиться, нужно гнать ее – так и Бог велел. Он просит Одоевского не плакать о смерти сына: «Нельзя, что не поскорбеть и не прослезиться, и прослезиться надобно – да в меру, чтобы Бога наипаче не прогневать». Но если жизнь – не тяжелое, мрачное испытание, то она для царя Алексея и не сплошное наслаждение. Цель жизни – спасение души, и достигается эта цель хорошей благочестивой жизнью; а хорошая жизнь, по мнению царя, должна проходить в строгом порядке: в ней все должно иметь свое место и время; царь, говоря о потехе, напоминает своим сокольникам: «Правды же и суда и милостивые любве и ратнаго строя николиже позабывайте: делу время и потехе час». Таким образом, страстно люби мая царем Алексеем забава для него все-таки только забава и не должна мешать делу. Он убежден, что во все, что бы ни делал человек, нужно вносить порядок, «чин». «Хотя и мала вещь, а будет по чину честна, мерна, стройна, благочинна, – никто же зазрит, никто же похулит, всякий похвалит, всякий прославит и удивится, что в малой вещи честь и чин и образец положен по мере». Чин и благоустройство для Алексея Михайловича – залог успеха во всем. «Без чина же всякая вещь не утвердится и не укрепится; бесстройство же теряет дело и восставляет безделье», – говорит он. Поэтому царь Алексей Михайлович очень заботится о порядке во всяком большом и малом деле. Он только тогда бывал счастлив, когда на душе у него было светло и ясно, и кругом все было светло и спокойно, все на месте, все по чину. Об этом-то внутреннем равновесии и внешнем порядке более всего заботился царь Алексей, мешая дело с потехой и соединяя подвиги строгого аскетизма с чистыми и мирными наслаждениями. Такая непрерывно владевшая царем Алексеем забота позволяет сравнить его (хотя аналогия здесь может быть лишь очень отдаленная) с первыми эпикурейцами, искавшими своей «атараксии», безмятежного душевного равновесия, в разумном и сдержанном наслаждении.
До сих пор царь Алексей Михайлович был обращен к нам своими светлыми сторонами, и мы ими любовались. Но были же и тени. Конечно, надо счесть показным и неискренним «смирением паче гордости» тот отзыв, какой однажды дал сам о себе царь Никону: «А про нас, изволишь ведать, и мы, по милости Божий и по вашему святительскому благословению, как есть истинный царь христианский наричюся, а по своим злым мерзким делам недостоин и во псы – не токмо в цари!» Злых и мерзких дел за царем Алексеем современники не знают; однако иногда они бывали им недовольны. В годы его молодости, в эпоху законодательных работ над Уложением (1649 г.), настроение народных масс было настолько неспокойно, что многие давали волю языку. Один из озлобленных реформами уличных озорников Савинка Корепин болтал на Москве про юного государя, что царь «глядит все изо рта у бояр Морозова и Милославскаго: они всем владеют, и сам государь все это знает да молчит». Мысль, что царь «глядит изо рта» у других, мелькает и позднее. В поведении Коломенского архиепископа Иосифа (1660–1670 гг.) вскрывались не раз его беспощадные отзывы о царе Алексее и боярах. Иосиф говаривал про великого государя, что «не умеет в царстве никакой расправы сам собою чинить, люди им владеют», а про бояр – что «бояре – Хамов род, государь того и не знает, что они делают». В минуты большого раздражения Иосиф обзывал Алексея Михайловича весьма презрительными бранными словами, которых общий смысл обличал царя в полной неспособности к делам. Встречаясь с такими отзывами, не знаешь, как следует их истолковать и как их можно примирить со многими свидетельствами о разуме и широких интересах Алексея Михайловича. «Гораздо тихий» царь был ведь тих добротой, а не смыслом; это ясно для всех, знакомых с историческим материалом. Только пристальное наблюдение открывает в натуре царя Алексея две такие черты, которые могут осветить и объяснить существовавшее недовольство им.
При всей своей живости, при всем своем уме царь Алексей Михайлович был безвольный и временами малодушный человек. Пользуясь его добротой и безволием, окружавшие не только своевольничали, но забирали власть и над самим «тихим» государем. В письмах царя есть удивительные этому доказательства. В 1652 г. он пишет Никону, что дворецкий князь Алексей Мих. Львов «бил челом об отставке». Это был возмутительный самоуправец, много лет безнаказанно сидевший в приказе Большого дворца. Царь обрадовался, что можно избавиться от Львова, и «во дворец посадил Василия Бутурлина». С наивной похвальбой он сообщает Никону: «а слово мое ныне во Дворце добре страшно, и (все) делается без замотчанья!» Стало быть, такова была наглость князя Львова, что ему не страшно казалось и царское слово, и так велика была слабость государя, что он не мог сам избавиться от своего дворецкого! После этого примера становится понятным, что около того же времени и ничтожный приказный человек Л. Плещеев мог цинично похваляться, что «про меня де ведает государь, что я зернщик (т. е. игрок)!.. у меня де Москва была в руке вся, я де и боярам указывал!». В упоминании государя Плещеевым мелькает тот же намек на отсутствие страха перед государевым именем и, словом, как и в наивном письме самого государя. Любопытно, что придворные и приказные люди не только за глазами у доброго царя давали себе волю, но и в глаза ему осмеливались показывать свои настроения. В походе 1654 г. окружавшие Алексея Михайловича, по его словам в письме кн. Трубецкому, «едут с нами отнюдь не единодушием, наипаче двоедушием, как есть облака: иногда благопотребным воздухом и благонадежным и уповательным явится; иногда зноем и яростию и ненастьем всяким злохитренным и обычаем московским явятся; иногда злым отчаянием и погибель прорицают; иногда тихостью и бедностью лица своего отходят лукавым сердцем… А мне уже, Бог свидетель, каково становится от двоедушия того, отнюдь упования нет!» При отсутствии твердой воли в характере царя Алексея он не мог взять в свои руки настроение окружающих, не мог круто разделаться с виновными, прогнать самоуправца. Он мог вспыхнуть, выбранить, даже ударить, но затем быстро сдавался и искал примирения. Он терпел князя Львова у дел, держал около себя своего плохого тестя Милославского, давал волю безмерному властолюбию Никона – потому, что не имел в себе силы бороться ни с служебными злоупотреблениями, ни с придворными влияниями, ни с сильными характерами. Не истребить зло с корнем, не убрать непригодного человека, а найти компромисс и паллиатив, закрыть глаза и спрятать, как страус, голову в куст – вот обычный прием Алексея Михайловича, результат его маловолия и малодушия. Хуже всего он чувствовал себя тогда, когда видел неизбежность вступить открыто в какое-либо неприятное дело. Малодушно он убегал от ответственных объяснений и спешил заслониться другими людьми. Сообщив Никону в письме о неудовольствиях на него, существующих среди его окружающих, царь сейчас же оговаривается: «И тебе бы, владыко святый, пожаловать – сие писание сохранить и скрыть втайне!.. да будет и изволишь ему (жалобщику) говорить, и ты, владыко святый, говори от своего лица, будто к тебе мимо меня писали (о его жалобах)». Желание стать в стороне стыдит, по-видимому, самого Алексея Михайловича, и он предлагает Никону отложить объяснение с недовольным на него боярином до Москвы. «Здесь бы передо мною вы с очей на очи переведались», – предлагает он, разумеется, в надежде, что время уничтожит остроту неудовольствии и смягчит врагов до очной ставки. Душевным малодушием доброго государя следует объяснить его вкус к письменным выговорам: за глаза можно было написать много и сильно, грозно и красиво; а в глаза бранить трудно и жалко. В глаза бранить кого-либо царю Алексею было можно только в минуты кратковременных вспышек горячего гнева, когда у него вместе с языком развязывались и руки.
