– А, лошади? Счас!
Виллебрандт вскочил и испуганно заморгал белесыми ресницами, разглядев перед собой самого царя. Проснулся он уже не капитан-лейтенантом, а полковником артиллерии и флигель-адъютантом. Он сделал скачок через чин, как до него сделал то же самое Сколков, очевидец Синопского боя, так же точно посланный к царю Меншиковым, а немного позже Сколкова восемнадцатилетний прапорщик Щеголев, отстаивавший с четырьмя мелкими орудиями Одессу от обстрела союзной эскадры и произведенный за это сразу в штабс-капитаны.
При личном докладе царю о сражении Виллебрандт дал полную волю своей живой фантазии. У него лейхтенбергцы и веймарцы не бросились в беспорядке толпою на мост под натиском англичан, а «встретили их по-хозяйски и тесали саблями без всякого милосердия!». У него командир сводных улан полковник Еропкин, имея саблю в ножнах, «так свистнул кулаком по башке одного англичанина, что тот кувыркнулся с лошади замертво и потом попал к нам в плен».
После такого доклада Николай расчувствованно расцеловал Виллебрандта и оставил во дворце обедать, как следует выспаться, а на другой день скакать снова в Севастополь с письмом Меншикову.
«Слава богу! Слава тебе и сподвижникам твоим, слава героям-богатырям нашим за прекрасное начало наступательных действий! – писал царь светлейшему. – Надеюсь на милость Божию, что начатое славно довершится так же.
Не менее счастливит меня геройская стойкость наших несравненных моряков, неустрашимых защитников Севастополя… Я счастлив, что, зная моих моряков-черноморцев с 1828 года, быв тогда очевидцем, что им никогда и ничего нет невозможного, был уверен, что эти несравненные молодцы вновь себя покажут, какими всегда были и на море и на суще. Вели им сказать всем, что их старый знакомый, всегда их уважавший, ими гордится и всех отцовски благодарит как своих дорогих и любимых детей. Передай эти слова в приказе и флигель-адъютанту князю Голицыну вели объехать все экипажи с моим поклоном и благодарностью.
Ожидаю, что все усилия обращены будут англичанами, чтоб снова овладеть утраченною позицией; кажется, это несомненно, но надеюсь и на храбрость войск, и на распорядительность Липранди, которого ты, вероятно, усилил еще прибывающими дивизиями, что неприятелю это намерение недаром обойдется.
Вероятно, дети мои прибудут еще вовремя, чтобы участвовать в готовящемся, – поручаю тебе их; надеюсь, что они окажутся достойными своего звания; вверяю их войскам в доказательство моей любви и доверенности; пусть их присутствие среди вас заменит меня.
Да хранит вас Господь великосердный!
Обнимаю тебя душевно; мой искренний привет всем. Липранди обними за меня за славное начало…»
Одновременно с этим письмом Николая императрица также писала Меншикову. В ее письме было только повторение просьбы ее, уже высказанной раньше и присланной с другим фельдъегерем, – беречь великих князей. Это было чисто материнское дополнение к воинственному письму ее мужа.
В те времена при петербургском дворе, как, впрочем, и во всей тогдашней Европе, процветал месмеризм, называвшийся по-русски столоверчением. Устойчиво верили в то, что можно вызывать души умерших и даже беседовать с ними на разные текущие темы, предполагая в них, как «бесплотных и вечных», безусловное знание настоящего и будущего тоже.
У иных это странное препровождение времени каким-то непостижимым образом связывалось с неплохим знанием точных наук, с чисто деловым складом мозга, с обширными практическими предприятиями и заботами, которыми они были заняты всю жизнь.
К этим последним принадлежал, между прочим, инженер-генерал Шильдер, учитель Тотлебена, умерший при осаде Силистрии от раны.
Этот старый сапер, отлично умевший делать укрепления разных профилей, проводить мины и контрмины и взрывать камуфлеты, очень любил вызывать дух Александра I и беседовать с ним часами.
Однако и во дворце Николая – правда, на половине императрицы, – тоже часто беспокоили усопшего в Таганроге «благословенного» вопросами о том, что готовит ближайшее будущее.
После того как отправлен был в обратный путь Виллебрандт – уже как флигель-адъютант и полковник, – на половине императрицы, беспокоившейся не столько об участи Севастополя, сколько о безопасности своих двух сыновей, Николая и Михаила, выехавших в это время от Горчакова к Меншикову, состоялось таинственное столоверчение, и вызывался по обыкновению дух Александра.
Предсказания его на ближайшее будущее были вполне успокоительны и благоприятны.
Даже когда отважились задать ему вопрос, когда и чем именно закончится война, он, отвечавший раньше на такие вопросы очень неохотно и уклончиво, ответил решительно, что окончится скоро и со славой для России.
Это предсказание немедленно было сообщено Николаю.
VIII
Между тем Меншиков, – может быть, даже более, чем сам Николай, – был взбодрен неожиданным и дешево стоившим успехом Липранди.
По самым подробным спискам потери оказались небольшие, всего пятьсот пятьдесят человек, в то время как вдвое, если не втрое, больше потеряли союзники. А главное, они после этого дела значительно ослабили обстрел Севастополя, справедливо опасаясь за свой тыл.
Меншиков понимал, конечно, что Раглан и Канробер все усилия клали теперь на укрепление своего лагеря, особенно подходов к Балаклаве. Это он знал и из допросов перебежчиков, хотя к тому, что говорили перебежчики, всегда относился без особого доверия. Очень скрытный вообще – что было свойственно старому дипломату, – во всех вопросах, касавшихся его военных планов, он часто один, с ординарцем-казаком, подымался на лошаке на высокий холм около Чоргуна, в котором жил теперь, и отсюда подолгу всматривался во все окрестности и делал чертежи в записной книжке.
Лопоухого лошака он теперь решительно предпочел лошади за его способность всходить на какую угодно крутизну и спускаться с нее, не проявляя при этом никакой излишней и вредной прыти и не спотыкаясь.
Остальные дивизии 4-го корпуса – 10?я и 11?я – подходили в эти дни частями и накапливались около Чоргуна. Перебежчики были и из русского лагеря к союзникам (большей частью поляки), и, конечно, они так же, как и шпионы из местных жителей, должны были передавать союзному командованию, что скопляются большие русские силы у Чоргуна. Впрочем, в телескопы это можно было разглядеть без особых затруднений и с Сапун-горы.
На это и надеялся Меншиков, это входило в его планы – дипломат тут приходил на помощь стратегу. Даже своих адъютантов не посвящал он в то, что обдумывалось им в одиночку, и одному из них, полковнику Панаеву, поручил подыскать для армии проводников из местных татар, хорошо знающих всю местность в направлении к Балаклаве.
Когда венский гофкригсрат спросил Суворова, каков его план действий против войск французов, тот, как известно, выложил на стол совершенно чистый лист бумаги, сказав при этом: «Вот мой план!.. Того, что задумано в моей голове, не должна знать даже моя шляпа».
Это правило великого воина – скрытность задуманных операций – было прекрасно усвоено Меншиковым. Но Суворов сам и выполнял свои планы, а не передоверял их другим исполнителям, – об этом Меншиков не то чтобы забывал, но опыт с Липранди в балаклавском деле давал ему основания думать несколько иначе.
Он был достаточно умен и опытен, чтобы понимать полную невозможность одному человеку управлять ходом большого сражения, в котором так много зависит от случайностей, а эти случайности все равно ни один стратег не в состоянии взвесить заранее, предусмотреть и предупредить.
Он считал, что самое важное – скопить необходимые для удара силы, выбрать направление для удара и подходящий момент, а все остальное поневоле придется возложить на командиров и солдат, причем изменить их состав, заменить одного другим не было даже в его возможностях, хотя он и был главнокомандующим.
Когда прочитал в письме к нему Горчакова, что посылается ему на помощь 4-й корпус с Данненбергом во главе, он сделал гримасу, долго не сходившую с его лица.
Данненберг – генерал от инфантерии – был известен ему только как начальник отряда, проигравший сражение с турками в эту же войну при Ольтенице, на Дунае. И он тогда же писал Горчакову, нельзя ли заменить Данненберга Лидерсом, но Горчаков ответил, что не имеет права перемещать командиров корпусов одного на место другого.
«Я не могу, – писал он, – освободить вас от Данненберга. Принимая выгоды от войск, вам посылаемых, примите и сопряженные с этим неудобства. К тому же он не сделал ничего предосудительного, за что можно бы было отнять у него корпус, но полезно иметь в виду, что его способности не таковы, чтобы можно было поручить ему отдельное командование».
Однако письмо это непростительно запоздало: Меншиков получил его как раз тогда, когда бой был уже закончен, – вечером 24-го.
Данненберг, таким образом, против желания Меншикова, непременно должен был командовать тем большим и решительным сражением, какое обдумывал он уединенно и скрытно.
Кроме него еще два новых для Меншикова генерал-лейтенанта – Соймонов и Павлов – приходили вместе со своими дивизиями, 10?й и 11?й, а между тем ни о ком из них светлейший почти ничего не знал.
Однако откладывать сражение было нельзя, по его мнению, ни на один день: ожидался приезд великих князей, и Меншиков во что бы то ни стало стремился дать союзникам генеральный бой до их приезда. Вместе с великими князьями должны были явиться и великие заботы о них, которые неминуемо должны были отнять и все его время, время многих нужных для дела людей.
А главное, Меншиков боялся, что по молодости и пылкости своей великие князья будут подвергать себя всем опасностям боя и что удержать их в приличном расстоянии от ядер и пуль будет нельзя.
Как старый царедворец, он без писем императрицы понимал, что для него будет гораздо лучше потерять сражение и половину армии, но сохранить невредимыми царевичей, чем даже при полной победе потерять хоть одного из них.
Так как было известно, что они приедут в Севастополь вечером 23 октября, то сражение было назначено им на утро этого дня.
Полки, подходя к Чоргуну, располагались бивуаками около в походных палатках или совсем под открытым небом.
Придя, солдаты отдыхали, не тревожимые службой. Кашевары варили борщи и каши, балалаечники тренькали на балалайках, песенники пели, плясуны плясали… А Меншиков, избегая смотров, но желая все-таки видеть своими глазами тех, кто через несколько дней будет по его приказу отстаивать штыками и Севастополь, и правильность его стратегических замыслов и расчетов, прохаживался иногда в одиночку между этими живописными и шумными группами.
В лицо не знал его почти никто из новых офицеров, не только солдат, и этим пользовался светлейший.
Так как ходил он в морской фуражке или в папахе и в накидке серого солдатского сукна, скрывавшей погоны, его никто и не встречал ретиво-раскатистыми криками «смир-но-о!». Это ему нравилось. Так он чувствовал себя гораздо свободнее, а солдаты, казалось, ничуть не утомленные шестисотверстным маршем, внушали ему надежды на успех.
Иногда он проезжал между солдатами на своем теперь неизменном лошаке и в таком виде казался им очень смешным.
Работы, которые производились союзными отрядами для укрепления своих позиций, ему хотелось наблюдать с возможно ближайших расстояний, поэтому он часто пробирался к передовым постам около редутов.
Эти посты были расставлены дальше чем на штуцерный выстрел от подобных же постов противника.
Однажды он был обеспокоен толпою турок в куртках верблюжьего сукна и в башлыках, которые заняли пост гораздо ближе к русской линии и сидели на земле на корточках без всяких предосторожностей, совершенно открыто.
Это его обеспокоило чрезвычайно. Он послал адъютанта, с которым выехал, подползти к ним поближе и хорошенько рассмотреть их в трубу.