– Отчего же? Ведь это не эпиграмма…
– Стихи превосходны!.. – задумчиво говорит Вяземский.
– Мне очень нравится и ваше «Переселение душ» в «Северных цветах», Евгений Абрамович! Вы показали себя там и таким, между прочим, знатоком женской души! – слегка грозит пальцем Вера Федоровна.
Баратынский польщенно наклоняет к ней голову:
– Я стал им после женитьбы, княгиня.
Этот ответ очень нравится Пушкину; он подхватывает живо:
– Вот именно! А быть знатоком женской души в России, где читателей совсем нет, а есть только читательницы, это все… Лишний довод в пользу моей женитьбы.
– Неужели вы все-таки женитесь на Олениной? – любопытствует Вера Федоровна.
– О нет!.. Меня больше прельщают московские красавицы, которым, кстати сказать, посвящены в альманахе московском стихи «Портрет». Ты, наверное, не читал, Баратынский? Вот стихи, – я их наизусть выучил:
Очи – радость,
Губки – сладость,
Щечки – розы,
Сердце – слезы,
Ручки – лилья,
Ножки – крылья…
Волос – Феба,
Душа – небо,
Жизнь – свобода,
Вся – природа!
– Подписи под ними нет, но узнаю по ушам: должно быть, князя Шаликова сочинение! И что это значит: «Вся – природа!..» Единственная женщина между нами, Вера Федоровна, объясните!
Но таинственная строчка стихов так и остается без объяснения, потому что лакей, входя в дверь, которая осталась полуотворенной, возглашает:
– Их сиятельство…
– Что? Толстой?
И Пушкин, как подброшенный, кидается в дверь, выталкивая лакея.
– Кто, кто? Толстой? – удивляется его стремительности Баратынский.
– По-видимому, он. Я ведь говорил, что у него с Пушкиным какие-то тайности, – улыбается многозначительно Вяземский.
– Должно быть, по части зеленого стола… – пускается в догадки Баратынский. – Ох, проиграет тут, кажется, Пушкин все свои прогоны и никуда не поедет… что, может быть, и к лучшему… А вы, Петр Андреевич, серьезно убеждены, что Попп – полдень английской литературы, а Байрон, и Кольридж, и Мур, в Вордсворт и другие – только вечер? Я вычитал это в тех же «Северных цветах» из вашей «Записной книжки», но принял это за шутку.
– А зачем же мне было бы шутить, дорогой Евгений Абрамович? – лукаво спрашивает Вяземский.
– Ну, мало ли зачем! Хотя бы затем, чтобы озадачить критиков… Я решил тоже как-нибудь отзываться на статьи своих зоилов: молчать хуже…
Входит Толстой-Американец, за ним Пушкин. Он в сильнейшем волнении. Толстой здоровается с Вяземскими и Баратынским. Пушкин нетерпеливо оттягивает его за рукав.
Усмехаясь, тихо говорит ему Толстой:
– Послушай, милый мой, я ведь уже сказал тебе все… Чего же ты еще от меня хочешь?
Так же тихо, как он, но требовательно спрашивает Пушкин:
– А она? Ты не сказал, что же она?
– Она? Я ее не видал, конечно… – И, обращаясь к Вяземскому, добавляет Американец: – Какая скверная погода, Петр Андреич! Не помню, чтобы поднялось такое когда-нибудь в конце апреля! Это Аляска, а не Москва!
Такое сообщение о внезапной перемене погоды пугает Баратынского:
– Неужели? А я – налегке!.. Но ведь я недавно же приехал сюда, было прекрасно.
– Вот то-то и изумительно, что вдруг налетело… Как он поедет на почтовых, этот греховодник, вот что скажите?
– Никак он не поедет, он шутит, что поедет! И кто же его пустит ехать ночью? – смеясь, говорит Вера Федоровна.
Мечется по кабинету в неопределенном волнении Пушкин и вдруг останавливается перед ней:
– Я готов ехать куда угодно, будь хоть ливень и ураган… Мне надобно только написать письмо… Разрешите мне пройти в вашу комнату, Вера Федоровна, там я видел у вас кроме чернил и перьев еще и прекрасную почтовую бумагу фабрики Гончарова!..
Не дождавшись ответа, он убегает, хлопнув дверью.
– Федор Иванович! Что такое творится с Пушкиным? – озадаченно спрашивает Вяземский.
– А разве надо объяснять это? Видно же, что влюблен! – отвечает Американец.
– Я только что, только что говорила это! У женщины на это глаз зоркий! И я догадываюсь, в кого он влюблен! В Ушакову Елизавету, правда ведь, а? – сияет от собственной догадливости Вера Федоровна.
Такая уверенность несколько сбивает с толку Американца.
– Может быть, да… Может быть, и в самом деле влюблен в Ушакову! От этого молодца можно ожидать всего, чего угодно! В Лизавету ли Ушакову? Может быть, в сестру ее Катерину?
И, оглядывая Вяземских и Баратынского, вспоминает вдруг Толстой:
– Но мне называли в одном доме и Алябьеву как его пассию!.. А что, не сделал ли он всего вместе в один сегодняшний день: не объяснился ли обеим Ушаковым, не сделал ли предложения Алябьевой, не посватался ли к Гончаровой, почему и заказал лошадей на ночь? Кажется, именно так! Он говорит одно, делает другое, а думает третье! Да ведь это какой-то Талейран, а не Пушкин!.. И поверьте моему слову, служить ему когда-нибудь в Министерстве иностранных дел и быть посланником при австрийском дворе… Это – верно, как дважды два!
Глава четвертая
Начало июня 1829 года. В одном из загородных садов Тифлиса молодые офицеры и чиновники тифлисских учреждений чествуют приехавшего Пушкина ужином. Это происходит в саду Ломидзе, который и распоряжается чествованием вместе с молодым чиновником Савостьяновым. Ночной сад, который лучше назвать виноградником, так как деревья в нем только по сторонам широкой аллеи, освещен фонарями, прикрепленными к деревьям, и цветными фонариками. На перекрестке этой и другой аллеи высится и сияет сплетение трех букв: «А, С и П» – вензель Пушкина. Более тридцати человек почитателей Пушкина, «на ловлю счастья и чинов» забравшихся на Кавказ, его окружают. Накрытые столы устанавливаются винами, закусками, корзинами ягод, букетами цветов, серебряными вазами с фруктами. Гремит оркестр. Суетится многочисленная прислуга – все одетые по-восточному – в черкесках и легких шапках. Пеструю смесь азиатщины с уставной военной и чиновничьей формой представляют и костюмы хозяев праздника. Когда оркестр смолкает, раздастся сразу несколько голосов:
– Венчать! Венчать виновника торжества! Венчать Александра Сергеевича!
В ответ на это Пушкин кричит притворно испуганно:
– Венчать? Го-спо-да! Что вы хотите со мной делать в этом страшном месте? Моя невеста осталась в Москве!
Савостьянов, при общем хохоте подходя к Пушкину с венком из цветов, объясняет ему: