– Да не ставить. А придут, посидят, расскажут друг другу свои переживания в октябрьские дни, пропоют три раза «Интернационал» и разойдутся. И у всех будет легко и тепло на душе.
Позволительно спросить этих «людей театра», что же остается от театра? И не верно разве, что самый принцип, которым они хотят заставить жить свой «коммунистический театр», есть принцип смерти?..
На первой моей лекции в клубе Свердлова я увидал человека в числе моих слушателей, который слушал с совершенно каменным лицом. Он был в штатском, и потому я сейчас же признал в нем какое-нибудь «начальство». Это оказался заведующий клубом, важный коммунист Красиков. Он дважды был комиссаром юстиции (только подумайте: «justitia» по-латыни – «справедливость», министр справедливости у большевиков!), после он был председателем трибунала и комиссии по отделению церкви от государства. Несмотря на каменное его лицо, я все же видел, что урок мой ему нравится. После лекции он подошел познакомиться и повел меня в здание судебных установлений посмотреть большой зал, этот дивный круглый Екатерининский зал. Там в тот вечер читал лекцию Стеклов; аудитория в папахах скучала и курила… И были правы, скучая: я ничего никогда более тягучего в смысле лекторства не слыхал…
Когда я уходил, раздались по коридору за мной шаги: Красиков догонял меня, пошел со мной и стал излагать свои впечатления по поводу моей лекции, а еще больше свои пожелания:
– Вот когда вы говорите об ударении, это очень хорошо, очень нужно для всякого оратора; но желательно было бы, чтобы вы подбирали примеры более соответствующие, знаете, такие, с протестом, такие, знаете… Ну, одним словом, революционные. Ведь это для них ближе, это им родное, тут он себя найдет… Ведь таких примеров вы сколько угодно подберете у того же Пушкина…
Он долго говорил на эту тему, на тему того, что интересует красноармейского студийца. Однако при дальнейшей моей работе я убедился, что главари очень ошибаются относительно литературных настроений своих питомцев. Были, конечно, такие, которые в азарт приходили, декламируя:
Сожжем Рафаэля,
Разрушим музеи,
Растопчем искусства цветы.
Но большинство было настроено благодушно. И знаете, что имело наибольший успех? Маленькое стихотворение Тютчева «Гроза в дороге». Выписываю его для тех, кто его не помнит:
Неохотно и несмело
Солнце смотрит на поля.
Чу! За тучей прогремело.
Принахмурилась земля.
Ветра теплого порывы,
Дальний гром и дождь порой…
Зеленеющие нивы
Зеленее под грозой.
Вот пробилась из-за тучи
Синей молнии струя:
Пламень, беглый и летучий,
Окаймил ее края.
Чаще капли дождевые,
Вихрем пыль летит с полей,
И раскаты громовые
Все сердитей и смелей.
Солнце раз еще взглянуло
Исподлобья на поля,
И в сиянье потонула
Вся смятенная земля.
Вот что больше всего нравилось этим детям земли, что в папахах и шинелях слонялись по залам Николаевского дворца…
Красиков, разговаривая со мной, провожал меня все дальше; я жил в Шереметевском переулке, он проводил меня до самых моих ворот. Заинтересовался предстоявшим в театре Зона нашим ритмическим представлением. На программе между прочим стоял моего сочинения «Ритмический марш». Я сказал, что, к сожалению, не могу так его поставить, как бы хотел.
– Почему?
– Потому что у нас учеников всего полтораста человек, а для этого нужно по крайней мере человек триста.
– Так поставьте в Кремле. Мы вам дадим пятьсот…
К счастью, разговор об этом не возобновлялся.
Два раза после лекции Красиков пригласил меня чай пить. С его женой, Натальей Федоровной, я был уже знаком: она была моей слушательницей в клубе, а потом поступила в Музыкальную драму. За стаканом чая он много рассказывал о партии. В то время заседал в Кремле Интернационал. Я спросил:
– Кто же из ваших иностранных гостей наиболее вас радует?
– Итальянцы. Их программа наиболее близка к нашей, и они наиболее из всех готовы.
Впоследствии эта уверенность должна была поколебаться. Когда я приехал в Италию три месяца тому назад (в марте 1922 года), я нашел, – по рассказам, конечно – что Италия вовсе не такой зрелый плод, который вот – вот свалится.
Я спросил Красикова, какой момент после утверждения их власти был для них наиболее критическим. Он ответил: «Деникин».
