– Изволите видеть, господин полковник… – начал было Урфалов, выступая вперед, но Полетика перебил нетерпеливо:
– Ну, что там видеть! Нечего видеть! Убрать всех немцев к чертовой матери, и все. И нечего больше видеть!
– Замену на посты надо послать сегодня же, восемь человек, – сказал Урфалову Ливенцев. – Я бы отобрал их сам, но сейчас мне некогда, ждет дрезина… До свиданья!
И, простившись только с одним Полетикой, не взглянув больше ни на кого из остальных, Ливенцев поспешно вышел из кабинета в канцелярию, и первое, что там бросилось ему в глаза, была сияющая луна приказиста Гладышева, снимавшего уже с вешалки командирский плащ.
– Здорово вы его, ваше благородие, отчитали! – вполголоса, но восторженно говорил Гладышев, накидывая плащ на его плечи, и как будто даже слезы восхищения выступили на серые выпуклые сияющие глаза приказиста.
Приказист Гладышев совсем не обязан был накидывать на его плечи плащ, приказист Гладышев должен был сидеть себе на своем стуле приказиста и переписывать то, что ему давал адъютант Татаринов, как материал для завтрашнего приказа по дружине, чтобы размножить это потом на литографском камне, а если не было этого материала, он мог читать «Ната Пинкертона».
Ливенцев понял, что он, один из всей писарской команды, с риском для себя стоял у дверей в кабинет, изогнувшись, прислонив вплотную ухо к замочной скважине, чтобы не пропустить ни одного слова, и когда дошло дело до плаща, бросился подавать ему плащ, именно затем, чтобы и он, Ливенцев, знал, что писарям будет известно все его окончательное объяснение с ненавистным для всех Генкелем.
Он оглядел писарей, – все ему улыбались и даже как будто подкивывали и подмаргивали, хотя ведь не сказал же им ничего еще пока, не успел сказать Гладышев.
Однако сам Ливенцев, выходя из штаба на двор в командирском плаще, под мелкий, но частый дождик, был недоволен собою. Он не понимал сам, как это у него вырвалось насчет дуэли, точно так же не понимал и того, зачем сказал насчет необходимости ехать проверять посты ввиду скорого приезда царя.
Он смотрел на то, что произошло только что в штабе дружины, как на решение математической задачи громоздкими и не совсем убедительными приемами, между тем как приготовил он другой путь решения, стройную цепь силлогизмов, и задача была бы решена этим путем красиво, логично и без всякого нажима на голосовые связки.
Однако, с другой стороны, для него становилось ясно и то, что генкелиаду эту закончить вообще нельзя никакими методами воздействия на нее, пока существует в дружине Генкель, и что Генкель таков, как он есть, именно потому только, что такова вся обстановка в дружине.
Кроме того, очень досадно ему было, что не сказал он Полетике о добавочных кормовых деньгах, так и не выданных ведь ему Генкелем, что являлось уже проступком с его стороны.
Перебои сердца не прекращались все-таки, – нет-нет да и подпрыгнет сердце. Ливенцев думал, что на вокзале, может быть, успеет он выпить холодной воды бутылку.
Кучер Кирилл Блощаница недоуменно поглядел на Ливенцева всем своим широким рябым лицом сразу, когда он поставил ногу на мокрую подножку командирского экипажа.
– На вокзал! – коротко приказал ему Ливенцев, заметив это недоумение.
– На вокзал?
Блощаница ждал еще каких-нибудь объяснений, почему именно прапорщик садится в командирский экипаж, а не сам полковник Полетика, но Ливенцев сказал только, не улыбнувшись и усаживаясь на мокрое темно-зеленое сукно подушки:
– Делай, брат, что начальник прикажет, и трогай, а думать будешь потом.
– Но-о, дру-ги! – грудью выдохнул Блощаница и шевельнул вожжами.
Глава четвертая
Зауряд-люди
I
Когда говорить о приезде царя в Севастополь стало уж можно, кто-то пустил слух, может быть и правдивый, что особенно занимает царя боевая готовность ополченских дружин, – и вот все ополченские дружины неистово, неусыпно, свирепо, самозабвенно начали готовиться к царскому смотру: чистили и мыли все в казармах, вырезывали из красной бумаги и наклеивали на картон «Боже, царя храни!», воронили бляхи поясов до лилово-розовых отливов, пригоняли ратникам в спешном порядке шинели второго срока, проверяли по сто раз чистоту ружейного приема: «Слуша-ай, на кра-а-ул!», гоняли по двору роты в развернутом строе и в колоннах, делали захождения правым и левым плечом, предполагали те или иные вопросы царя и внушали ратникам ответы на них, а главное – добивались безукоризненно согласного ответа на царское: «Здорово, молодцы!» – зычного, преданного, радостного и безусловно как из единой груди: «Здравия желаем, ваше велич’ство!»
Прапорщик Ливенцев снял своих людей с постов (на которых появились царские егеря), и двое рослых жандармов повезли их по направлению к Бахчисараю для расстановки по пути. Он спрашивал у полковника Черокова, где следует находиться ему самому, так как он сразу на всех постах быть не может и центрального поста на путях нет.
Чероков долго глядел на него неподвижными аспидно-сине-молочными глазами и сказал наконец:
– Вы будете на вокзале в Севастополе.
– Обязанности мои?
– Охранять священную особу монарха! – торжественно по сочетанию слов, но совершенно бесстрастным тоном ответил Чероков.
– Как же именно? – не мог не улыбнуться слегка Ливенцев.
– Прежде всего – вокзал. На вокзале не должно быть никого, – ни-ко-го решительно посторонних. Понимаете? Ни-ко-го!
– А буфетчик?
– Только буфетчик и двое официантов… там есть такие два старика, я им разрешил, только двум… и буфетчику – быть на вокзале.
– Хорошо. А народ? Встреча ведь будет?
– Из исключительно проверенных людей. Вам в помощь будут жандармы, они знают. Но, видите ли, вы… У вас, как офицера, будет особая миссия… Ведь в случае покушения, – чего боже сохрани, конечно, – как будет одет злоумышленник? Офицером, конечно! Жандармы же – нижние чины, – вы понимаете?
– Понимаю это так, что я должен буду следить, чтобы не подходили, куда не следует, офицеры, которых… которые мне покажутся подозрительными, – неуверенно ответил Ливенцев и добавил: – Говоря откровенно, это обязанность трудная.
– Трудная?
– Чрезвычайно ответственная.
– Однако же я ее несу! – с достоинством отозвался Чероков, не спуская неподвижных глаз с Ливенцева.
– Судя по тому, что официантов буфета вы оставили только двух стариков, я должен обращать внимание исключительно на молодых офицеров, – старался уточнить Ливенцев. – А если подойдут седоусые полковники, например, то для меня должно быть ясно, что-о…
– Что седые усы их не наклеены на безусые губы, – быстро, как и не ожидал Ливенцев, перебил его Чероков.
– Вот видите!.. И это я должен заметить с одного взгляда?.. Не лучше ли будет, если более опытный станет на мое место? А я бы уж к себе в дружину, в строй…
– Нет, вы должны дежурить на вокзале. Я вам тогда скажу, что вам делать, – милостиво кивнул ему Чероков.
И Ливенцев с утра того дня, в который предполагался приезд, был на вокзале, так как царский поезд ожидали часам к одиннадцати дня.
Последние дни января обычно в Севастополе бывают по-настоящему зимние, и теперь было холодно, – вокзальный Реомюр показывал – 10°, но сильный бора, как здесь называют северный ветер, заставлял всех ожидавших царя то хвататься за уши, то тереть нос. Трепались уныло плохо прибитые и сорванные ветром кипарисовые ветки на арке все с теми же старыми, испытанными, магическими словами «Боже, царя храни!» – по крутому хребту.
Приглядываясь к этим веткам, сказал Ливенцев стоявшему около начальнику дистанции с тою наивностью, которая его отличала:
– Порядочно все-таки кипарисов оболванили для этой арки!
Несколько удивленно поглядел на него чернобородый начальник дистанции и, подумав, отозвался знающе:
– Да ведь государь всей этой пышности и не любит.
«Пышности», впрочем, только и было, что эта арка.
Часто все, ожидавшие на перроне, забегали в буфет выпить стакан горячего чаю. Тут был и комендант крепости генерал Ананьин, старец довольно древний, в свое время получивший высочайшую благодарность за отбитие нападения турецкой эскадры и даже какой-то орден высоких степеней. Вид у старичка был необычайно мирный: верх фуражки от ветра встопорщился горбом, голова наклонилась вперед и повисла как-то между искусственно взбитых плеч, красные глаза слезились, и он то и дело сморкался: можно было подумать, глядя издали, что он безутешно плакал.