Итак, слабость характера была одним из теневых свойств царя Алексея Михайловича. Другое его отрицательное свойство легче описать, чем назвать. Царь Алексей не умел и не думал работать. Он не знал поэзии и радостей труда и в этом отношении был совершенной противоположностью своему сыну Петру. Жить и наслаждаться он мог среди «малой вещи», как он называл свою охоту и как можно назвать все его иные потехи. Вся его энергия уходила в отправление того «чина», который он видел в вековом церковном и дворцовом обиходе. Вся его инициатива ограничивалась кругом приятных «новшеств», которые в его время, но независимо от него стали проникать в жизнь московской знати. Управление же государством не было таким делом, которое царь Алексей желал бы принять непосредственно на себя. Для того существовали бояре и приказные люди. Сначала за царя Алексея правил Борис Ив. Морозов, потом настала пора кн. Никиты Ив. Одоевского, за ним стал временщиком патриарх Никон, правивший не только святительские дела, но и царские; за Никоном следовали Ордин-Нащокин и Матвеев. Во всякую минуту деятельности царя Алексея мы видим около него доверенных лиц, которые правят. Царь же, так сказать, присутствует при их работе, хвалит их или спорит с ними, хлопочет о внешнем «урядстве», пишет письма о событиях – словом, суетится кругом действительных работников и деятелей, Но ни работать с ними, ни увлекать их властной волей боевого вождя он не может.
Добродушный и маловольный, подвижный, но не энергичный и не рабочий, царь Алексей не мог быть бойцом и реформатором. Между тем течение исторической жизни поставило царю Алексею много чрезвычайно трудных и жгучих задач и внутри, и вне государства: вопросы экономической жизни, законодательные и церковные, борьба за Малороссию, бесконечно трудная, – все это требовало чрезвычайных усилий правительственной власти и народных сил. Много критических минут пришлось тогда пережить нашим предкам, и все-таки бедная силами и средствами Русь успела выйти победительницей из внешней борьбы, успевала кое-как справляться и с домашними затруднениями. Правительство Алексея Михайловича стояло на известной высоте во всем том, что ему приходилось делать: являлись способные люди, отыскивались средства, неудачи не отнимали энергии у деятелей; если не удавалось одно средство – для достижения цели искали новых путей. Шла, словом, горячая, напряженная деятельность, и за всеми деятелями эпохи, во всех сферах государственной жизни видна нам добродушная и живая личность царя Алексея. Чувствуется, что ни одно дело не проходит мимо него: он знает ход войны; он желает руководить работой дипломатии; он в думу Боярскую несет ряд вопросов и указаний по внутренним делам; он следит за церковной реформой; он в деле патриарха Никона принимает деятельное участие. Он везде, постоянно с разумением дела, постоянно добродушный, искренний и ласковый. Но нигде он не сделает ни одного решительного движения, ни одного резкого шага вперед. На всякий вопрос он откликнется с полным его пониманием, не устранится от его разрешения; но от него совершенно нельзя ждать той страстной энергии, какой отмечена деятельность его гениального сына, той смелой инициативы, какой отличался Петр.
Главные моменты в истории Южной и Западной Руси в XVI–XVII веках
Западные и южные русские области, как известно, в XIII и XIV вв. стали достоянием литовских великих князей. Внешняя опасность сплотила литовское племя, подняла в нем воинственный дух и создала Литовское государство, в котором стали жить совместно и Литва, и Русь. Но это государство, созданное Литвой, становилось русским, потому что Русь преобладала над Литвой не только числом, но и культурой. Русский язык стал господствующим в Литве, употреблялся при дворе и в законодательстве. Православие вытесняло древнюю религию Литвы безо всякой острой борьбы; женатые на русских княжнах, литовские князья были полурусскими по крови, русскими по языку и верованиям. Созданная православием и долгой исторической жизнью русская культура делала быстрые успехи среди полудиких литовцев. Словом, более образованная русская народность успешно ассимилировала себе менее образованное литовское племя.
Но Литва, вошедшая в историческую жизнь позднее всех своих соседей, поляков, немцев и Руси, чувствовала на себе не одно русское влияние. Немцы с двух сторон (тевтоны и меченосцы) крестили ее в католичество и обращали в своих рабов. Поляки, сперва враждебные, старались затем стать в союзные отношения к Литве, своему прежнему недругу, чтобы с помощью Литвы действовать против немцев, одинаково ненавистных им обоим. Средством для сближения Польши с Литвой могли служить браки литовских и польских владетелей: они и заключались. Польский король Казимир III женился на дочери Гедимина, но этот брак не имел политических последствий, зато имел их брак литовского великого князя Ягайла на королеве польской Ядвиге. Он был заключен с условием династической унии Литвы с Польшей под властью Ягеллонов. Инициатива этого брака и самой унии вышла не из Литвы, а из Польши. Польским панам страшны были и немцы, и Литва; от Литвы они желали получить некоторые области и союз против немцев. Династическая уния давала возможность постоянного и крепкого союза, давала надежду провести в Литву польское влияние. На этих возможностях и надеждах и была построена в Польше политическая комбинация, увенчавшаяся полным успехом для Польши. В 1386 г. Ягайло стал не только королем польским, но и католиком.
Уния Литвы с Польшей заключена была на двух главных условиях: 1) внутреннее устройство и управление государств остается прежним, не зависимым от союзного государства; 2) дипломатические сношения ведутся обоими государствами сообща. Таким образом, внутренняя автономия Литвы была сохранена. И, однако, литовско-русское общество было страшно недовольно унией. Перемена религии Ягайлом, дозволение его обращать в католичество языческую Литву и другие уступки Польше вызвали резкий протест Литвы и Руси. Оскорбленное народное чувство поддержало притязания Витовта, сильнейшего удельного князя в Литве, и доставило ему полное господство над Литвой и титул великого князя литовского еще при жизни Ягайло.
Витовт довел могущество Литовского государства до высшего развития и вместе с тем положил начало его упадку. Он был весьма популярен в Литве, и католики, и православные, и язычники считали его своим. Это помогло Витовту совершить ряд подвигов, поднявших значение его государства. Но желание ладить со всеми, отсутствие ясного взгляда на значение в судьбе Литвы католичества и Польши привели Витовта к тому, что он не смог дать отпор польскому влиянию, не сумел отгадать, на кого он должен был опираться, и в конце концов оттолкнул от себя русское население Литвы. Это обстоятельство поработило Литву Польше и обусловило падение Литвы.
В 1410 г. в Грюнвальдской битве соединенные силы Литвы и Польши сломили могущество немцев, чем и был оправдан союз этих государств. Но в 1413 г. на общем сейме Литвы и поляков в Городле решено было уже не только династическое, но и реальное соединение Польши с Литвой, причем особенности польского государственного строя переносились на Литву. Литовское дворянство, принявшее католицизм, получило устройство и права польской шляхты, в Литве учреждались сеймы и должности наподобие польских. Этот Городельский акт, подчинив Литву польским порядкам, не был вызван никакой политической необходимостью, не оправдывался историей. Витовт, сближаясь с Польшей, искал опоры против немцев и Руси; покровительствуя католичеству, он был прельщен королевским титулом, который мог прийти к нему только с католического Запада. Но он чувствовал, что в своем государстве, о славе которого он так заботился, он создавал почву для религиозного междоусобия, тем более опасного, что за религиозной рознью стояла рознь национальная.
После Витовта (1430) в XV и XVI вв., несмотря на Городельский акт, Литва строго оберегала свою независимость и автономию в политическом отношении. Полякам не удавалось добиться признания реальной унии от литовско-русского общества; в Литве на поляков смотрели как на иностранцев, старались иметь отдельного от них князя и неохотно допускали поляков в Литву. Католичество распространялось далеко не с той быстротой, как желали бы поляки. За русские земли – Волынь и Подолию – Литва держалась крепко и не хотела уступать их Польше. Словом, государственная уния не удавалась полякам, несмотря на то, что в 1501 г. литовский князь и польский король Александр сделали решительную попытку настоять на унии. Лучше удавалось полякам культурное влияние на литовское общество. С городельского сейма в Литве привились некоторые черты польского общественного порядка. До 1413 г. устройство Литвы близко подходило к русскому: под великим князем правили удельные, вокруг них группировалась дружина, города имели вечевое устройство, крестьянство свободно передвигалось. С введением польских порядков, с 1413 г., в Литве начинает образовываться шляхта на манер польской, и среди нее распространяются католичество и польские нравы; города получают «Магдебургское право польских городов», крестьянство близится к крепостной зависимости. В Литве являются сеймы и сеймики (местные сеймы), как были они в Польше, появляются и пожизненные должности по польскому образцу: гетман (Hauptmann) – начальник войска и судья военных людей, которому были подчинены малые, или польные, гетманы; канцлер – хранитель государственной печати, государственный секретарь; подскарбий земский – министр финансов и надворный – княжеский казначей. Областями управляли воеводы, во власти которых находились все местные управители: старосты, кастеляны, державцы. Представителями шляхты и ее сеймов были маршалки: земский (представитель шляхты всего княжества), поветовый (областной) и дворной (представитель придворных княжеских дворян). Представителями городского самоуправления были войт и бурмистры: первый назначался королем из дворян, вторые избирались гражданами (мещанами) из их среды. Необходимо заметить, что рядом с городами свободными, княжескими было много городов, принадлежавших на частном праве литовской аристократии. Таким образом, с развитием польского строя в Литве дворянство получило преобладающее значение; оно постепенно закрепило за собой крестьянство и часть мещанства, над другой же его частью являлось управителем.
До второй половины XVI в. изложенное нами общественное устройство только формировалось, мало-помалу вытесняя старые русские формы быта. Более всего польскому влиянию поддавалось литовское дворянство, стремившееся занять в Литве то же положение, какое польская шляхта занимала в Польше. Но для получения польских прав дворянам нужно было стать католиками, а принятие латинства вело за собой полное ополячение. Отступление от веры возбуждало протест со стороны тех, кто оставался верен православию; стремление завладеть крестьянским трудом открывало бездну между католиком-дворянином и православным крестьянством; желание получить политические права в стране возбуждало против литовской шляхты литовскую аристократию, потомков удельных князей литовско-русских. Так польское влияние вносило в жизнь Литовско-Русского государства ряд острых антагонизмов, и могучая партия, верх и низ литовского общества, сильно противилась великому сближению с Польшей.
С первой половины XVI в. Московское государство резко поставило Литве вопрос о возвращении Москве старинных русских «отчин» – западных русских земель. Много сочувствия возбудила Москва в Литве, много западнорусских владетелей охотно переходило под власть Москвы (князья Чернигово-Северские, Новосильские, Белевские, Одоевские, Воротынские, Глинские и т. д.). Москва счастливо добывала себе земли войнами и простым принятием подданства со стороны литовской знати, уходившей от католичества и Польши. Существование Литвы подвергалось опасности; литовцы, тянувшие к Польше, крепче стали держаться польского союза. Но до унии с Польшей было еще далеко, если бы не наступили в Москве времена Грозного и не началось обратное движение княжат из Москвы в Литву.
В Москве в XVI в. развивался порядок демократический и строго монархический, и литовская знать оказалась в таком положении, что должна была выбирать или потерю политического влияния с присоединением к Москве, или потерю религиозно-нравственной самостоятельности с присоединением к Польше. Середины не было, потому что и Польша, и Русь наступительно шли на Литву. В середине XVI в., в 60-х годах, московские войска взяли Полоцк и хозяйничали в Литве, а последний Ягеллон Сигизмунд II Август настаивал на унии с Польшей. На протест Литвы Польша отвечала угрозой оставить Литву на жертву Грозному царю. Сейм 1569 г. в Люблине полгода рассуждал об унии. Литовские послы уехали даже с сейма, но важнейшие западнорусские вельможи (князь Острожский и др.) стали за унию, и она состоялась. Власти Ивана Грозного была предпочтена потеря национальной самостоятельности.
Условия реальной унии 1569 г. были таковы: Литва и Польша сливались в одно нераздельное государство, имели одного монарха, общий сейм, общий сенат (по-литовски: рада), но особые законы, особых правительственных лиц и отдельные войска. Часть западнорусских земель (Волынь, Украйна, Подляхия) присоединялась от Литвы к Малой Польше. Поляки не считались иностранцами в Литве и имели право занимать там должности, приобретать земли. При таких условиях польские формы быта быстро переходили в Литву, литовская шляхта, не имевшая еще большого политического влияния, под давлением сильной литовской аристократии быстро достигала его на общих сеймах с поляками; крестьяне были формально закрепощены, города резче замыкались в узкие мещанские корпорации и наводнялись иноземцами, особенно евреями. Зато Польша помогла Литве против Москвы и воспрепятствовала присоединению западных русских областей к восточной Руси.
Трудно передать отчаяние части западнорусского общества, которая не сочувствовала Польше и понимала всю опасность польского гнета; говорят, что представители Литвы на коленях со слезами просили Сигизмунда Августа не губить Литвы присоединением к Польше. Однако это соединение совершилось волей короля и согласием вельмож и имело два роковых последствия для Литвы и Литовско-Польской Руси: во-первых, острую религиозную борьбу, во-вторых, острую общественную борьбу. Первая породила религиозную унию, вторая – ряд крестьянско-казацких восстаний. Обратимся к рассмотрению этих последствий.
I. Хотя актом Люблинской унии предоставлена была свобода веры, но польско-литовские государи не сочувствовали этой свободе; пока западная Русь была православной, она не могла прочно слиться с Польшей. Для слияния народностей необходимо было единство религии, и потому польское правительство желало искоренения православия. Но в его владениях развился протестантизм, зашедший из Германии и особенно радушно принятый в Литве. Для борьбы с ним в Польшу и Литву явились в 1565 г. иезуиты и с помощью правительства скоро задушили протестантство, не успевшее еще пустить прочных корней. Когда иезуиты сладили с протестантами, они обратили свои силы на «схизматиков» – православных. Трудно решить, они ли натолкнули Стефана Батория на мысль извести греческую схизму или Стефан Баторий указал эту цель из политических видов. Интересы Польши в этом вопросе совпадали с желанием папской курии. Стефан Баторий был одновременно и дальновидным польским политиком, и верным союзником папы, желая распространения католичества на Руси.
Дело в том, что у папства в эту эпоху была вековая идея, которую папы желали ввести в общее сознание Европы, – идея крестового похода для изгнания турок из Европы. Эта идея владела и недюжинным умом Стефана Батория. План борьбы с турками одинаково прилежно разрабатывался и в Риме, и в Польше. И там, и тут полагали, что для успеха дела необходимо привлечь к нему в качестве орудия Москву, а чтобы удобнее пользоваться этим орудием, нужно было его подчинить папе. Иван Грозный высказался сочувственно о борьбе с турками, но не хотел и слышать об унии с католиками, а это делало союз его для Римской церкви ненадежным. Москве нужно было навязать католика-государя – так думали Стефан Баторий и Поссевин, считая это лучшим средством окатоличить Москву и заручиться ее помощью. Православие же в западной Руси можно, как предполагали, легко истребить и прямо.
Так широкая политическая утопия сплеталась с реальными интересами Польши и католичества в западной Руси и вызвала в ней оживленную пропаганду католичества. Иезуиты принялись за истребление православной схизмы, сперва выступив с печатным словом: появилась книга «О единстве Церкви Божьей» Петра Скарги, который проводил мысль о необходимости церковной унии с католическими догматами и православной обрядностью. Потом настала очередь и практической пропаганды. Народное образование переходило в руки иезуитов, и православное юношество воспитывалось в католических взглядах. Создавалась масса неприятностей православным во всех сферах их жизни и деятельности, от запрещения крестных ходов до простых уличных побоев. Много лиц из высшего дворянского класса прямо совращалось в католичество, и это совращение шло так успешно, что скоро в православии осталось меньшинство западнорусского дворянства.
Православные люди почувствовали опасность и поняли необходимость энергического отпора. На правительство они не могли надеяться: и в Стефане Батории, и в его преемнике Сигизмунде III они видели гонителей своей веры. Православная иерархия в западной Руси не стояла на высоте своего положения по распущенности нравов, чисто светским стремлениям и разладу в своей среде; к тому же она не имела политического значения в стране. Общество, таким образом, было представлено собственным силам. Сперва его поддерживала западнорусская аристократия: кн. Константин Острожский, например, заводил школы и типографии для печатания православных книг и всячески заботился о поддержании православия. Но аристократия вследствие пропаганды иезуитов мало-помалу переходила в католицизм, благодаря чему получила большие политические права. С изменой аристократии борьба всей тяжестью легла на мелкий западнорусский люд. Он и вынес ее на своих плечах, пользуясь для борьбы теми средствами, какие давала ему церковная организация. Городское население западной Руси имело свои братства – рачителей и покровителей церкви. Они создались в условиях городского самоуправления (на «Магдебургском праве») и получили большое развитие в некоторых городах (Львов, Киев и др.). Заботясь о благосостоянии церквей, братства приняли на себя и заботу о целости и чистоте православия и привлекли к этому делу не только горожан, но и дворян, уцелевших от принятия латинства. В борьбе своей с католиками, стараясь о сохранении своей веры и развитии просвещения, об исправлении нравов, братства не могли не заметить недостатков своих иерархов. Виднейшие западнорусские братства в видах исправления иерархии получили от восточных патриархов право контроля и суда над своими архиереями (в конце XVI в.). Обороняясь от латинства, они преследовали свою иерархию и этим невольно создавали антагонизм в среде православных.
Преследование со стороны паствы сделало положение православных пастырей невозможным: их теснили и свои люди, и католики, и правительство. Не желая переделывать свою жизнь на более строгий лад, но желая приобрести лучшее положение в государстве, некоторые православные епископы задумали добиться этого путем унии с католичеством. Мысль об унии созрела в голове Луцкого епископа Кирилла Терлецкого, понравилась многим епископам и встретила поддержку у Брестского епископа Ипатия Поцея и Киевского митрополита Михаила Рагозы. Готовность к унии была заявлена королю Сигизмунду под строгой тайной, а затем Терлецкий и Поцей поехали в 1595 г. в Рим и от имени всех западнорусских епископов заявили папе готовность подчиниться его авторитету.
Когда западная Русь узнала о деле своих епископов, она не пристала к нему и готова была оружием противиться введению унии. На Варшавском сейме русские вельможи потребовали свержения епископов за самовольную унию. В западнорусской церкви произошел, таким образом, открытый раскол, который думали потушить церковным собором в Бресте осенью 1596 г.; здесь этот раскол был только оформлен: православные лишили епископов-униатов их сана, униаты же наложили проклятие на духовенство, верное православию. Уния так и не состоялась.
Но папство имело право считать и считало унию состоявшейся, потому что имело в своих руках грамоту на унию от лица всей западнорусской иерархии. На эту точку зрения стало и польское правительство: оно рассматривало теперь православных как еретиков, ослушников своей иерархии, а также и польского правительства.
Полноправная литовско-русская религия обратилась в «презренную хлопскую схизму» (ибо исповедовалась по преимуществу низшими классами) и подлежала преследованию, которое тотчас же и началось. Православные не имели священников, богослужение совершалось в полях, ибо в городах было запрещено, детей возили крестить за 100 верст, в иных местах церкви отдавались на откуп евреям, которые облагали богослужение в них и требы произвольными поборами. Униат епископ Полоцкий Иосафат Кунцевич выбрасывал из могил православных на съедение собакам. Но и при таких условиях православные держались и отстояли за собой Киево-Печерскую лавру и митрополичью кафедру в Киеве, духовную академию (трудами Петра Могилы); добиваясь некоторых постановлений, благоприятных для православия, на сеймах, заводили школы и благотворительные учреждения. Все это были легальные способы борьбы с польско-католическим гнетом. Но были и нелегальные – восстания, в которых главная роль принадлежала казачеству.
II. Казачество на окраинах Литовско-Польского государства формировалось довольно давно. С появлением Крымской Орды на степных границах литовско-польских стали появляться вольные общины казаков, как бы пограничная милиция для борьбы с татарами. Казаки не только отбивали татарские набеги на Литву и Польшу, но и сами нападали на Крым и Турцию. Они считались подданными Литвы и Польши, но не повиновались своему государству. Их борьба с татарами вообще была полезна для государства, но их разбои на Черном море вели к крупным неприятностям для Польши со стороны Турции и Крыма. И то и другое обстоятельство заставляли польское правительство в XVI в. серьезно думать о том, чтобы забрать казаков под надзор и контроль государства. Польские власти старались образовать из казаков свои правительственные отряды и с их помощью понемногу водворить порядок на степной окраине. В то же время они поощряли шляхетскую колонизацию Украины, благодаря которой свободное население Украины – «казаки» – обращались в «хлопов» или крепостных крестьян, и на Украине водворялся обычный для Польши общественный порядок. Благодаря мероприятиям королей XVI в., у казаков, поверстанных на службу, развилось к концу XVI столетия известное самоуправление: они выбирали гетмана, войсковую старшину (судья, писарь, полковники и др.) и разделялись на полки (округи), но в полках было лишь определенное число (600) полноправных казаков, называемых реестровыми, т. е. занесенными в списки (реестры). Остальное население Поднепровья считалось как бы простыми крестьянами. В 1590 г. против него были приняты особые стеснительные меры с целью обуздать его своеволие; нереестровых казаков включили в хлопство и начали вместе с землями отдавать польской шляхте, селившейся в казачьей Украине. А между тем от этого самого хлопства, от усилившегося гнета Польши и панов крестьянство спасалось именно на Днепре, выходя из Польши и Литвы.
Особенности польского строя водворились в Украине после Люблинской унии в 1569 г., когда она стала польской областью. Но в то же время эти особенности стали торжествовать и во всем Литовском государстве, а в самой Польше аристократический дворянский порядок обозначался все более и более резкими чертами. Эти обстоятельства вызывали усиленное выселение недовольных людей из середины государства в южную степь, а польское правительство усиленно старалось завладеть этой степью. Таким образом, Украина переставала быть убежищем недовольных как раз тогда, когда число их возросло, и это вызвало крупные общественные беспорядки. Нереестровые казаки от панских рук уходили все южнее, ближе к татарам, и образовали за порогами Днепра своеобразный оплот казачества – Сечь Запорожскую. Там окрепла казаческая традиция, продолжалась борьба с магометанским миром, туда стремились все недовольные государственными порядками в Польше и Украине. Когда же Польша задумала наложить руку на Запорожье, поднялся ряд известных казачьих восстаний. Под предводительством своих гетманов (Косинский, Лобода, Наливайко, Тарас, Павлюк, Остраница) казаки бросались на Польшу, действуя во имя религиозной и гражданской независимости русской народности. Эти восстания не удавались, и поляки разоряли даже Сечь, забирали крепче и крепче Украину, больше и больше давили народ. После усмирения возмущения обыкновенно усиливался прилив польского элемента – панов и ксендзов – в Украину, и казачество обращалось в холопов этих пришельцев. Такой порядок, конечно, не мог удовлетворить жителей Украины, общая беда теснее связывала казаков с хлопами; восстания принимали характер не исключительно казачьих, а земских, и поддерживались крестьянами всей западной Руси.
