– Что же, – большому кораблю большое и плаванье… Я, впрочем, про это дело знаю: интендантство ведь продало Офросимову эти кожи, а не кто другой. Но дело в том, что кожи эти он со своим зятем купил у казны по четыре рубля за пуд и, не успев еще внести за них деньги, которых и не было у обоих компаньонов, – ведь почитай миллион! – перепродал кожи партиями частным поставщикам сапог по двадцать уже рублей за пуд!
– А это уж четыре миллиона! – вставил Ливенцев.
– Вопрос: сколько за пару сапог будут драть с казны эти поставщики? – возмущенно заметил кавказец, а капитан кивнул ему выразительно, добавив при этом:
– Охулки на руку не положат, – будьте покойны!.. Мне кажется даже, что депутаты Шингарев и Годнев внесли вопрос об этих кожах в Государственную думу, и я в свое время читал в газетах, что дело об этом подниматься не будет.
– Вот видите, господа, как воруют тверские и витебские! – с загоревшимися глазами обратился Ливенцев непосредственно к артиллеристу. – Орловским, конечно, не уступают. Но любопытно бы знать, из каких губерний вышли дельцы артиллерийского ведомства, перед которыми, – если верить слухам, – все эти члены Государственного совета – воры просто мальчишки и щенки!
– А что такое? Какие дельцы артиллерийского ведомства? – обиженным несколько тоном спросил капитан.
– Неужели не знаете? – удивился Ливенцев. – А в тылу ведь говорят об этом без утайки. Я знаю, что снарядов у нас не было уже в начале войны, сейчас же их доставляют, конечно, из запасов наших союзников. Тяжелых орудий у нас тоже было очень мало…
– И сейчас мало, – вставил капитан.
– Вот видите как! А между тем ревизия обнаружила, что не четыре миллиона, а целых два миллиарда прикарманили молодцы из артиллерийского ведомства в Петрограде!
– Разве два миллиарда? – счел нужным удивиться интендант, хотя тут же добавил: – Я что-то слышал подобное, но не давал веры: мало ли что болтают!
– Какое же «болтают», когда уж и особая комиссия назначена для расследования этого дела, – возразил Ливенцев, – и возглавляет эту комиссию прокурор рижского окружного суда Якоби!
– Я не читал об этом в газетах, – сказал поручик.
– Еще бы – так вот и напечатали это в газете! – вскинулся на него штабс-ротмистр.
– Слухи верные, так как называют и имена, – продолжал Ливенцев. – Говорят даже, что великий князь Сергей Михайлович, ведающий артиллерийскими делами, пытается сорвать расследование, науськивает на Якоби известного сенатора Гарина, но дело уж получило большую огласку, хотя и в стороне от газет. Если о законной жене иные знатоки жизни говорят: «Жена – не стакан вина – один не выпьешь», то тем более о двух миллиардах можно сказать, что рассовать их можно было только в очень большое количество карманов… между прочим и в карманчик балерины Кшесинской, которую, как всем известно, содержит сам великий князь. Авось расследование выяснит, кто скопился там, в артиллерийском ведомстве в Петрограде, – не немцы ли?
– Сухомлинов, бывший военный министр, как кажется, не из немцев, однако где он сейчас? – вопросом на вопрос ответил Ливенцеву интендант, но кавказец штабс-ротмистр быстро поддержал прапорщика:
– Если даже и не немец, так что из того? Сам не немец, так зато жена немка или в этом роде! А вы знаете, как приказано относиться у нас к пленным немцам? Наши пленные работают у немцев, как черти, а немцы у нас в плену пальцем о палец не ударят. Кто настоял на этом? Александра Федоровна – вот кто! Потому что ярая немка!
– Я тоже слышал довольно пакостную историю насчет валенок, – сказал капитан, – будто бы немцы прошлым летом закупили у нас и вывезли через Финляндию огромную партию валенок… Спрашивается, кто же им продал их и кто позволил вывезти?
– Даже и хлеб вывозили через ту же Финляндию сотнями тысяч пудов, – добавил интендант, – а у нас теперь большие затруднения с доставкой хлеба на Северный фронт и даже в Петроград.
– Вот видите, – и вы кое-что знаете! – подхватил это Ливенцев. – Спрашивается, с кем же мы воюем? И там ли мы воюем, где следует? И нет ли в этой смене главнокомандующих Юго-западного фронта какого-нибудь далеко рассчитанного хода, как у заправских шахматистов?
– То есть, какого же именно? – спросил поручик, отрываясь от своей зловонной трубки.
Ливенцев отмахнул от себя дым рукой и ответил неопределенно:
– «Наружность иногда обманчива бывает»… Это из басни. А иногда делают с виду «как можно лучше», только затем, чтобы вышло как можно хуже.
– Кто же так делает? – не понял капитан.
– Кто? Да вот именно те, кто ведает высшей политикой, – сказал Ливенцев. – Те, кто могут безнаказанно рассовать по карманам два миллиарда и оставить фронт без снарядов и пушек; кто производит, тоже безнаказанно, уголовные махинации с кожей для солдатских сапог и тем самым разувает фронт; те самые, кто продает и валенки и хлеб, чтобы у нас не было ни того, ни другого, а у немцев чтобы непременно было; те самые, при ком нельзя даже и заикнуться о том, что у нас в армии подозрительно много генералов немцев, потому что сейчас же они обзовут это «пошлым немцеедством». А Вильгельм тем временем всячески добивается, чтобы Швеция или сама бы выступила против нас, или хотя бы пропустила его войска через свою территорию, потому что в Берлине уже готов план напасть через Финляндию на Петроград, – так сказать, в самый центр мишени направить удар. О том же, чтобы у нас фронт был везде и всюду, куда ни повернись, об этом Вильгельм и его присные позаботились гораздо раньше, конечно, чем начали против нас войну.
– Так что выходит, по-вашему, что это удивительно даже, как мы почти уж два года воюем, а? – спросил, улыбаясь, поручик. – Однако все-таки вот воюем.
– Разумеется, воюем, что же больше делать? – улыбнулся и Ливенцев. – Вопрос только в том, во имя чего воюем… Ничто в природе не пропадает, – это закон. Не пропадают зря и все наши усилия и жертвы, конечно. Жертвы эти приносятся на алтарь, только какому богу? Поскольку я – человек любознательный, то мне хотелось бы узнать это заранее, а не тогда, когда меня укокошат и когда я, будучи уже бесплотным духом, стану всеведущ.
– Вы разве верите в это? – удивленно спросил его поручик.
Ливенцев заметил, что не менее удивленно поглядели на него и другие офицеры, поэтому он шире распустил свою улыбку и ответил не столько поручику, сколько всем вообще:
– Вот видите как, – скажешь не на уроке закона божия, а вот так в приватной беседе о бессмертии души, и на тебя смотрят, как на спятившего с ума. А между тем тот же генерал Брусилов, насколько я слышал, усердно занимается на досуге столоверчением, вызывает дух своей покойной жены, задает ему, этому духу, вопросы и будто бы получает ответы. Пусть это, – как бы это сказать помягче? – маленькая и вполне простительная в его почтенные годы слабость, но я бы на его месте этого не делал, – неудобно как-то в двадцатом зеке терять время на такие пасьянсы, тем более главнокомандующему целым фронтом!
– Злой, злой у вас язык, прапорщик! – деланно-добродушно заметил интендант, но Ливенцев не согласился с этим.
– Язык обывательский, а не злой. И совсем не таким языком надо бы говорить о том, что творится вокруг нас и что творят с нами. Но если даже и плетью, как известно, обуха не перешибешь, то языком тем более.
В это время другой прапорщик, белокурый и скромный, выходивший из вагона, вошел в купе и сказал:
– Сейчас, господа, подъезжаем к большой станции, где есть буфет.
– Что и требовалось доказать! – весело отозвался ему за всех Ливенцев.
И в купе началось оживление, которое всегда бывает у засидевшихся путешественников, когда им преподносится возможность выйти из вагона, пройтись по перрону, поглазеть туда-сюда по сторонам, съесть тарелку борща, выпить стакан чая.
II
На станции этой пассажирский поезд стоял долго – пропускал поезда товарные: одни – порожняком идущие с фронта, другие – груженные орудиями, боевыми припасами, продовольствием, маршевыми командами – на фронт.
Здесь вообще уже чувствовалась близость фронта, знакомая прапорщику Ливенцеву. Однако, отвыкнув от этой суеты за два месяца, проведенных в тыловом госпитале, он присматривался ко всему кругом с большим любопытством.
Когда его увозили с фронта, стояла еще зима, крутила поземка, поля лежали белые до горизонта, на котором толпились тоже белые холмы; теперь же упруго все дрожало, как туго натянутая струна, весенним подъемом сил. Ощутительно било в глаза это брожение во всем бодрых и бойких весенних соков, но в то же время хотелось думать Ливенцеву, что весна весною, а подъем настроения – сам по себе. Точнее, – счастливое совпадение двух весен – в природе, как и на фронте.
Маршевики в вагонах, уходящих от станции к западу, заливались гармониками – «ливенками», гремели песнями, – и никакого не чувствовалось в этом надрыва, напротив: заливались и гремели от чистого сердца и не спьяну: водкой ведь их никто не поил тут на станции. Суета на вокзале, на перроне, на путях была не беспорядочная, а деловая, необходимая суета, не слишком крикливая. Это заметил и белокурый прапорщик, который старался здесь, на вокзале, держаться поближе к Ливенцеву.
У него были свои затаенные мысли, которые он хотел кому-нибудь доверить, но, видимо, боялся, чтобы его не вышутили, поэтому не к кадровым офицерам, а к своему брату-прапорщику он с ними и обратился, застенчиво улыбаясь:
– Вот, знаете ли, смотрю на вас, – вы ведь гораздо старше меня годами и на фронте уж были, – поймите меня, пожалуйста, как надо… очень не хочется умирать!
Сказал и как-то сразу осекся и глядел оробело, но Ливенцев отозвался ему просто:
– Кому же и хочется? Никому не хочется, исключая помешанных на идее самоубийства.
– Вы согласны? – обрадовался застенчивый прапорщик. – Меня это очень угнетает, – сказать откровенно, – но я вот и школу прапорщиков окончил и в полк еду, а как я там буду, не знаю.
– Ничего, втянетесь и будете как все.
– Главное, я ведь совсем не военный по своему складу характера.
– Да уж теперь мало осталось военных по натуре, зато много стало военных по приказанию.
– Вот именно, именно! И я такой… И я думаю, что меня в первом же сражении убьют.
– Могут убить и до первого сражения, – усмехнулся Ливенцев. – Перестрелки ведь на фронте всегда бывают, и сражениями они не считаются… Там все гораздо проще, чем представляется издали. Неприятельская пуля летит по своей траектории; на ее пути оказались вы, – ясно, что она в вас и вопьется.