Красиков ко мне благоволил. «Вы, конечно, представитель буржуазной культуры, – сказал он раз, – но вы самостоятельны и по-своему верны себе». Два раза он дал мне записку на получение как преподавателю клуба пайка из кремлевских складов. Это был замечательный паек: сыр, сардинки, икра, сахар, масло… Да, Красиков относился хорошо, но и он, по-видимому, в иных случаях ничего не мог. Когда осенью 1921 года я приехал в Петербург с намерением ехать «дальше», я получил известие из Москвы, что приходили меня арестовать. Елена Николаевна, будучи в Москве, зная отношение Красикова, обратилась к нему за советом, тем более он был комиссаром юстиции. Он сказал, смеясь: «Надо Сергею Михайловичу переменить фамилию». Они любили на трагедии отвечать шуточкой и смешком…
Вспоминаю по поводу Красикова еще маленькую подробность. Когда в тот вечер мы выходили из залы судебных установлений, где шла тягучая, сон наводящая лекция Стеклова на темы политической экономии, в садике перед зданием несколько игравших детей кликнули:
– Здравствуйте, товарищ Красиков!
– Здравствуйте, здравствуйте… Вы что же, граждане, не на лекции?
Припомню здесь, что я имел случай видеть и еще одного из больших большевиков. Чтобы просить об освобождении двух моих двоюродных братьев – заложников, о которых скажу ниже, я был у Каменева. В великолепных хоромах генерал – губернаторского дома принимал меня председатель Московского Совета рабочих и красноармейских депутатов. Он выслушал, сказал, что это не от него зависит, что заложники переведены в ведение некоего Медведя, что-то записал, что-то «тем не менее» обещал и, провожая меня к двери, спросил:
– А что, второй том «Архива декабриста» выйдет?
– Не знаю, я уже этим не могу заниматься.
– Почему?
– Потому что не могу себе позволить роскошь издавать шесть томов иллюстрированного издания.
– Да это государство должно издать.
– Уж этого я не знаю. А кроме того, мои работы по этому делу все пропали.
– Как так?
– Да так. В официальном отчете делегата Коллегии охраны памятников значится, что отобранные в доме Волконского бумаги израсходованы в уборной уездной чрезвычайной комиссии.
– Да ведь это издевательский ответ!..
В моих разговорах с большевиками всегда наступал момент, когда я стоял на краю опасности. Но мы подходили к двери, его рука была протянута, я протянул свою и вышел…
Вернемся к грустной повести о судьбе некоторых советских предприятий в области театрального воспитания.
Я был свидетелем гибели одного начинания. То были инструкторские курсы рабоче – крестьянского театра. Люди приехали на зов с разных концов России в уверенности, что, по истечении курса в несколько месяцев, из них сделают не только актеров и режиссеров, но и преподавателей актерского и режиссерского мастерства. Наивно? Да, с их стороны наивно верить, но раз их пригласили, почему же и не поверить и не поехать? С их стороны наивно, а со стороны пригласивших?..
Краткосрочные курсы были во всех ведомствах и по всем отраслям. Как же иначе? Ведь надо торопиться: советской республике все нужно, а никого нет. Были прежде люди – специалисты, но их поразогнали, порасстреляли, осталось малое количество «спецов», за ними, положим, ухаживают, но ведь только по необходимости и пока нет «своих». Один оратор так выразился про учителей и профессоров: «Это тот навоз, без которого мы не можем обойтись, но который будет выкинут, как только минет в нем надобность». И вот расплодили краткосрочные курсы по всем отраслям. Длительность курсов обычно полагалась в девять месяцев. Почему этот срок беременности, неизвестно, но в течение этого срока должны были нарождаться и учителя по всем предметам, и мастера, и счетоводы, и дипломаты, и актеры, и режиссеры. Так были открыты и краткосрочные курсы для будущих инструкторов рабоче-крестьянского театра.
Не знаю, как другие краткосрочники в других ведомствах, но эти, окончив положенный им срок, увидали, что их ничему не научили. Мало того, они убедились, что если бы их и продолжали учить, то все равно при такой программе и таких некоторых учителях они бы ничему не научились. Положение людей было трагическое, и должен сказать, что они в нем выказали много мужества. Они потребовали продления курса еще на год; они выработали собственную программу, да с каким умом, с каким пониманием дела! Всем опытом своего незнания они построили требования своему знанию. Это было в области умственной то самое, что железная дорога, которая по проложенным рельсам сама провозит себе рельсы для постройки дальнейшего пути.
Они потребовали собеседования с Мейерхольдом, добились. К тому времени прежнее помещение на Неглинной уже было занято другими, они устроились в бывшем «Славянском базаре». Я часто у них бывал, и из них многие ко мне приходили, держали меня в курсе вопиющего с ними обращения. То им обещали, то на них рукой махали, как на кого-то докучливого, кому говорят: «До вас ли сейчас!» А при вступлении в должность Мейерхольд заявил, что рабоче – крестьянский театр будет его излюбленным детищем…