К половине XVII в. недовольство не только за порогами, но и во всей Украине возросло до крайней степени. Когда в 1648 г. с помощью крымских татар войсковой писарь Богдан Хмельницкий поднял новое восстание казачества, на его сторону стала вся Украина – и казачья, и крестьянская. Поднялась вся народность за народную свободу и веру. Сказались, словом, результаты религиозного и общественного польского режима. С помощью татар Хмельницкий победил поляков и под Зборовом заставил короля Яна Казимира согласиться на возвращение казачеству его прежних вольностей. Число реестровых казаков было доведено до 40 000. Но это не могло удовлетворить Украину, потому что восстала вся Украина, а улучшилось положение одних казаков, остальные же русские и православные люди должны были снова стать под власть поляков. Поэтому восстание поднялось снова, и во главе опять был Хмельницкий. Союзник казаков, крымский хан, изменил Хмельницкому, и под Белой Церковью был заключен с поляками невыгодный для казачества договор, уменьшивший число казаков на 20 000. Для Хмельницкого было ясно, что этим дело не кончится: но ясно было и то, что у Украины нет сил одной бороться против Польши. Естественнее всего было искать помощи в единоверной Москве.
В 1651 г. Хмельницкий обратился к царю Алексею с просьбой принять «Малороссию под свою руку». В Москве не решились сразу на присоединение этой польской области и, стало быть, на войну с Польшей. Царь Алексей дипломатическим путем заступился за Малороссию, но это не привело ни к чему. Хмельницкий был вынужден снова воевать и снова просил Москву о подданстве. Тогда Земский собор в Москве решил в 1653 г. принять Малороссию, и 8 января 1654 г. Украина присягнула царю Алексею. Число реестровых казаков определено было в 60 000. Малороссии оставлено было ее общественное устройство и самоуправление, гетману – право дипломатических сношений (кроме польских и турецких). Соединенные силы Украины и Москвы нанесли полякам в 1654–1656 гг. ряд сильных поражений, поставивших Польшу на край погибели, тем более что на нее одновременно наступали и шведы. Но Польша была спасена раздором России и Швеции и добилась перемирия с Россией, уступив малорусские и белорусские земли.
Так приобрела Москва русские земли, давно утерянные Русью. Но удержать эти земли было нелегко при тех затруднениях, какие создавались и самой Малороссией, и ее соседями. В Малороссии вся вторая половина XVII в. была временем смуты; в этой прежде неустроенной казачьей Украине в XVI и XVII вв. под влиянием Польско-Литовского государства сложился известный общественный порядок; рядом с казачеством, вольным, записанным в реестры, появляется польское панство, закабалявшее себе казаков, не записанных в реестры; умножается городское население, получавшее особые права из среды самого казачества, выделяется класс более зажиточных и влиятельных людей – «старшина», которая стремится отождествить себя с дворянством. Когда произошло отделение Украины от Польши и исчезло польско-литовское дворянство из Малороссии, новые владетели дворянских земель («старшина») стремятся выделиться из казачества «или в виде шляхты Польской, или в виде дворянства Московского», по выражению С. М. Соловьева. Такое стремление их к преобладанию в стране встречает отпор в остальной массе освободившегося от панства казачества. Между казачеством демократическим и старшиной идет глухая борьба. Города малороссийские заботятся лишь об утверждении Москвой их прав, и там, где их интересы сталкиваются с казачьими, не жалеют последних. Духовенство поступает, как города. В Малороссии все идет врозь и каждая общественная группа добивается у Москвы лучшего обеспечения исключительно своих интересов в ущерб другим. В этой «войне всех против всех» Москве приходилось играть роль примирительницы и умиротворительницы, удовлетворяя одних и возбуждая недовольство других. Медленно справлялась Москва со своей задачей в Малороссии, не имея твердой опоры в стране и утверждая свое влияние лишь на симпатии демократических слоев, тогда как верхние слои населения большей частью тянули к Польше с ее аристократическим складом. Несмотря на постоянные смуты – «измену» малороссиян Москве, Москва крепко держится за Малороссию и все крепче и крепче привязывает ее к себе (особенно левый берег Днепра). Уже и в 1657 г. казачья старшина стала давать себя знать Москве. По смерти Богдана Хмельницкого гетманство было захвачено писарем Иваном Выговским, человеком польских симпатий, представителем казачьей старшины. Но против него встал полтавский полковник Мартын Пушкарь, простое казачество и Запорожье. Началось междоусобие, в котором погиб Пушкарь и восторжествовал Выговский. В 1658 г. Выговский передался Польше и нанес в 1659 г. страшное поражение московским войскам под Конотопом. Но он был свергнут самими казаками, и гетманом стал Юрий Хмельницкий (сын Богдана), который присягнул Москве, но, когда началась вторая война у Москвы с Польшей, передался полякам. Однако левая сторона Днепра осталась верной Москве и избрала в 1662 г. особого гетмана, запорожца Брюховецкого. По Андрусовскому перемирию в 1667 г. между Польшей и Московским государством, левобережная Украина осталась навеки за Москвой. Брюховецкий явился покорным подданным и сам хлопотал об уменьшении малороссийской автономии. Но это вызвало общее недовольство на Украине, которое увлекло самого Брюховецкого в 1668 г. к отпадению от Москвы. Не имея твердой политики, Брюховецкий скоро погиб в смутах, и население левого берега снова потянуло к Москве, не желая польских порядков. Представителем этих демократических симпатий явился гетман Многогрешный, которого старшина успел свергнуть, оклеветав в Москве. Только с 1672 г., с гетманством Ивана Самойловича, наступило внутреннее спокойствие на левом берегу Днепра. Зато явилась внешняя опасность. Правая польская сторона Днепра от Польши передалась Турции. Турецкий султан Магомет IV в 1672 г. предпринял поход для покорения всей Украины, таким образом началась война Москвы с турками, продолжавшаяся до 1681 г.; театром ее был правый берег Днепра, который Москве не удалось приобрести, зато она крепко завладела левым берегом. И в этом заключался уже громадный успех. Присоединение Малороссии было первым важным наступательным шагом Московского государства относительно Польши. До сих пор Москва почти всегда оборонялась и перевес сил был по большей части на стороне Польши; с этого же момента отношения соседок окончательно меняются. Москва, ясно, сильнее Польши и наступает на нее, мстя за прежние обиды и возвращая старинные свои земли. Вместе с тем, еще недавно обессиленная смутой, она теперь с каждым годом вырастает в глазах прочих своих соседей и получает все больший и больший дипломатический вес, несмотря на внутренние свои затруднения. Московские дипломаты, действовавшие в то время, могли быть вполне довольны своей деятельностью.
Время царя Федора Алексеевича (1676–1682)
В борьбе старого и нового порядка победа скоро склонилась на сторону новшеств, получивших право гражданства в умах и перешедших в жизнь при сыновьях Алексея Михайловича. Для того чтобы узаконить новшества, необходимо было, чтобы московский государь склонился на сторону нового порядка, стал за него сам, – и мы видим, что оба сына Алексея Михайловича, Федор и Петр, стояли очень определенно на его стороне. Но история культурной реформы при Федоре Алексеевиче очень отличается от последующей преобразовательной эпохи.
При Федоре Алексеевиче реформа не выходила из Москвы и придворного мира, она касалась только верхних слоев московского общества и только в них развивалась. В глазах народа в это время государственные мероприятия еще не были реформацией.
Затем, при Федоре Алексеевиче, и характер реформы был иной, чем при Петре. При первом мы наблюдаем влияние киевское и греческое, и культурные новшества служат преимущественно интересам церкви, а заимствование с запада идет, как прежде при Алексее Михайловиче, еще без системы, удовлетворяя лишь частным практическим нуждам государства, что мы видим, например, в устройстве войска по европейскому образцу. При Петре Великом действует не только киевское влияние, но и западное; в то же время и область реформы расширяется, не ограничиваясь одной церковной сферой и высшим классом, новшества систематически охватывают все стороны жизни, весь государственный организм.
Но и при Федоре, и при Петре, как уже замечено, для успеха новшеств необходима была не одна санкция, но и почин верховной власти. Хотя само русское общество в значительной своей части и понимало необходимость реформы, тем не менее своими силами оно не могло идти ей навстречу, так как не представляло в себе никаких крепких и самостоятельных общественных союзов, которые могли бы осуществить реформу; местные же союзы, установленные государством, все существовали в интересах последнего, не проявляя самостоятельной деятельности. Только отдельные лица в пределах своей частной жизни могли вводить новшества, но это так и оставалось личным делом (как это и было при Алексее Михайловиче) и не развивалось далее, если правительство не сочувствовало этому делу. Поэтому осуществить реформу могло одно только правительство своим авторитетом.
Слабый и больной Федор Алексеевич немного сделал в этом направлении, но драгоценно и то, что он личными симпатиями определеннее своего отца стал на сторону реформы. Воспитанник Симеона Полоцкого, знавший польский и латинский языки, слагавший вирши, Федор сам стал киевлянином по духу и дал простор киевскому влиянию, которое вносило к нам с собой и некоторые, мало, впрочем, заметные, польские черты.
Федор Алексеевич вступил на престол четырнадцати лет. Еще мальчиком был он чрезвычайно хилым и болезненным. В царской семье господствовал раздор, происходила борьба между двумя партиями: с одной стороны, стояла партия Наталии Кирилловны Нарышкиной, мачехи Федора, с другой – сестер и теток царя, около которых группировалась родня первой жены царя Алексея, Марии Ильинишны, – Милославские. Последние одержали верх, результатом чего было падение Артамона Сергеевича Матвеева. За приверженность к западной науке он был обвинен в чернокнижии и отправлен в ссылку в город Пустозерск. Но влияние Милославских, погубивших Матвеева, недолго длилось: их заменили любимцы царя Федора, постельничий Языков и стольник Лихачев, люди образованные, способные и добросовестные. Близость их к царю и влияние на дела были очень велики. Немногим меньше было значение князя В. В. Голицына. В наиболее важных внутренних делах времени Федора Алексеевича непременно нужно искать почина этих именно лиц, как руководивших тогда всем в Москве.
В первое время царствования Федора московское правительство всецело было поглощено внешними делами – вмешательством турок в малороссийские дела и беспорядками в самой Малороссии. С большими только усилиями удалось (в 1681 г.) удержать за собой новоприсоединенный край. И благодаря таким внешним осложнениям во внутренней деятельности правительства при Федоре незаметно никакого почти движения до последних лет его царствования. Зато в самом его конце под влиянием новых любимцев царя оживилась эта внутренняя деятельность и оставила по себе несколько любопытных мер и проектов.
В самые последние дни царствования Федора Алексеевича был, например, составлен проект высшего училища, или так называемой Греко-Латинской академии (этот проект напечатан в VII томе Древней Российской Вивлиофики). Он возник таким образом: с Востока в Москву приехал монах Тимофей, сильно тронувший царя рассказом о бедствиях Греческой церкви и о печальном состоянии в ней науки, так необходимой для поддержания на Востоке православия. Это подало повод учредить в Москве духовное училище на 30 человек, начальником которого был сделан сам Тимофей, а учителями – два грека. Целью этого предприятия, было, таким образом, поддержание православия. Но этим небольшим училищем не довольствуются, – и вот появляется проект академии, характер которой выходит далеко за пределы простой школы. В ней должны были преподаваться грамматика, пиитика, риторика, диалектика и философия «разумительная», «естественная» и «правая». Учителя академии должны были все быть с Востока и, кроме того, с ручательством патриархов. Но этим еще не исчерпывалась задача академии, – академия должна была следить за чистотой веры, быть орудием борьбы против иноверцев, из нее должны были выходить апологеты православия, ей присваивалось право суждения о православии всякого, и иноземца, и русского. "Московская академия, по проекту царя Федора, – говорит Соловьев, – это цитадель, которую хотела устроить для себя православная церковь при необходимом столкновении своем с иноверным западом; это не училище только, это страшный инквизиционный трибунал. Произнесут блюститель с учителями слова виновен в неправославии, – и костер запылает для преступника" (Ист. России, XIII, гл. 11). Нужно заметить, что академия была учреждена после смерти Федора, и первыми ее учителями были вызванные с Востока ученые братья Лихуды (Иоаникий и Сафроний).
Другим замечательным актом царствования Федора было уничтожение местничества. В конце 1681 г. в Москве были собраны две комиссии: одна состояла из выборных от служилого сословия и была призвана с целью обсуждения лучшего устройства военных сил или, как сказано в указе, «для устроения и управления ратного дела», а другая состояла из выборных от тяглых людей и занималась выработкой новой системы податей. Обе действовали под руководством князя В. В. Голицына. Этот съезд выборных давал полный состав Земского собора, но комиссии тем не менее не соединились в соборе ни разу и заседали в разное время. Тяглая комиссия кончилась ничем, хотя показала лишний раз неудовлетворительность податной системы Московского государства и дала собой лишний прецедент Петру Великому при замене поземельной подати подушным окладом. Служилая комиссия, напротив, имела важные последствия: кроме того, что ею были проектированы различные реформы в военном устройстве, выборные люди в своих работах пришли к мысли подать государю челобитье об уничтожении местничества. По этому поводу 12 января 1682 г. государь созвал торжественное собрание духовенства, думы и выборных придворных чинов для обсуждения челобитья и уничтожения «мест». Может показаться странным с первого раза, почему в заседании участвовала не служилая комиссия, а только выборные высших чинов, но дело в том, что, во-первых, государь знал из самого челобитья мнение комиссии относительно этого вопроса, а, во-вторых, именно в высших слоях местничество и было крепко; высшие слои преимущественно практиковали его и были наиболее заинтересованы в вопросе об уничтожении этого обычая. На вопрос царя духовенству о местничестве патриарх отвечал: «Аз же и со всем освященным собором не имеем никоея достойныя похвалы принести великому вашему царскому намерению за премудрое ваше царское благоволение». Бояре же и придворное дворянство сами просили уничтожить «места» – «для того: в прошлые годы во многих ратных посольствах и всяких делах чинились от тех случаев великия пакости, нестроения, разрушения, неприятелям радование, а между нами (служилыми) богопротивное дело – великия, продолжительныя вражды». Руководствуясь подобными ответами, царь указал сжечь разрядные книги, в которых записывались местнические дела, и отныне всем быть без мест. На это собрание единодушно отвечало: «Да погибнет в огне оное богоненавистное, враждотворное, братоненавистное и любовь отгоняющее местничество и впредь – во веки». Так передает «Соборное уложение» 1682 г. об уничтожении местничества. Но еще за 70–80 лет перед тем боярство очень крепко держалось за право местничества, а бояре говорили: «То им смерть, что им без мест быть». По какой же причине нарушился старый обычай без малейшего сопротивления со стороны тех, которые шли когда-то под опалу и в тюрьму, отстаивая родовую честь? Дело в том, что места были относительны; само по себе низкое место не бесчестило родовитого человека, если только такие же места занимали с ним одинаково родовитые люди. Поэтому, чтобы считаться местами, надо было помнить относительную честь стародавних честных родов. Но в XVII в, родовитое боярство или повымерло (одними из знатнейших в то время считались князья Одоевские, которые в XVI в. далеко не были такими), или же упало экономически (у некоторых из тех же Одоевских не было ни поместий, ни вотчин). Вследствие этого при частных пробелах в рядах боярства и при многих захудалых линиях считаться местами было очень трудно. Далее, в счеты родовитой знати в XVII в. впутывается постоянно неродовитое дворянство, поднявшееся по службе благодаря упадку старого боярства. (В 1668 г., например, из 62 бояр и думных людей только 28 принадлежали к тем старым родам, которых предки в XVI в. были в думе). Но хотя это новое дворянство и местничалось, однако оно вряд ли могло дорожить этим обычаем: для него было выгоднее заменить повышение помощью местничества началом выслуги. Старое же боярство, затрудненное в своих счетах убылью и понижением своих членов, проигравшее на службе при столкновении с новыми передовыми чинами московской администрации, равнодушно смотрело на частые отмены «мест», которые постоянно были в XVII в. Местничество практически становилось неудобным вследствие распадения старого боярства и именно поэтому теряло свою ценность для этого боярства, не приобретая живого смысла для новой служебной аристократии. Проф. Ключевский по этому поводу справедливо отмечает, что "не боярство умерло, потому что осталось без мест, чего оно боялось в XVI в., а места исчезли, потому что умерло боярство, и некому стало сидеть на них". В связи с уничтожением местничества тот же ученый ставит возникший при Федоре так называемый «Проект устава о служебном старшинстве бояр». Этот проект впервые ясно выразил необычную в Московском государстве мысль о полном разделении гражданских и военных властей. С другой стороны, этот проект предлагал учреждение постоянных наместничеств (Владимирского, Новгородского и др.) и устанавливал строго старшинство одного наместника над другим. Однако все эти предначертания не были осуществлены, и замены родового старшинства (в местничестве) старшинством служебным (по должности) не последовало.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
Взгляды науки и русского общества на Петра Великого. – Положение московской политики и жизни в конце XVII века. – Время Петра Великого. – Время от смерти Петра Великого до вступления на престол Елизаветы. – Время Елизаветы Петровны. – Петр III и переворот 1762 года. – Время Екатерины II. – Время Павла I. – Время Александра I. – Время Николая I. – Краткий обзор времени императора Александра II великих реформ.