Оценить:
 Рейтинг: 0

Высокая кровь

<< 1 ... 26 27 28 29 30 31 >>
На страницу:
30 из 31
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Еще на пороге почувствовал что-то вроде толчка или, может, ожога. Будто впрямь что-то дрогнуло в воздухе или даже мигнуло, как молния, иначе озарив, коверкая все лица и фигуры, и от него, Матвея, пала тень – такая четкая, что в нем самом на миг ничего не осталось.

Подобное бывает, когда нечаянно вдруг взглянешь в зеркало после долгой отвычки, а тем более после болезни, когда ты смутно помнишь себя прежнего и ни разу не видел себя вот таким: похудевшим, слинялым, с запавшими щеками и заострившимися скулами. Страдающие люди, собранные в одном месте и в большом количестве, становятся похожи; отпечаток тоски, изможденности, боли, терпеливой покорности одинаков на лицах всех раненых, как тавро знаменитого коннозаводчика. Узнавал себя в каждом, а сейчас будто впрямь посмотрел на свое отражение и себя не узнал. Ничем не объяснимый, суеверный на миг в него плеснулся даже будто бы и страх. Ведь если в зеркало глядишь, то там можешь быть только ты, и никто другой больше, а если не ты, то кто же тогда?..

Так и есть – Леденев. Вмиг припомнил Матвей застыженную Дарью на смотринах в Гремучем, и забор тот на скачках, и свою изнурительную, самому непонятную ревность к вот этому, вроде и обойденному им мужику.

Какое-то время они смотрели друг на друга – без сверлящего натиска, без усилий сломать встречный взгляд, скорее попросту пытаясь угадать один другого. Слишком многое было поврозь ими пережито. Тот Леденев, которого он знал, был еще жидковат, а этого как будто отковали. Подросли и окрепли все кости лица, чем-то новым, незнаемым отливали глаза.

Это раньше все люди казались Матвею прозрачными и уже неизменными в своих бесхитростных желаниях и помыслах. Теперь все вокруг дивили непросветной темнотой, молчанием о чем-то самом важном, как будто и незнанием самих себя. По товарищам в сотне он видел: война на каждого кладет свой отпечаток, и по-своему каждый растит семена, зароненные ею в душу. Он понял, что не может знать наверное, о чем думает каждый другой человек, что думает каждый в последний свой миг, что чувствует, когда идет на смерть, по каким теперь правилам думает жить вот этот казак или этот мужик, который пятый месяц кряду убивает подобных себе, чтоб его самого не убили.

Когда он смотрел на сидящих кружком у костра казаков, привычными движениями вытягивающих из-под дула шомпол, перебирающих обоймы или чинящих сбрую, – на собственных станичников, сыздетства друзьяков, – ему казалось, что никто из них уже не властен над своей душой, не властен точно так же и даже еще меньше, чем над собственной жизнью, над своею судьбой, которая в какой-то мере, хоть на час, но может быть предрешена самим человеком.

Одни замыкались, угрюмели, даже кашу жевали, будто мельничный жернов ворочали, – то ли страх хоронили в душе и мольбу о спасении, то ли зреющее омерзение к человекоубийству, то ли злобу на все выпадавшие тяготы и тоску по родной стороне.

У других же, напротив, все чувства прорывались наружу, и чувства эти были опять-таки многоразличны, равно как и поступки, в которые они выплескивались. Одни были не в силах ни подавить, ни даже спрятать смертный страх: чем ближе шло к атаке, тем больше подбирались, линяли, цепенели, тем больше делали бессмысленных движений и тем решительней не верили себе.

Хватало и тех, кто решил, что теперь можно все: нарушая завет стариков (не брать чужого на войне и не насильничать, чтобы Бог уберег), воровали и грабили в деревнях и местечках, надругивались над молодками и девками, за попытки противиться или жаловаться по начальству избивали поляков, евреев, русинов, не разбирая, кто есть кто, и хорошо, если не до смерти.

Что из всего вот этого возможного происходило с Леденевым? Тут и себя не угадаешь, а не то что чужую середку. Вряд ли он оказался податлив на страх… Какое-то время они смотрели друг на друга и, ни один не выказав желанья подойти к другому, направились в свою палату каждый, но вот ведь – оказались соседями по койкам.

В палате, кроме них, лежало четверо: казак станицы Платовской Никита Фарафонов, все трогавший свой череп под белой шапкой из бинтов, словно боясь, что тот развалится на части; немолодой драгунский вахмистр Кравцов, чью бритую наголо голову как будто бы заштопал чеботарь, стянув края пореза просмоленной дратвой; широкий, как дуб, латыш Мартин Берзиньш, с округлого лица которого до сих пор не сошел густо-розовый кровный румянец, и однорукий по ранению саперный унтер Яков Зудин – словно с вырезанным языком и начинавший вдруг подергиваться, отвернувшись, то ли злобно смеясь, то ли всхлипывая над своей неизбывной бедой.

Матвей волновался. И видел-то его, Романа, от силы десять раз за всю предыдущую жизнь, да и то больше издали, как, проезжая степью, примечаешь волка на бугре. Кроме скачек в Гремучем, нигде не случалось борьбы между ними. Но то одно, что Дарья в девках сохла по этому вот мужику, крепко помнила долгим охлаждением женского своего естества и, получается, любила их обоих, и не то чтоб сперва одного, а потом уж другого, – одно только это приковывало Матвея к Леденеву. То было уж не любопытство, не одно только настороженное чувство родства, какое сильный зверь испытывает к столь же сильному, а будто бы и вправду что-то схожее с тем изумлением, которое ребенком чувствуешь при взгляде в зеркало: неужели вон тот – это я? А то вообразить и вовсе дикаря, который себя ни разу не видел, разве что-то расплывчатое в неподвижной воде или в медном тазу, и вот пришли в его убогое селение миссионеры, проповедники евангелия, и дали ему карманное зеркальце: какой бы ужас и восторг тот испытал. Глаза бы уж, наверное, боялся отвести: сморгнет – и сам умрет.

Халзанов, к слову, в зеркало не так-то часто и смотрелся. Давно прошло то детское влечение, что было малой каплей влито в ненасытную тягу к познанию мира: какие у тебя глаза, нос, уши и почему такие, а не какие-то другие? Его давно уж волновало только то, каким он еще может стать, нарастив свою силу, а с лицом ничего уже было поделать нельзя – придется жить с тем, которое дадено. Глаза окружающих – вот были подлинные, открыто говорящие всю правду зеркала: глядят на тебя с восхищением – добрый казак, а не видят в упор – так и нет никакого тебя. А лицо говорило, что он – это он. Не урод, не кривой. Что девки плачут от него, понятно было и без зеркала. Кусок стекла, покрытый амальгамой, был нужен единственно для сохранения человечьего облика, и, бреясь, причесываясь, Халзанов видел не лицо, а черный свой чуб или щеку в колючей стерне, следя за тем, чтоб ни клочка не пропустить, и оставаясь наконец доволен глянцем, наведенным бритвой. И только иногда сличал себя с другими – как правило, с выхоленными офицерами, с породной тонкостью, изяществом их черт, с холодным выражением спокойного достоинства, ища в своем лице приметы низости, тупой покорности и умственной ущербности или, напротив, твердой воли и способности повелевать.

Что ему Леденев? Неужели права была Дарья – а кому, как не ей, правой быть, угадавшей обоих самим своим сердцем, нутром? – и похожи они, словно братья, рожденные от одного отца, а может, и делившие близнятами утробу матери, толкаясь в ней, теснясь, еще до появления на свет друг с дружкою насилу уживаясь?.. А может, и вправду отец принял грех мимоездом, да и не знает, что в Гремучем есть сын у него… Говорят, молодым ох и жаден был до этого дела, и летучую крыл, и катучую, усмехался Матвей.

Под вечер не вытерпел – в помещении флигеля, где курили больные, подошел к Леденеву:

– Здорово живешь. Что ж, ты меня, могет, не угадал?

– Узнал. – В глазах Леденева как будто тоже принялся росток не меньшего, чем в нем, Матвее, интереса.

– Чудные дела – вон ить где привелось повстречаться.

– Чего же чудного? Военное счастье такое – можно и земляков повстречать где ни попадя. Где же ты воевал?

– В Галиции, в Донском шестнадцатом полку. В Карпатские горы полезли – контузило вот. А ты где ж?

– А в голубых гусарах, графа Келлера дивизия. За Русским перевалом с мадьярами сошлись. А уже как поехали раненых в плен подбирать, так один офицер и пальнул в меня из револьвера. И топорщится, главное, под своим жеребцом, как червяк, вижу, хрип из него уж наружу, – нет бы помощь принять, а он, ползучий гад, меня в упор. Ну, думаю, все, отвоевался, паралик.

Разговор тек свободно, подчиняясь изгибам того естественного русла, что было пробито предшествующими разговорами со множеством фронтовиков, – и оттого еще свободней, что под общий кур. Драгунский вахмистр, латыш и Фарафонов едва ли не накинулись на свежего, еще не прискучившего человека, с охотой слушали, расспрашивали, вклинивались со своим.

– Бывает, пуля человека не берет, ото лба, как от камня, отпрядывает, а то, наоборот, через такую чепуху иные пропадают. Был в нашем эскадроне один малый, Алешка Коломиец, – так умер он и жутко, и смешно, – рассказывал Кравцов. – Под Ярославицами бой – ты был там, Леденев. Помнишь, черное солнце видали? Брат у него, Алешки, – Петька, силищи неимоверной. Пошли мы в лоб на их уланов, взяли в пики. Так этот Петька с таким усердием австрийца навернул – по середку залезла пика в живот. Ну и хотел он ее вытащить, а следом брат скакал, Алешка. Как Петька дернет эту пику распроклятую – и тупяком Алешке в грудь: сердце остановил. Что ж, думаю, матери будет писать – как Алешка погиб, брат от братской руки. А вы говорите…

Так на плацу у церкви или в поле говорят о погоде, о сенах, о цене на пшеницу, о приплоде и павшем скоте, обо всем том обыденном, от рожденья до смерти идущем по кругу, с чем сжились, как быки со своими ярмами, как дите с материнским соском. Да, легко, но пока по верхам, не касаясь того, что под кожей и шрамами.

– В каком же чине? – спрашивал Халзанов.

– Старший унтер.

– Должно, и крест имеешь?

Леденев только бровь изгибал, рот кривил со значением: ну уж коль воевал, то и крест.

– За что же представлен?

– Увлек за собой, изрубил, захватил батарею, – как по бумаге прочитал с усмешкой Леденев, а где-то в глубине холодных улыбающихся глаз точился встречный интерес к Матвеевым геройствам и наградам.

Но вот усильно поднялись и поползли в палату их соседи – и, оставшись вдвоем, замолчали.

– А что же дома у тебя? – не выдержал Халзанов.

– Дома скоро мясоед – телка заколют, трескать будут, – заперся на засов Леденев.

– Слыхал, родитель твой в хозяева? шибко справные вышел, – и сам не понимая для чего, настаивал Матвей. – Кубыть, ветряк в Гремучем откупил, работников поднанимает.

– Откуда же слух?

– Да все оттуда же, из дома. Вторая очередь идет с Багаевского юрта, а про что и родня прописала. Гремучинских у нас в полку хватает. Шуряк мой Гришка Колычев под боком. Гришку-то помнишь? Как ты ему башку чудок не проломил? – как будто уголья в чужом нутре поворошил, еще не отгоревшие в золу. Чуял: не зажила в Леденеве обида. Понимал: не помянет о Дарье – никакого у них разговора не выйдет.

В глазах Леденева проступило то старое чувство голодной тоски и безвыходной злобы. Волчьей зависти к сытой собаке.

– Скажу тебе как есть, уж коли ты об этом разговор завел, – заговорил, почти не разжимая рта и ломая халзановский взгляд встречным натиском. – Жалкую, что не ты был в том саду.

– И сейчас бы убил? – спросил Матвей не то с оскалом, не то, наоборот, с растерянной ребяческой улыбкой.

Леденев на мгновение обратил взгляд вовнутрь и опять посмотрел на Матвея:

– А хучь и сейчас. Злобы прежней к тебе будто нет, а привелось бы где нам цокнуться… окажись ты во вражеском войске и признал бы тебя – все одно бы убил.

– Что ж, украл я ее у тебя?

– А как назвать? Я ить нынче не так уж живу, как хотел. Не та жизнь – другая. Та с Дарьей должна была быть. А эта будто бы и невзаправдашняя – как вместо лугового сена гольный донник: ходи, подбирай по степи, что от вас, казаков, нам осталось. И она, Дарья-то, не свою жизнь живет, а ту, к какой ее батяня приневолил. Вот и выходит: ты украл. А не ты – так закон ваш казачий.

– А как живет она со мной, ты знаешь? Может, плохо ей, а? Кубыть к тебе бы убежала – путь не дальний.

– Совет да любовь. Да только мне-то что с того? Всем миром переехали меня, навроде как бурьянок тележным колесом. А ты и воспользовался – себя подсунул Дашке. А где же я-то? Не было меня?

– Так что ж, пожалеть тебя? – спросил Матвей уже с издевкой и ожесточением.

– Ну вот и я тебя не пожалею – приведется… Ты думаешь, ты ее взял? Нет, парень, тебе ее дали. Закон ваш, уклад. Спесь ваша казацкая. А я ее взял сам – не родом своим, не званием казачьим, не братовым чином, не отцовым богатством. И дальше все свое я буду брать сам. У таких вот, как ты. У дворян-офицеров, какие с колыбели к гвардии приписаны: молоко на губах не обсохло, а он уже поручик и смотрит на тебя, как на навоз… – Леденев говорил уж с напором и, вдруг почувствовав, что выдает заветное, замолк.

– То есть как это брать? Отнимать?

– Как на скачках в Гремучем – кто кого обойдет. Мы ить что сейчас делаем? За царя, ясно дело, воюем, так ить и за себя. Ты о крестах моих пытал да производствах – должно, и сам о том же думаешь. Из казаков чтоб в офицеры выйти, так? Брат-то выслужил подъесаула, а ты чем его хуже?

– А, вот ты об чем, – усмехнулся Матвей. Он вдруг почувствовал, что Леденев и может объяснить ему все то, чего он сам в себе не понимает. – Ты вот что скажи. Убивать-то тебе приходилось… ну вот так, чтоб в глаза перед тем посмотреть?

<< 1 ... 26 27 28 29 30 31 >>
На страницу:
30 из 31

Другие аудиокниги автора Сергей Анатольевич Самсонов