Type стоял с мечом в руках; он взглянул на меч и произнес с угрозой:
– Ты ведь сам должен был укреплять закон, Эрленд: тебе следовало бы знать, что в тот раз ты зашел немного дальше того, что закон тебе разрешает…
Эрленд гордо вскинул голову и густо покраснел.
– Есть один закон, Type, которого не могут отменить ни короли, ни народное собрание, – что честь своих женщин мужчина охраняет мечом!..
– Хорошо для тебя, Эрленд, сын Никулауса, что никто из людей не применял этого закона к тебе, – отвечал с ненавистью Type из Гимсара. – Иначе тебе пришлось бы быть живучим, как кошка…
Эрленд сказал с вызывающей медлительностью:
– Разве цель вашего приезда так неважна, что вам кажется своевременным примешивать сюда старые дела моей молодости?
– Не знаю, считает ли Борд, сын Осюльва из Ленсвика, что все это такие уже старые дела.
Эрленд вспыхнул и хотел ответить, но Type закричал:
– Ты бы сперва постарался узнать, Эрленд, не столько ли умны твои любовницы, чтобы читать по-писаному, а уж потом бегал бы на ночные свидания с тайными письмами в поясе штанов! Спроси-ка вот у Борда, кто осведомил нас о том, что ты замыслил заговор против своего короля, которому клялся в верности и от которого получил в лен свое воеводство!
Невольно Эрленд поднес руку к груди… На миг он взглянул на жену, и густым, темным румянцем залилось его лицо. Тут Кристин подбежала к нему и обвила его шею руками. Эрленд взглянул ей в лицо – и не увидел в нем ничего, кроме любви.
– Эрленд!.. Муж мой!
До сих пор посадник почти не разговаривал. Теперь он подошел к ним обоим и тихо произнес:
– Дорогая хозяйка!.. Пожалуй, будет лучше, если вы уведете с собой детей и служанок в женскую горницу и посидите там, пока мы здесь, в усадьбе.
Эрленд отпустил жену, в последний раз крепко обняв ее за плечи.
– Так будет лучше, Кристин, родная моя… Сделай-ка, как советует господин Борд.
Кристин поднялась на цыпочки и подставила ему губы. Потом вышла во двор. И из смущенной и взволнованной толпы людей извлекла и собрала воедино своих детей и служанок, уведя их с собой в маленькую горенку, – никакой другой женской горницы в Хюсабю не было.
Несколько часов просидели они там, и спокойствие хозяйки и ее стойкость до некоторой степени держали перепуганных людей в узде. Затем появился Эрленд, безоружный, и одетый по-дорожному. Двое чужих вооруженных людей остались стоять за дверью.
Эрленд пожал руку старшим сыновьям, а меньших брал на руки и между прочим спросил: «А где Гэуте?»
– …Пожалуйста, передай ему поклон, Ноккве! Наверное, он удрал, по своему обыкновению, в лес пострелять из лука. Скажи ему, что он все-таки может взять мои английский самострел, который я не хотел ему дать в прошлое воскресенье. Кристин молча приникла к нему.
– Когда ты вернешься домой, друг мой Эрленд? – шепнула она ему умоляюще.
– Это будет, когда Господь пожелает, супруга моя.
Она отшатнулась, изо всех сил борясь, чтобы не пасть духом. Говоря с ней, он обычно никогда не называл ее иначе, как по имени, и эти его последние слова потрясли ее до самой глубины души. Словно она впервые полностью поняла, что случилось.
* * *
На закате солнца Кристин сидела на вершине холма к северу от построек.
Никогда еще не видала она такого красного и золотого неба. Над лесистой горой прямо напротив лежала большая туча; она имела вид птичьего крыла, – в ней словно калилось железо в горне и светилось ясно, как янтарь. Маленькие золотые хлопья, подобно перьям, отделялись от нее и плыли по воздуху. А глубоко внизу, на дне долины, на озере лежало отражение и неба, и тучи, и горы над ним, – казалось, оттуда, из глубины, изливается зарево пожара, ложась на все, что открывалось перед нею.
Трава на лугах уже перезрела, и шелковистые хвосты на стебельках отливали темнеющей краснотой под красным светом неба; ячмень колосился, улавливая отсвет своими молодыми шелковисто-блестящими остями. Домовые крыши в усадьбе вспухли от щавеля и лютиков, росших на дерне, и солнечный свет лежал на них широкими лучами; на почерневшем гонте церковной крыши лежал мрачный отсвет, а светлый камень стен нежно золотился.
Солнце вышло из-под тучи, остановилось на горном гребне и осветило поросшие лесом горы. Был ясный вечер – кое-где между поросшими еловым лесом дальними склонами холмов свет открывал зрению вид на маленькие поселки; она могла различить горные выгоны и крошечные усадьбы среди лесов, о которых никогда раньше и не знала, что их можно видеть из Хюсабю. Огромные красно-лиловые горные кряжи выступили на юге, в стороне Довре, там, где в обычное время всегда дымка или тучи.
Внизу в церкви зазвонил самый маленький колокол; ему ответил церковный колокол в Виньяре. Кристин сидела, склонившись головой над сложенными руками, пока последний из трижды трех ударов не замер в воздухе.
Вот солнце зашло за гору, золотое сияние побледнело, а красное зарево порозовело и стало нежным. По мере того как затихал звон колоколов, рос и распространялся повсюду шорох леса; ручеек, бегущий через чернолесье внизу, в долине, зажурчал громче. С огороженного луга, совсем неподалеку, долетало знакомое позвякивание колокольчиков домашнего стада; какой-то жук с жужжанием описал полукруг около Кристин и улетел.
Она послала последний вздох вслед своим молитвам – молитву о прощении за то, что ее мысли были далеко, когда она молилась…
Прекрасная огромная усадьба расстилалась внизу под ее ногами – словно драгоценное украшение на широкой груди горы. Кристин взглянула сверху на всю эту землю, которой она владела вместе со своим мужем. Мысли об этом имении, заботы о нем наполняли все это время ее душу до краев. Она работала, боролась – еще никогда до этого вечера она сама не знала, какую она вела борьбу, чтобы возродить это поместье и поддерживать его, – сколько у ней нашлось на это сил и сколь многого она достигла.
То, что это все легло на нее, она приняла как свою долю, которую нужно нести терпеливо и не сгибая спины, – подобно тому, как старалась быть терпеливой и держаться прямо под бременем своих жизненных обстоятельств всякий раз, когда узнавала, что теперь ей опять досталось вынашивать ребенка под сердцем – вновь и вновь. С каждым сыном, который прибавлялся к толпе сыновей, она знала, что вот опять возрастает ее ответственность за благоденствие потомства и за его надежное положение, – она увидела в этот вечер, что и ее способность обозреть все дела, ее бдительность возрастали с каждым новым ребенком, о котором нужно было заботиться. Никогда еще не видала она так ясно, как в тот вечер, чего потребовала от нее судьба и что она ей подарила в лице семерых сыновей. И снова и снова радость за них ускоряла биение ее сердца, страх за них разрывал его, – ведь это же ее дети, большие мальчики с худощавыми, угловатыми мальчишескими телами, – как они были ее детьми, когда были такими маленькими и пухленькими, что почти не ушибались, падая во время своих путешествий между скамьей и материнскими коленями. Они принадлежали ей, как и в те дни, когда она вынимала их из колыбели, прикладывала к своей переполненной молоком груди и должна была поддерживать головку ребенка, ибо она склонялась на нежной шейке, как никнет на своем стебельке колокольчик. Где бы им ни пришлось потом странствовать по белу свету, куда бы они ни уехали, позабыв свою мать, – она думала, что их жизнь все равно будет для нее словно шевелением в ее собственной жизни, они будут единым целым с нею самой, как это было, когда она лишь одна во всем мире знала о новой жизни, таившейся в ней, пившей ее кровь и заставлявшей бледнеть ее щеки. И снова и снова испытала она тот болезнетворный, бросающий в пот ужас, когда она чувствовала, что вот опять наступает ее час, вот опять ее затянет грохочущий прибой родовых мук… пока ее не вынесет на берег с новым ребенком на руках. И насколько она богаче, сильнее, смелее с каждым ребенком – это она поняла впервые сегодня вечером.
И вместе с тем она увидела в этот вечер, что она все та же самая Кристин из Йорюндгорда, не привыкшая сносить неласковое слово, ибо во все дни ее жизни ее охраняла такая сильная и нежная любовь. В руках Эрленда она по-прежнему все та же…
Да. Да. Да. Это правда, что она непрестанно вспоминает каждую рану, которую он нанес ей, – хотя и знала всегда, что он никогда не причинял ей боли как взрослый человек, желающий другому зла, но как ребенок, играя, бьет своего товарища по игре. Она оберегала воспоминание о каждом его оскорблении, как оберегают гноящуюся рану. А всякое унижение, которое он навлекал на себя, следуя каждой своей прихоти, поражало ее, словно удар бичом по телу, и наносило ей сочащуюся кровью рану. Нельзя сказать, чтобы она сознательно и умышленно копила обиду против мужа, – она знала, что не мелочна, но становится мелочной, когда дело касается Эрленда. Если в том участвовал Эрленд, она не могла ничего забыть, – и каждая малейшая царапина в ее душе начинала болеть, и кровоточить, и нарывать, и жечь как огнем, если это он причинил ее.
По отношению к нему она не становилась ни умнее, ни сильнее. Сколько бы она ни старалась казаться дельной, отважной, благочестивой, сильной также и в своей совместной с ним жизни, но это была неправда: такой она не была! Всегда, всегда ее терзало страстное томление – ей хотелось быть его Кристин, той Кристин из гердарюдских лесов.
Тогда она предпочитала скорее сделать все, что считала дурным и греховным, чем потерять его. Для того чтобы привязать Эрленда к себе, она отдала ему все, чем обладала: свою любовь, свое тело, свою честь, свою долю в спасении души. И даже отдала то, что могла найти под рукой, не принадлежавшее ей: честь своего отца и его доверие к детям; все, что взрослые, мудрые люди возвели, чтобы охранять безопасность маленькой, несмышленой девочки, она опрокинула; против их помыслов о благосостоянии потомства, против их надежд на плоды своей работы, когда сами они будут уже лежать под землей, она поставила свою любовь. Гораздо больше, чем одну свою собственную жизнь, бросила она на ставку в игре, где единственным выигрышем была любовь Эрленда, сына Никулауса.
И выиграла. Она знала с того времени, когда он поцеловал ее впервые в саду в Хофвине, до того, как он поцеловал ее сегодня в маленькой горенке, прежде чем его увели пленником из собственного дома, – Эрленд любит ее, как свою собственную жизнь. И если плохо правил женою, так ведь она же знала почти что с первого часа их встречи, как он правил собою самим. Если он и не всегда поступал хорошо по отношению к ней, то все же лучше, чем по отношению к самому себе.
Боже, но как она его выиграла! Она сознавалась себе самой в этот вечер: сама она толкнула его на нарушение супружеских обетов своими холодными, своими ядовитыми словами. Она сознавалась теперь себе самой: даже и в те годы, когда она постоянно видела его непристойное заигрывание с этой Сюннивой и негодовала на него, все же и в самом гневе своем она чувствовала высокомерную и упрямую радость: никому не было известно о каком-нибудь явном пятне на доброй славе Сюннивы, дочери Улава, а Эрленд болтал и шутил с ней, словно какой-нибудь наймит с девчонкой из кабака. О Кристин же он знал, что она может солгать и обмануть тех, кто больше всего ей доверял, что она добровольно позволяла заманивать себя в самые скверные места, – и все же он доверял ей, все же он почитал и уважал ее, как умел. Как ни легко забыл он страх перед грехом, как ни легко в конце концов он нарушил свой обет, данный ей в церкви, – все же он печалился о своих прегрешениях перед ней, годами боролся, чтобы сдержать данные ей обещания.
