Ему пришлось участвовать всего лишь в одном сражении и то в конце войны. Сражение было безрезультатное, но оно произошло ночью, притом на местности, очень плохо разведанной днем. Он не был ранен в этом сражении, он только попал вместе с людьми своей полуроты в какое-то топкое место, откуда выбрался с большим трудом только к утру, сильно простудился в холодной топи и с ревматизмом ног был потом отправлен в лазарет, а после заключения мира долечивался в одном из тыловых госпиталей; но, кроме ревматизма, он заболел еще и нервным расстройством в тяжелой форме; и эта болезнь оказалась гораздо более затяжной, чем ревматизм.
Если бы понадобилось определить его состояние всего только одним словом, то это слово было бы: «ожог», душевный ожог, от которого оправиться еще труднее, чем от телесного ожога. Он потерял ощущение радости жизни, сохранив в то же время способность мыслить. Когда его спрашивали о чем-нибудь простом, обиходном, он отвечал, хотя и немногословно, но сам никому не задавал вопросов. Его не оживили даже и доходившие в госпиталь вести о революции.
Он начал возвращаться в свой прежний мир только тогда, когда приехала и была принята в штат сестер милосердия того госпиталя, где он лежал, его сестра Нина.
Она осталась такою же самой, какою он привык видеть ее с детства: всегда оживленной, всегда очень деятельной, в румянцем на круглых щеках и яркими глазами. С нею вместе пришло к нему, в затхлый, жуткий, равнодушный мир однообразно окрашенных железных госпитальных коек то свое, какое он потерял, и в марте девятьсот шестого года он смог уже покинуть госпиталь и выйти снова в запас. Но вскоре после этого его спаситель Нина вышла замуж за подполковника Меньшова и вместе с ним уехала куда-то в Среднюю Азию в город Керки, в пограничную часть. Кашнев поехал к матери в Могилев-Подольск на Днестре.
Там, в небольшом домике, где все было ему знакомо о ребячьих лет, день за днем убеждаясь, что вокруг него прежняя тихая понятная жизнь и прежние вполне постижимые люди, к концу года Кашнев начал уже думать о том, чем он мог бы заняться, и поступил на несложную должность в городскую управу. Тут он приглядывался к тому, как маленькие люди, по меткому слову одного из них, «каждый соблюдал свою выгоду», хотя в управу ежедневно приходило много людей в поисках «своей выгоды».
Когда в присутствии Кашнева председатель управы, владелец лучшего в городе магазина бакалейных товаров, стремившийся показать ему, что он вполне культурен, а не то чтобы самый обыкновенный Иван Данилыч Непейпива, проявлял несколько странную то неосведомленность, то забывчивость, то упущения, Кашнев только пожимал недоуменно плечами; а когда однажды он, как бы нечаянно, уничтожил документы, по которым управа должна была произвести платеж около пятисот рублей, Кашнев счел за лучшее уйти и записался в помощники присяжного поверенного в Полтаве. Но месяца через три он уже писал сестре в Керки: «Мне очень не повезло с адвокатурой, я попал в помощники к явному соучастнику мошенников, и кажется, скоро придется от него уйти, пока я сам не впутан им в какое-нибудь грязное дело».
Скоро он перешел на службу в акциз. Эта служба хороша для него была тем, что протекала в тишине акцизного управления, где он имел дело не столько с людьми, сколько с бумагами. Однако вся служба в акцизе сводилась к тому, что кто-то, и очень многие, то здесь, то там нарушали законы, и их, этих нарушителей, необходимо было уличать и привлекать к ответственности по тем или иным статьям акцизных законов.
Отклонения от строгих требований войны, как знал это по личному опыту Кашнев, вели к большим несчастьям, к поражениям, к огромной потере людей, к позорным условиям мира. Здесь же была обычная мирная жизнь: одни издавали законы, другие считали для себя более удобным их обходить.
Иногда он выезжал, как контролер, дослужившись уже до титулярного советника, в город Ромны. Здесь, в Ромнах, он встретил ту, которая через месяц стала его женою.
У нее была добрая улыбка и умные глаза. Эти умные, светлые женские глаза, – именно их не хватало Кашневу в жизни, именно в них он почувствовал свою опору. Она была классной дамой в женской гимназии. Всего на один год моложе его, она казалась ему гораздо опытнее его в жизни, гораздо более, чем он, способной в ней разбираться: «С такой не пропадешь! – говорил он себе: – Такая поддержит». Даже несколько необычное имя ее – Неонила – ему нравилось. Она была хорошего роста, ловких и мягких движений. И как-то даже странно было самому Кашневу сознавать, что она одним своим появлением перед ним почему-то вдруг осмыслила для него жизнь, в которой ему так жестоко, по его убеждению, не повезло: он совсем не того ожидал для себя, когда был студентом. И часто готов он был повторять то, что услышал от одного проигравшегося в карты пехотного капитана: «Ну, если не повезет, то и в чернильнице утопишься за милую душу!..»
Но вот теперь, с появлением на его пути Неонилы Лаврентьевны Покотило судьба повернулась к нему лицом; в первое время после свадьбы так это ему и казалось. Неонила Лаврентьевна, оставив свою должность в Ромнах, не искала другой подобной в Полтаве. Она нашла, что квартира в две комнаты, в которой жил Кашнев, для них теперь очень мала, и нашла другую, в четыре комнаты, с коридором, передней и кухней, и Кашнев согласился с нею, что эта новая гораздо приличнее старой, а между тем дело первой важности это именно квартира, пусть даже она будет и немного дорога: можно урезать себя в чем-нибудь другом, только никак не в квартире.
– Может быть, впрочем, эта квартира несколько велика для нас с тобой, Нила, – задумчиво заметил как-то Кашнев, глядя на одну из комнат, для которой не хватило купленной ими мебели.
– Нет, Митя, ты увидишь сам, что она нисколько не велика, – ответила ему Нила.
И он, действительно, вскоре увидел это: к его жене приехала сестра, о существовании которой он даже и не знал. Сестра была старше Нилы. Когда-то, еще в детстве, она повредила себе левую ногу и ходила, звонко стуча костылем. Глаза у нее были такие же светлые и умные, как и у Нилы, но она как бы совсем никогда не умела улыбаться.
– Она на неделю, на полторы. Погостит и уедет, – уловив недоумение на лице мужа, успокоила его Нила.
Однако дней через пять куда-то уходившая сестра Нилы (звали ее Софа) вернулась, имея победоносный вид, и сказала ему твердо:
– Я нашла себе место!
– Где место?.. Какое место? – удивился он.
– Бухгалтером в одной конторе… Мне не так далеко будет отсюда ходить на службу… Бухгалтером я была и в Гадяче, и ведь у меня есть рекомендации оттуда…
Она и заняла ту комнату, для которой не хватило мебели, и Кашневу самому пришлось переносить туда кое-что из других комнат.
Но в Гадяче оставалась, как узнал это вскоре Кашнев, еще и мать Нилы и Софы, и не больше как через две недели после Софы приехала и она.
Нила объяснила мужу, что мать совершенно необходима ей теперь, когда она уже на седьмом месяце беременности.
Кашнев встретил приезд своей тещи без явных признаков радости. Он уже не спросил жену, сколько еще родственников ее намерено приехать в четыре комнаты его квартиры, но Нила как бы чутьем угадала, что этот вопрос вертелся в его голове, и пошла в наступление.
В день приезда ее матери произошла первая ссора ее с мужем, и в первый раз тогда было сказано ею, что он должен искать себе добавочного к его жалованью заработка, что для ребенка придется нанять кормилицу, что холостая жизнь вообще – это одно, а семейная – совсем другое; что акцизным чиновником можно быть и без всякого образования, что «хорошие деньги» (она так и сказала: «хорошие деньги») зарабатывают люди свободных профессий, каковы, например, адвокаты, а совсем не акцизники.
После этой размолвки Кашнев перестал думать, что ему повезло. Софа оказалась существом молчаливым. Найдя себе место, она за него и держалась цепко, и проводила в конторе своей большую часть дня. Теща же Кашнева, в видах помощи беременной дочери, взяла в свои опытные руки ведение хозяйства.
У нее оказалась привычка начинать, что бы она ни говорила, словами: «Теперь так…»
– Теперь так… Сервировка стола – самое важное в доме. Как можно садиться обедать и не иметь на столе букета цветов, хотя бы самых простеньких? Это верх неприличия! Вот я набрала здесь в огороде ромашек, – это для начала сойдет, и пока нет гостей. А при гостях прежде всего, Нилочка, – посередине стола – букет цветов!
Или:
– Теперь так… Если мебель какая-то вообще разномастная, то это непременно должно оскорблять вкус гостей, и об этом они будут говорить везде и всюду, что вот у нас в квартире какая мебель!
Или:
– Теперь так… Если муж уважает свою жену, то он должен предоставить ей удобства, какие необходимы… Рыба ищет, где глубже, а человек ищет, где лучше. А под лежачий камень, говорится, и вода не течет…
И если Кашнев слышал это тещино «Теперь так», то морщился, как от занозы.
Глаза у Алевтины Петровны Покотило были еще более светлые, чем у обеих ее дочерей, а волосы совершенно седые. Она курила и кашляла, хотя вид имела сытый. Нила говорила мужу, что у ее матери бронхиальная астма.
Большим событием в жизни Кашнева оказалось рождение ребенка. В доме прибавилось вдвое суеты, хлопот и опасений. И Кашневу временно представлялось, что если бы у его жены были еще две, даже три сестры, всем бы им нашлось дело около маленького Феди.
Даже хроменькая Софа, придя с занятий в конторе, не принималась после обеда за чтение переводных романов (что было ее привычкой), а стремилась к своему племяннику, для которого подыскивалась уже на всякий случай кормилица, хотя бы и приходящая.
И скоро все разговоры трех женщин в четырехкомнатной квартире Кашнева стали сводиться от «хороших денег» к «хорошему адвокату», у которого Кашнев мог бы быть помощником, чтобы через несколько лет иметь уже не какую-то там квартиру, а собственный дом и даже… дачу в Крыму.
– Хорошие адвокаты, хорошие деньги, все это очень хорошо, конечно, – кротко, но рассудительно замечал Кашнев. – Но идти из акциза в помощники присяжного поверенного – это значит для меня менять верное на неверное.
Но тут оказалось, что у тещи был какой-то старый знакомый присяжный поверенный, с которым она уже списалась. Он готов был оказать покровительство ее зятю и «гарантировал» (это слово особенно часто пускалось в ход тещей) ему на первое время такой же заработок, как его месячное жалованье акцизного чиновника, и это ведь только на первое время, а потом…
– Теперь так… При вашем ораторском таланте, – говорила теща, – вы, Дмитрий Николаевич, можете далеко пойти.
– Но откуда же вы взяли, что у меня есть ораторский талант? – удивлялся Кашнев.
– Разве я глухая? – обижалась теща. – Разве я не слышу, как вы говорите? С каким выражением и с какими доказательствами. А на суде что же еще нужно? Нужно привести доказательства!
Адвокат, к которому теща вздумала направить в помощники зятя, жил в Симферополе, где имел собственный дом, и ему недалеко было ездить на свою дачу, которая была в Судаке.
– А при том, конечно, как у всех там в Крыму, свой порядочный виноградник, – мечтательно озарив белые глаза, победоносно добавляла Алевтина Петровна.
Когда в человека верят, когда на него надеются, что он откроет в себе зачатки способностей, тогда и человеку начинает казаться, что способности эти у него действительно есть. Исподволь Кашнева начали занимать судебные процессы, о которых он читал в газетах. Иногда он даже заходил в свободное время в окружной суд послушать, как велось то или иное дело. На его столе появились своды законов по гражданским и уголовным делам. Наконец, списавшись с крымским адвокатом, он поехал к нему сам, чтобы поговорить и взвесить, не грозит ли ему чем-нибудь такой серьезный шаг, как перемена на неверное верного, – это было уже весною 1911 года, Кашнев расстался с акцизом и Полтавой и перевез свое немалое семейство в Симферополь.
Софочка и здесь, как в Полтаве, деятельно стуча костылем, начала уходить по утрам и не больше как через неделю провозгласила, хотя и по-своему безулыбочно, но по виду торжественно:
– Я нашла себе место!
И Кашнев весело поздравил ее с удачей. Он вообще начал чувствовать себя веселее, когда снял свою акцизную чиновничью фуражку с кокардой и заменил ее обыкновенной шляпой. Квартира, которую нанял он в новом городе, конечно, была найдена женою и тещей не совсем удобной, но в первое же воскресенье по приезде устроили они поездку к морю, и это примирило их даже и с не совсем удобной квартирой.
День этот был ласковый, голубой, нежаркий, тихий. На пляже было много народа, такого же радостного, как они, и Кашнев в первый раз за несколько лет после военного госпиталя ощутил простую, давно забытую им детскую радость жизни, хотя кругом него и было много других людей.
XII
Присяжный поверенный Савчук, человек уже немолодой, хотя и не старый, – лет сорока пяти, раздобревший, как и полагается людям свободных профессий в его возрасте, значительно лысый со лба и носивший бороду смоляно-черного цвета (как он говорил, «для пущей солидности, необходимой адвокату»), говорил Кашневу: