Бродягу звали Куприян Никодимович Ермолов. Родился он в забайкальской станице на реке Шилке в год отмены крепостного права. Отцом его был заезжий казачий сотник, а матерью оседлая тунгуска. Когда Куприяну исполнилось тринадцать, в семье появился отчим из пермских крестьян-переселенцев, который сразу невзлюбил пасынка. Жизнь под одной крышей с новоявленным родителем стала невыносимой, и Куприян убежал из дома. Сначала попрошайничал по станицам, нанимался в батраки, был водовозом, истопником, а потом прибился к вольным старателям. Потекли годы, наполненные лишениями, голодом и тяжёлым трудом среди дикой бескрайней тайги. В 1883-м до их бродячей артели докатился слух о несметных богатствах только что созданной Желтуги?нской республики, которая находилась в Маньчжурии недалеко от российской границы, но не подчинялась ни китайскому, ни российскому императорам и в которой золото было разбросано по мху, словно льдышки после града, только нагибайся да складывай в кули. Из Забайкалья через отроги Олёкминского Становика их небольшая артель из семи человек отправилась к Амуру.
Но людская молва оказалась наполненной домыслами. Долина реки Желтуги? не была устлана самородками. На вид это была унылая заболоченная низменность, поросшая чахлыми лиственницами и опоясанная покатыми боками приземистых сопок. Однако золота в этих гиблых краях всё же было больше, чем они когда-либо встречали. Не зря острые на язык репортёры амурских и забайкальских газет называли Желтугу Амурской Калифорнией.
Пришлая из Забайкалья артель в складчину арендовала кусок земли в одном из пяти штатов[6 - Штаты – в подражание США территория Желтугинского прииска была поделена на пять штатов: четыре русских и один китайский.] республики и начала рыть яму. Ямой называлась кустарная шахта, уходящая под землю на глубину в два-три человеческих роста, на дне которой лучами расходились в разные стороны горизонтальные галереи-орты. В тёплое время года вода, сочащаяся из мари[7 - Марь – болотистое место в тайге.] как из мочалки, заливала орты, поэтому выработка песков велась зимой, промывали тут же – в больших закопчённых чанах с растопленным снегом.
Неподалёку от ямы старатели поставили кряжистое, в восемь венцов, зимовьё из неошкуренной лиственницы с плоской дерновой крышей. В маленький оконный проём, размером локоть[8 - Локоть – старая мера длины, равная приблизительно 50 см.] на локоть, был вставлен высушенный сохатиный пузырь, сквозь который сочился в жилище жёлтый гниловатый солнечный свет. Внутри жались к чёрным стенам сбитые из колотых плах нары, застеленные сухой болотной травой и покрытые облезлыми шкурами. В центре громоздился стол с неизменной горой грязной посуды. В углу нещадно коптила печь-каменка, наспех обмазанная глиной.
Работали от рассвета до заката. Через год, когда население прииска стремительно возросло до пяти тысяч душ, начался голод. Продуктов, доставляемых из крупных городов через станицу Игнашина, не хватало. Фунт[9 - Фунт – старая мера веса, равная 409,5 г.] сухарей, за который в Благовещенске давали штуку[10 - Шт?ка – здесь: то же, что золотни?к, старая мера веса, равная 4,26 г. На Желтуге за штуку золотого песка в то время давали от 3 до 3,5 рублей.] золотого песка, в Желтуге уже стоил три-четыре штуки. Начались болезни. Несмотря на запрет, измученные артельщики всё чаще ударялись в пьянство и карточные игры, отчаянно истребляя все заработанные деньги.
Тогда-то и прибился к ним земляк из Забайкалья Спиридон Подьяков – крепкий, жилистый, работящий мужик лет пятидесяти. Разница в годах не помешала Куприяну крепко сдружиться со Спиридоном. Из всей артели лишь эти двое ни разу не пригубили ни казённую водку, ни контрабандный китайский ханшин[11 - Ханши?н – русское название китайской водки байцзю? в Приамурье.]. Вечерами Спиридон много рассказывал о своей прошлой жизни, а она была богатой на приключения. Впрочем, дружба эта была недолгой: в декабре 1885-го Спиридон внезапно заболел тифом и помер. Перед смертью же в чадном дыму зимовья, кашляя и задыхаясь, с трудом шевеля беззубым ртом, опасливым заговорщицким шёпотом рассказал Куприяну тайну открытой им золотой россыпи.
Ещё далёкой-далёкой осенью 1859 года, будучи в Благовещенске, нанялся Спиридон рабочим-шурфовщиком в экспедицию горного инженера Николая Павловича Аквилева, которая в спешном порядке отправлялась на север Приамурья, где летом в бассейне реки Ольдой штейгер[12 - Штейгер – мастер рудных работ.] Терентьев наткнулся на благонадёжную золотую россыпь. Прибыв на место, экспедиция начала закладку шурфов по речкам Модолан[13 - Модолан (сейчас Мадалан) – правый приток реки Ольдой.] и Ульдегит[14 - Ульдеги?т (сейчас Уляги?р) – приток Модолана.] – притокам Ольдоя. Работали всю зиму и составили подробную карту месторождения. А как вскрылись реки, штабс-капитан Аквилев снарядил небольшой отряд в рекогносцировочный поисковый маршрут на плотах вниз по речке Ты?нде. Вскоре на слиянии двух рек отряд наткнулся на долину безымянного ключа, богатую самородками. На обратном пути, когда уже спускались вниз по Гилю?ю, плот угодил в залом[15 - Залом – образующийся в узком месте или на крутых поворатах реки нанос пней, упавших деревьев и т. п.], и все, кроме Спиридона, погибли. Сгинули в бурлящих ледяных водах и дневники вместе с картами и образцами золотоносной породы. Когда через месяц, изрядно нагоремычившись, Спиридон добрался до штаба экспедиции, об открытом месторождении умолчал. Одинокими таёжными ночами возле жидких костров у него вызрел план: тайно набрать артель и самостоятельно двинуть к открытому золоту. Но плану не суждено было сбыться. Осенью, отмечая удачное спасение и выход из тайги, старатель ввязался в драку в питейном заведении Албазина. И, как на грех, в той драке насмерть забили двух инородцев. Разбираться не стали. Спиридон вместе с другими участниками был осуждён и отправлен на Нерчинскую каторгу. Трижды пытался бежать, но трижды был пойман и бит палками. И только на четвёртый раз, после двадцати с лишним лет заключения, бежал и затерялся здесь – среди сброда Желтугинской республики…
Через два месяца после смерти Спиридона и сама Амурская Калифорния перестала существовать. Добравшиеся наконец из глубины Китайской империи карательные отряды цинской армии навели порядок на нелегальных приисках долины Мохэ[16 - Мохэ? – китайское название реки Желтуга.]: русских в обмен на непротивление изгнали домой – за Амур, а соотечественников безжалостно казнили, поотрубав им украшенные чёрными косами головы.
Умирая, Спиридон передал всё своё заработанное золото Куприяну. Оказавшись в Игнашиной, Куприян сдал обе доли купцам. И в одночасье оказался богачом. Он намеревался организовать тайную поисковую экспедицию к россыпи Спиридона, но без памяти влюбился в красивую молодую крестьянку, с которой познакомился на станичных посиделках. Посватался, сыграли свадьбу. На вырученные от желтугинского золота деньги молодые построили большую, светлую избу, завели хозяйство – коров, лошадей.
Казалось, навсегда ушла в прошлое бродячая жизнь. Но пять лет назад Глафиру, жену Куприяна, убило молнией на покосе: встала под большое дерево во время грозы, а молния аккурат по этому дереву и хлестанула, расщепив его на три части. Под обломками и нашли посиневшую Глафиру. Детей, несмотря на семнадцать совместно прожитых лет, у Ермоловых не было. Куприян стал попивать да погуливать, и хозяйство быстро пришло в упадок. Тут-то он и вспомнил о золотом ручье Спиридона. Вдохновил и вышедший за несколько лет до этого – в 1901-м – императорский указ о вольноприносительстве, по которому разрешалась свободная добыча и продажа золота. Продал Куприян дом и оставшуюся скотину, купил снаряжение и провиант и отправился на реку Тынду. Было это весной прошлого года.
Всё лето Куприян искал заветный ручей и лишь в сентябре стали поблёскивать в его лотке небольшие, со спичечную головку, чешуйки. Решил зимовать и бить шурфы. Но начались несчастья: лошадь задрал медведь, утонули все патроны к берданке во время переправы на самодельной берестяной лодке-умурэч?н. Зиму Куприян голодал, питаясь лишь случайно пойманными в силки глухарями и зайцами да разнорыбицей из сети подо льдом. Сил искать золото уже не было. Чуть с ума не сошёл той зимой в одиночестве. Весной, как потеплело, двинул обратно к людям, но в дороге заболел лихорадкой. Кое-как добрался до Албазина и постучал в первую же подвернувшуюся крайнюю избу. Так и оказался той памятной ветреной ночью у Ергача.
Выслушав Куприяна, Ергач в свою очередь рассказал о себе. И про неудачную охоту прошлой зимы, и про гибель отца, и про Софью, ради женитьбы на которой собирался в тайгу за золотом.
Несколько дней терзался мыслями выздоравливающий Куприян, но однажды вечером, сидя возле горячей, уютно урчащей печки, всё же предложил Ергачу вместе идти на Спиридонов ручей:
– Слабый я стал, больной, адали[17 - Адали? – словно, точь-в-точь (вост. – сиб.).] шатун-амикан[18 - Амикан – медведь (эвенк.).]. Трудно одному тропы в тайге мять: избаловала, видать, оседлая жизнь с Глашенькой. – Тут он надолго задумался о чём-то, провалившись в бездонную яму памяти, поскрёб бороду обломанными ногтями, глубоко и рассеянно выдохнул и продолжил: – Ага… А парень-то, вижу, ты смышлёный, абы кого я в напарники не беру. Да и жизнью я тебе обязан… Вот и кумекаю: раз надумал – сбагривай дом, а я золотишко какое-никакое, с тайги вынесенное, продам. Сложим капиталы, купим коней, инстр?мент, провизию на сезон и двинем обратно на Тынду. Чую, ждёт нас там фарт невиданный в этот раз.
Не успели расплавиться под весенним солнцем грязные выносы льда, разбросанные большой водой по берегам Амура, как маленькая артель была собрана в дальнюю дорогу.
Покидали Албазин рано утром. Станица ещё спала. Лишь изредка перекрикивались петухи, сипло брехали собаки, да жалобно мычала корова в одном из ближних дворов… Звонко шлёпали о подмёрзшую землю копыта двух тяжело навьюченных лошадей. Солнце ещё не взошло, лишь высветлились очертания сопок на востоке. Воздух был чист, прозрачен и до краёв наполнен влажным горьковато-пряным амбре цветущего багула, перемешанным со сладким запахом оттаявшей берёзовой коры. Прямо за околицей токовал каменный глухарь, и чуть дальше – в сосняке – ему откликался ещё один. Сухо сыпалась сверху барабанная трель кирокты[19 - Ки?рокта – чёрный дятел, желна (ороч.).].
Впереди, взяв одну из лошадей под уздцы, шёл Куприян. За ним – потомственный амурский охотник-промышленник Ергач, ставший теперь старателем-вольноприносителем.
Глава III
Туманы Дальнего Востока
До шести лет я жил в Казахстане, в центре большого, выжженного солнцем и радиацией города Семипалатинска, но в 1981 году, перед самой школой, мать увезла нас сестрой на свою родину – на Дальний Восток. Мы поселились на краю Тынды в маленьком невзрачном вагончике-бытовке, обшитом ржавыми жестяными листами. В таких вагончиках жили тогда многие строители Байкало-Амурской магистрали.
И хоть я был совсем ребёнком, отчётливо и подробно помню первое утро на Дальнем Востоке. Уже рассвело, но солнце ещё не взошло. Я вышел из поезда прямо в густой августовский туман, пропитанный незнакомыми для меня влажными запахами багульника, лиственницы, голубики, грибов, прелого берёзового листа и обмазанных креозотом железнодорожных шпал. После отравленного, едко пахнущего сухой полынью и пылью воздуха Семипалатинска запах Тынды показался мне удивительным и волшебным. Вот так с первого вдоха утренним туманом я влюбился в Дальний Восток.
Вагончик, в котором прошло моё раннее детство, стоял на самом краю города. Тротуары, бегущие от дома к дому, были деревянными. А по краям их росли кусты багульника и голубики. Рядом текла речка со странным названием Шахта?м. Долгое время я думал, что название реки как-то связанно с шахтами (которых тут никогда не было), и лишь недавно узнал, что Шахтаум – значит тальниковая, или ивовая, речка, от эвенкийского слова «шекта» – тальник, ива. Берега реки и вправду одеты в необычайно густую ивовую парку. Эта маленькая, но беспокойная речка всегда холодная, даже в жару, потому что воды её состоят из тающих наледей и подземных родников, омывающих вечную мерзлоту. На другом берегу Шахтаума начиналась тайга.
Поначалу отношение моё к тайге было философско-созерцательным. Я подолгу гулял по берегу речки, иногда осторожно переходил её по перекату и немного углублялся в заросли, обрывая на ходу ягоды красной смородины, голубики и моховки (так на Становом хребте называют чёрную смородину), в обилии растущие у самой кромки воды. Вечером я переносил свои впечатления на бумагу – рисовал в альбоме тайгу: сопки, речку, лиственницы, ягоды и грибы – всё, что увидел, понюхал, попробовал на вкус за день.
Иногда я приносил домой понравившийся мне куст кедрового стланика или небольшое деревце сосны или лиственницы, которые осторожно выкапывал с корнями. Вскоре под окнами нашего вагончика появился маленький ботанический сад с аллеями из таёжных деревьев. Просто пересаживать деревья с места на место мне показалось мало, и я начал проводить опыты, трансплантируя верхнюю часть ствола сосны на подпиленную лиственницу, а верхушку лиственницы – на ствол сосны. Так у меня в оранжерее появились гибриды – соснолиственницы и лиственницесосны. Моими гибридами восхищалась не только мать, но и соседи. Восхищались и посмеивались, называя Мичуриным. Гибриды и в самом деле выглядели интересно, но имели одну неприятную особенность – не отличались живучестью. Поэтому после серии неудачных пересадок растительной ткани и последующей вслед за этим массовой гибелью саженцев я опыты прекратил.
Однажды, переходя речку, я с удивлением и удовольствием обнаружил, что в ней водится рыба. Сначала я ловил гольянов на стеклянную банку с кусочком хлеба внутри. Этот способ я видел ещё на Иртыше в Семипалатинске. Чуть позже я перенял у кого-то из мальчишек другой способ добычи рыбы – с помощью самодельной остроги, состоящей из прочной ивовой палки и обычной столовой алюминиевой вилки, примотанной к палке проволокой. Такой острогой я добывал бычков, вьюнов и небольших налимов, прячущихся на речном дне между камнями.
Несколькими годами позже я сделал из воздушного фильтра самосвала мордушку. Мордушку я привязывал к длинному куску чёрного армированного телефонного кабеля, клал внутрь горбушку хлеба и закидывал на ночь в глубокую и тихую заводь под опору тогда ещё деревянного автомобильного моста, перекинутого через Шахтаум в районе Джелтулакского промхоза. Утром доставал из своей самодельной снасти пару десятков гольянов и двух-трёх небольших налимов. Налимов мать жарила на сковородке, а с мелочью возиться отказывалась. Мне тоже не хотелось тратить время на чистку гольянов, но поскольку рыба была добыта честным и нелёгким трудом, то выкидывать я её не мог. Часами, согнувшись, прищурившись, долго и монотонно разрезал ножом миниатюрные скользкие брюшки, потроша рыбу. Мои мучения продолжались бы долго, а возможно, вообще отбили бы тягу к рыбалке, если бы однажды случайно встреченный на берегу реки рыбак не показал мне удобный и, главное, быстрый способ чистки мелюзги: если надавить на брюшко гольяна щепотью по направлению от головы к хвосту, внутренности легко вылетают из естественного заднего отверстия. После этого надо лишь сполоснуть рыбёшку, и она готова к кулинарной экзекуции.
Выпотрошив гольянов, я укладывал их в стеклянную банку рядами, пересыпал солью и оставлял на сутки, затем промывал и сушил, нанизав на нитку. Собственноручно пойманный, подсолённый и вяленый гольян очень вкусный. Вкуснее вяленой магазинной мойвы. По крайней мере, мне так кажется, а уж в детстве я был в этом уверен.
В июле на склоне сопки вдоль реки появлялись грибы. Первыми сквозь палую листву пробивались сыроежки. Сыроежки были разные – ярко-красные, бордовые, зелёные и даже серо-буро-малиновые. Были крепкие и ядрёные, а были и рыхлые, ломкие, разваливающиеся на части от малейшего прикосновения. В детстве я наивно полагал, что сыроежки потому так называются, что их можно и нужно есть сырыми. И часто уплетал наиболее привлекательные из них прямо в тайге, не донося до дома. Но всё же поджаренные или тушёные сыроежки намного вкуснее. Сырые же сыроежки напоминают пресную и влажную древесную труху. Сыроежки, как и гольяны, требуют много времени на чистку. Чтобы убрать горечь, нужно удалить всю разноцветную плёнку с их шляпок. А называются сыроежки так потому, что их нельзя заготовить впрок, в отличие от других грибов, которые можно не только жарить и варить, но и солить, сушить, мариновать.
Когда на смену июльскому зною приходило время моросящих августовских дождей и долгих утренних туманов, так любимых мной, к сыроежкам присоединялись другие грибы: подберёзовики, подосиновики и подольховники. А в конце августа и начале сентября, когда ночи становились долгими и холодными, обильно высыпали многочисленные колонии маслят, волнушек, груздей. Мой любимый гриб – волнушка. Запах у волнушки вкусный. Чтобы волнушка не горчила, её нужно двое-трое суток вымачивать, часто меняя воду. Чем дольше вымачивается волнушка, тем вкуснее пахнет. Иногда я подолгу сидел над тазом с вымачивающимися волнушками, вдыхая их запах. Волнушки не годятся для варки и жарки и пригодны исключительно для засолки. Но среди солёных грибов волнушкам нет равных ни по вкусу, ни по аромату, ни по хрусту.
Однажды, когда мне было уже восемь лет, я уговорил мать пойти за грибами на сопку за посёлком УМС[20 - УМС – Управление механизации строительства.] и очистными сооружениями – мне хотелось увидеть неизведанную тайгу. Мать была далека от природы, с трудом разбиралась в грибах, но против моих плаксивых уговоров не устояла.
Грибов было в тот день мало, но совместными усилиями мы всё же набрали к вечеру полные вёдра и решили возвращаться домой. И тут возникла непредвиденная трудность: мы не знали, в какой стороне дом, мы заблудились. После долгих и бесплодных скитаний из стороны в сторону матери пришла в голову идея подняться на вершину ближайшей сопки, чтобы посмотреть, в каком направлении город. К этому времени тайга погрузилась в ночную тьму. На вершине сопки я взобрался на высокую лиственницу и – о, чудо! – увидел огни далёкого города. В полночь мы вышли к нашему вагончику.
Мне очень понравилось это первое настоящее таёжное приключение, но мать с тех пор в тайгу ходить зареклась и больше компанию мне не составляла. К тому же половина таёжных даров, набранных нами с таким трудом, оказалась несъедобными оленьими грибами, которые мы спутали с маслятами. У маслят шляпка чистая, гладкая, у близких их родственников – оленьих грибов – имеются пятна на шляпке, иногда совсем незначительные. Нижняя поверхность шляпки у оленьих грибов более пористая. Чуть позже я узнал, что и оленьи грибы можно есть после долгого вымачивания и многочасовой варки, но при этом всегда остаётся шанс получить пищевое отравление с летальным исходом. Это похоже на игру в русскую рулетку, принцип и правила которой меня всегда смущали и настораживали.
По мере взросления страсть к тихой охоте увлекала меня всё дальше и дальше в глубь тайги и однажды привела на Колхозные озёра, ближайшие из которых расположены в шести километрах от города. Колхозные озёра возникли сотни лет назад в поймах рек Тында и Гилюй из их старых русел. Подобные озёра так и называются – старицы. Сначала озеро было главным руслом реки, затем протокой, а после, когда река в одно из половодий поменяла русло и ушла, протока отсоединилась, стала озером и зажила своей жизнью. Таких озёр получилось около десятка, и все они вытянутые и извилистые.
Когда в селе Первомайском была ферма, коров с этой фермы через речку Тынду гоняли пастись сюда. Поэтому охотники и рыбаки прозвали эти озёра Колхозными. Местность тут равнинная, заболоченная, с большими топкими кочковатыми марями, но сухие рёлки[21 - Рёлка – возвышающийся над общей низменной заболоченной равниной и покрытый лесом участок.] покрыты березняками, которые напоминают пейзажи подмосковной Мещёры, виденные мной на книжных иллюстрациях. В березняках Колхозных озёр в зарослях хвоща появлялись самые ранние подберёзовики и подосиновики. Появлялись они совсем в неурочное время на очень короткий срок, совпадающий со временем поспевания жимолости. И как только жимолость сбрасывала со своих ломких шершавых веток последние переспелые ягоды, пропадали и грибы. Пропадали для того, чтобы появиться вновь в конце июля и радовать уже разномастное племя грибников до первых серьёзных заморозков.
Хорошо было в конце июня ходить на Колхозные озёра. В маленькую корзину я собирал крепкие, упругие грибы, в литровую банку – продолговатую сине-фиолетовую горьковатую жимолость. А вырезав на обратном пути из ветки ивы небольшое удилище и привязав к нему леску с поплавком, крючком и грузилом, всегда имеющиеся у меня в кармане, ловил толстых краснопёрых озёрных гольянов. Вернувшись домой, я жарил их с яичницей или вялил по приведённой выше технологии.
Я рано привык к тайге, перестал бояться её и научился ориентироваться без компаса и карты. В одиннадцать лет я уходил один далеко в сопки и возвращался домой с большой двухведёрной корзиной грибов. Таскать за собой громоздкую корзину было неудобно, и я разработал свою методику сбора. Когда корзина начинала заполняться и становилась тяжёлой, я ставил её под дерево, а сам с целлофановым пакетом в одной руке и ножом в другой обходил окрестности по кругу и возвращался к корзине с очередной партией грибов. Затем, взяв корзину, я шёл в другое место и снова оставлял её под приметным деревом, уходя на поиски грибов. Необходимость безошибочно возвращаться к оставленной корзине выработала во мне способность ориентироваться без компаса в таёжной чаще. У меня появился внутренний компас. Я не думал о том, где моя корзина, а просто, положившись на интуицию, шёл в том направлении, куда она меня вела, и никогда не ошибался. Эта удивительная способность безошибочно ориентироваться в тайге хоть днём, хоть ночью была у меня до девятнадцати лет. С девятнадцати лет началась моя взрослая семейная жизнь, скитания с женой и детьми по стране из города в город, и на десять лет я был разлучён с тайгой. Когда вернулся, с удивлением и грустью понял, что утратил способность легко ориентироваться в лесных дебрях. И сейчас я редко ухожу в тайгу без GPS-навигатора.
Глава IV
Устье речки Шахтаум
Мы прожили в вагончике пять лет. Неподалёку от нас находился огромный промышленный склад металлоконструкций треста Мостострой-10. Я иногда пробирался на этот закрытый объект инкогнито и подолгу лазил по мостовым пролётам и перекрытиям. Представлял себя единственным оставшимся на земле человеком, затерянным среди скелетов давно вымерших динозавров. Но однажды эти гигантские останки куда-то увезли, площадку под бывшим складом отсыпали гравием, разровняли и построили на ней несколько жилых щитовых бараков (сборно-щелевых, как иронически называют их бамовцы). Так появился новый двор на улице Шахтаумской[22 - Шахта?мская – в данной повести под этим названием описывается улица Киевская.]. В этот двор мы с матерью и сестрой в скором времени и переехали. А наш вагончик подняли краном, погрузили на трал, и больше я его никогда не видел.
Наш новый дом находился ещё ближе к реке и тайге, поэтому сразу мне понравился. В новом дворе оказалось много подростков – моих ровесников. Между детёнышами Homo sapiens началась увлекательная внутривидовая борьба за территорию и доминирование на ней. Ежедневно мы дрались, кидались камнями, сражались на штакетинах, словно на саблях. Каждый вечер я приходил домой в синяках, ссадинах и порезах. Чаще всего столкновения происходили с высоким, смуглым, худощавым, но жилистым и очень ловким Максом, который был на год старше меня и на стороне которого была более чем половина двора. Я уже успел сдружиться с несколькими ребятами, и наши игры во дворе проходили мирно и спокойно до тех пор, пока не появлялся Макс со своей ватагой.
Однажды жарким летним днём наша компания общими усилиями сосредоточенно ремонтировала колесо велосипеда Ваньки Филина, с которым я легко сошёлся в первый же день переезда в новый двор и который впоследствии много лет был моим лучшим другом.
На самом интересном месте, когда ремонт был уже почти завершён, в нашу сторону полетела шрапнель из камней, гулко рикошетящая о наши кости и неокрепшие тонкостенные черепные коробки. Оказалось, что Макс, начитавшись исторических романов, смастерил небольшую мобильную катапульту и не придумал ничего лучшего, чем испытать действие этого грозного оружия на нас.
Мы схватили штакетины и с гневными криками «ура!» бросились на обидчиков. Я, уворачиваясь от камней, побежал прямиком к Максу и начал ногами и штакетиной ломать его инженерное детище. Макса мои действия привели в ярость. Мы сошлись в кулачном поединке и стали щедро обмениваться ударами по всем доступным частям тела, но с особенным удовольствием лупили друг друга по лицам. Я же ещё умудрялся попутно пинать ногами ненавистную катапульту. Надо признать, что эта реплика античного метательного орудия, к счастью для меня, но к огорчению Макса, не отличалась прочностью. Мне быстро удалось вывести её из строя. Мои друзья – Ванька Филин, Лёнька Молчанов, полный и от природы добродушный мальчуган, и его брат Колька – немного подрались на «саблях» с группировкой неприятеля, но потом, когда у нас с Максом завязалась нешуточная баталия, обступили нас, и каждый подзадоривал своего участника.
В тот раз мне крепко досталось. Я ушёл избитый, но непобеждённый. Макс отказался продолжать драку, когда у меня из носа фонтаном брызнула кровь. В те времена во дворах было правило – драться до первой крови. Первая кровь пошла у меня, а значит, по законам улицы я потерпел поражение. Мы расстались с обоюдной надеждой на реванш.
Но до зимы у нас серьёзных столкновений с вражеской группировкой больше не было. Мы несколько раз кидались друг в друга камнями (катапульта благодаря моим стараниям ремонту и восстановлению не подлежала) и обменивались оскорблениями, находясь на безопасном расстоянии.
Пришла зима, пролетели новогодние праздники, и на январских каникулах мы с друзьями собрались в экспедицию вниз по реке Шахтаум. Целью этого авантюрного мероприятия было составление карты водоёма вплоть до его впадения в реку Тынду. Мы запаслись карандашами и блокнотом, бутербродами, тушёнкой и хлебом и утром конспиративно, не афишируя своих намерений, отправились в путь.
Экспедиция была самая настоящая. Нам предстояло пройти около шести километров по «снежной пустыне». Я был топографом и руководителем. Ванька Филин – поваром, Лёнька Молчанов – завхозом, он тащил за собой санки с походным скарбом, а самому младшему участнику, Кольке Молчанову, была поручена наиболее почётная миссия – он был знаменосцем. В нашей экспедиции был настоящий красный флаг с серпом и молотом, который мы украли в красном уголке соседнего общежития и который нам надо было водрузить на самую высокую точку рельефа при впадении Шахтаума в Тынду.
Утро выдалось очень холодным, мороз был за сорок пять градусов. Младший Молчанов, измученный морозом и утомлённый тяжёлым флагом, вскоре упал духом, пригорюнился и начал замерзать. В итоге расплакался и наотрез отказался идти дальше. Пришлось вернуться, чтобы проводить его до тропинки, ведущей в наш двор. Во дворе он повстречал Макса с его командой и по доброте душевной рассказал о нашей экспедиции.
Проводив Кольку, мы вернулись и продолжили экспедицию вниз по реке. Функции знаменосца взял на себя Филин. Мы долго брели по заснеженному, поросшему красно-бурыми прутьями тальника руслу реки. Несмотря на тёплую одежду, ватные штаны и телогрейки, мы сильно мёрзли. Шапки-ушанки и шарфы, завязанные поперёк лиц, обросли инеем. Руки коченели, но я всё же делал наброски в блокнот, перенося на бумагу частые изгибы русла. И вот перед нами раскинулась ледяная, промёрзшая ширь реки Тынды.
Был полдень, мороз немного ослаб, и стало теплее. Мы забрались на скалу напротив устья Шахтаума и торжественно водрузили флаг. Спустившись, наломали сухих лиственничных веток и возле трёх почерневших венцов какого-то старинного сгнившего зимовья развели костёр, разогрели тушёнку, подержали над пламенем окаменелые от мороза бутерброды и принялись обедать. В самый разгар нашей трапезы на скале появились вандалы. Они выдернули флаг, сломали его и скинули вниз. Это был Макс со своим средним братом и двумя друзьями. Они выследили нас по наводке Кольки Молчанова.