Сама она избрала его. Избрала его в опьянении любовью и избирала вновь и вновь каждый день в те тяжелые годы в Йорюндгорде. Его беспечную любовь предпочла она любви отца, который не позволял даже ветру неласково дуть на нее. Она отклонила жребий, уготованный ей отцом, когда тот хотел передать ее в руки человека, который, наверное, повел бы ее по самым безопасным путям, да еще охотно нагибался бы, чтобы убрать с ее дороги малейший камешек, о который она могла бы ушибить себе ногу. Она предпочла идти за другим, о котором знала, что он ходит по путям заблуждений. Монахи и священники указывали ей, что путь раскаяния и искупления приводит к миру, – она же предпочла волнения и тревоги отказу от своего драгоценного греха.
Поэтому для нее остается только одно – не хныкать и не жаловаться, что бы теперь ни случилось с ней, идущей бок о бок с этим человеком. Ей казалось, что то время, когда она оставила своего отца, уже отошло головокружительно далеко. Но она видит его любимое лицо, помнит его слова, сказанные в тот день в кузнице, когда она нанесла ему последний удар ножом в сердце, помнит о том, как они беседовали там, в горах, в тот час, когда она поняла, что двери смерти приотворились за спиной отца. Недостойно жаловаться на долю, которую ты сама избрала себе… Святой Улав, помоги мне, чтобы я теперь не оказалась совсем недостойной отцовской любви…
Эрленд, Эрленд!.. Когда она встретилась с ним во дни своей юности, жизнь для нее стала буйной рекой, несущейся по скалам и стремнинам. В эти годы, проведенные в Хюсабю, жизнь расширилась, легла широко и просторно, словно озеро, отражающее в себе все, что окружало Кристин. Ей вспомнилось, как на родине Логен разливался весенней порой и бежал на дне долины, широкий, серый, могучий, унося щепу и бурелом, а купы деревьев, крепко вросшие корнями в дно, качались над водой. Подальше от берегов по небольшим темным грозным водоворотам было видно, каким быстрым, и буйным, и опасным было течение под гладкой поверхностью. Теперь Кристин знала, что вот так же точно и ее любовь к Эрленду бежала буйным и опасным потоком все эти годы под поверхностью ее жизни. Теперь ее выносило в стремнину… куда-то… она не знала – куда.
«Эрленд, друг мой любимый!..»
Еще раз Кристин произнесла молитву в красное зарево вечера:
«Пресвятая дева, я вижу теперь – я не смею молить тебя ни о чем другом: спаси Эрленда, спаси жизнь моего мужа!..»
Она взглянула вниз, на Хюсабю, и подумала о своих сыновьях. Сейчас, когда усадьба стояла в вечернем свете как сновидение, которое может исчезнуть; сейчас, когда страх за неизвестную судьбу детей потрясал ее сердце, она вспомнила: никогда она еще по-настоящему не благодарила Бога за те богатые плоды, что за эти годы принес ее труд, никогда по-настоящему не благодарила за то, что ей семь раз дано было родить сына.
Из купола вечернего неба, из долин, видимых под ее ногами, глухо доносились до нее звуки божественной службы, слышанные тысячи раз, голос отца, толковавший ей слова, когда она ребенком стояла у его колен: так поет отец Эйрик в «Praefalio», повернувшись к алтарю, а на норвежском языке это будет:
«Воистину достойно и правильно есть, справедливо и спасительно, что мы всегда и везде благодарим тебя, Святый Господин, Всемогущий Отче, Боже Вечный…»
Она сидела, закрыв лицо руками. А когда снова подняла голову, то увидела Гэуте, поднимавшегося к ней. Кристин тихо сидела, ожидая, пока мальчик не подошел. Тогда она протянула к нему руку, и он вложил в нее свою. Вершина холма поросла луговой травой, и на довольно большом расстоянии вокруг камня, на котором она сидела, не было места, где кто-нибудь мог бы спрятаться.
– Как ты справился с поручением отца своего, сыночек? – тихо спросила она.