– Не испугаюсь, – ответил Уленшпигель, – слово солдата – золотое слово.
– Поговори ещё! – сказал де Люмэ.
– Пепел стучит в моё сердце, – ответил Уленшпигель.
Монахи были заперты в сарае, и Уленшпигель вместе с ними; здесь они пытались богословскими доводами обратить его на путь истины, но он заснул, слушая их.
Господин де Люмэ сидел за столом, уставленным вином и яствами, когда из Хоркума от капитана Марина прибыл курьер с копией письма Молчаливого, принца Оранского, «повелевающего всем губернаторам городов и иных местностей предоставить духовенству такие же права, охрану и безопасность, как и прочему населению».
Курьер пожелал видеть самого адмирала де Люмэ, чтобы передать ему в собственные руки копию письма.
– Где подлинник? – спросил де Люмэ.
– У моего господина, – ответил курьер.
– И этот мужик посылает мне копию? – вскричал де Люмэ. – Где твой паспорт?
– Вот, ваша милость.
Господин де Люмэ начал громко читать:
– «Его милость господин Марин Бранд сим приказывает всем губернаторам, начальствующим и должностным лицам республики чинить свободный пропуск…»
Де Люмэ стукнул кулаком по столу и разорвал паспорт на куски.
– Кровь господня! – закричал он. – Чего тут мешается этот сопляк, который до взятия Бриля рад был селёдочной головке! Он именует себя господином и капитаном и посылает мне, мне посылает свои приказы. Он повелевает, он приказывает! Скажи его милости, твоему важному господину и повелителю, что именно потому, что он такой важный господин и повелитель, монахи будут сейчас повешены и ты вместе с ними, если не уберёшься сию же минуту.
И ударом ноги он вышвырнул его из комнаты.
– Пить! – закричал он. – Какова наглость этого Марина? Меня чуть не вырвало от злости. Повесить сейчас этих монахов в их сарае и привести ко мне этого фламандского бродягу, после того как он побывает при казни. Посмотрим, как он посмеет сказать мне, что я поступил дурно. Кровь господня! На какого чорта здесь все эти горшки и бутылки?
И он с грохотом перебил всю утварь, тарелки и бокалы, и никто не смел ему сказать ни слова. Слуги хотели подобрать осколки, но он не позволил, и, без конца вливая в себя одну бутылку за другой, он расхаживал большими шагами по осколкам, бешено давя и дробя их.
Ввели Уленшпигеля.
– Ну, – сказал де Люмэ, – что слышно новенького о твоих друзьях монахах?
– Они повешены, – ответил Уленшпигель, – и подлый палач, убивший их ради корысти, распорол одному из них, после смерти, точно заколотой свинье, живот и бока, надеясь продать сало аптекарю. Слово солдата уже больше не золотое слово.
Де Люмэ затопал ногами по осколкам посуды.
– Ты дерзишь мне, червяк негодный! – закричал он. – Но ты тоже будешь повешен, только не в сарае, а на площади, позорно, перед всем миром.
– Позор вам, – сказал Уленшпигель, – позор нам: слово солдата уже не золотое слово.
– Замолчишь ты, медный лоб? – крикнул де Люмэ.
– Позор тебе, – ответил Уленшпигель: – слово солдата уже не золотое слово. Прикажи повесить лучше негодяев, торгующих человеческим салом.
Де Люмэ бросился к нему, подняв руку, чтобы ударить.
– Бей, – вымолвил Уленшпигель, – я твой пленник, но я не боюсь тебя: слово солдата – уже не золотое слово.
Де Люмэ выхватил шпагу и, наверное, убил бы Уленшпигеля, если бы господин Трелон, схватив его за руку, не сказал:
– Помилуй его. Он храбрый молодец и не совершил никакого преступления.
Де Люмэ опомнился и сказал:
– Пусть просит прощения!
Но Уленшпигель, выпрямившись, ответил:
– Не стану!
– Пусть, по крайней мере, скажет, что я поступил справедливо, – яростно заорал де Люмэ.
– Я не из тех, кто лижет барские сапоги, – сказал Уленшпигель. – Слово солдата – уже не золотое слово.
– Поставьте виселицу и отведите его к ней: пусть он там услышит пеньковое слово, – вскричал де Люмэ.
– Хорошо, – ответил Уленшпигель, – я перед всем народом буду тебе кричать: «Слово солдата – уже не золотое слово».
Виселица была воздвигнута на Большом рынке. Тотчас же весь город обежала весть, что будут вешать Уленшпигеля, храброго гёза. И народ, исполненный жалости и сострадания, сбежался толпой на Большой рынок; господин де Люмэ также прибыл сюда верхом на лошади, желая лично подать знак к исполнению казни.
Он сурово смотрел на Уленшпигеля, раздетого для казни, в одной рубахе, с привязанными к телу руками и верёвкой на шее, стоявшего на лестнице, и на палача, готового приступить к делу. Трелон обратился к нему:
– Адмирал, пожалейте его; он не предатель, и никто не видел ещё, чтобы вешали человека за то, что он прямодушен и жалостлив.
И народ, мужчины и женщины, услышав слова Трелона, кричал:
– Сжальтесь, ваша милость, помилуйте Уленшпигеля!
– Этот медный лоб был дерзок со мной, – сказал де Люмэ, – пусть покается и скажет, что я был прав.
– Согласен ты покаяться и сказать, что он был прав? – спросил Трелон Уленшпигеля.
– Слово солдата – уже не золотое слово, – ответил Уленшпигель.
– Тяни верёвку, – сказал де Люмэ.
Палач уже чуть было не исполнил приказания, как вдруг молодая девушка, вся в белом и с венком на голове, взбежала, как безумная, по ступенькам эшафота, бросилась к Уленшпигелю на шею и крикнула:
– Этот человек мой; я беру его в мужья.
И народ рукоплескал ей, и женщины кричали:
– Молодец, девушка! Спасла Уленшпигеля!