«Самое замечательное в изучении тревоги и как эмоции, и как класса расстройств, – говорит доктор Томас Инсел, руководитель Национального института психического здоровья, – что здесь мы от исследования молекул, клеток и системы в целом переходим непосредственно к эмоциям и поведению. Мы наконец сумеем соединить гены и клетки с мозгом и его системами»[17 - Thomas Insel, "Heeding Anxiety's Call" (lecture, May 19, 2005).].
Страх возникает вследствие бессилия духа и потому не поддается доводам рассудка.
Барух Спиноза (ок. 1670 г.)
Тем не менее, как подсказывает мой личный опыт, несмотря на все открытия в области нейрохимии и нейроанатомии, споры о причинах тревожности и способах ее лечения на психологическом фронте еще не утихли. Если психофармакологи и психиатры, к которым я обращался, уповают на медикаменты как на средство борьбы с тревогой, то специалисты по когнитивно-поведенческой терапии (к которым я тоже обращался) склонны считать, что медикаменты отчасти эту тревогу и вызывают.
Разногласия между когнитивно-поведенческой терапией и психофармакологией лишь последний виток в споре, который продолжается не первую тысячу лет. Благодаря молекулярной биологии, биохимии, регрессионному анализу и функциональной МРТ стали возможными открытия, точные научные данные и методы лечения, о которых Фрейд с предшественниками и мечтать не могли. Но хотя изучение тревожности действительно, как сказал руководитель НИПЗ Томас Инсел, ведется на переднем крае науки, нельзя не признать и другое: в определенном смысле ничто не ново под луной.
Предвестником современной когнитивно-поведенческой терапии можно считать голландско-еврейского философа XVII в. Баруха Спинозу, рассматривавшего тревожность как элементарное нарушение логики. Ложные умозаключения вызывают у нас страх перед неподвластным, утверждал Спиноза за триста с лишним лет до современных специалистов по когнитивно-поведенческой терапии. (Бояться того, что мы не в силах контролировать, бессмысленно, поскольку страх все равно ничего не изменит.) Судя по биографическим источникам, характеризующим Спинозу как человека исключительно спокойного, ему лично собственная философия помогала. Однако еще за 1600 лет до Спинозы ту же самую мысль о ложных умозаключениях высказал философ-стоик Эпиктет. «Людей волнуют не сами вещи, а мнение о вещах», – писал он в I в. Эпиктет искал источник тревоги не в биологии, а в нашем восприятии действительности. Путь к смягчению тревоги лежит в «исправлении ошибочных представлений», как говорят специалисты по когнитивно-поведенческой терапии. Стоиков можно, по сути, считать настоящими основоположниками КПТ. Утверждая, что «не столь многое мучит нас, сколь многое пугает, и воображение доставляет нам больше страданий, чем действительность[4 - Сенека Луций Анней. Нравственные письма к Луцилию. – М.: Наука, 1977.], современник Эпиктета Сенека на 20 веков опередил официального основоположника КПТ Аарона Бека, высказывавшего аналогичные соображения в 1950?х гг.[5 - В каком-то смысле Сенека предвосхитил и знаменитое высказывание Франклина Рузвельта: «Нам нечего бояться, кроме самого страха».]
Предтечу современной психофармакологии можно отыскать и в более глубоком прошлом. Еще в IV в. до н. э. древнегреческий врач Гиппократ пришел к выводу, что патологическая тревожность – это проблема в первую очередь медико-биологическая. «Вскрыв череп [душевнобольного], – писал Гиппократ, – мы увидим влажный, покрытый испариной и дурно пахнущий мозг». Гиппократ считал причиной помрачения рассудка «телесные соки»: тревогу, по его мнению, вызывает резкий прилив желчи к мозгу. (Аристотель, развивая теорию Гиппократа, придавал значение также температуре желчи: теплая желчь обеспечивает воодушевление и пыл, а холодная – тревогу и трусость.) Гиппократ относил тревожность и другие психические расстройства к медико-биологическим проблемам, которые нужно лечить приведением жидкостей организма в равновесие[6 - Согласно Гиппократу, физическое и душевное здоровье обеспечивается равновесием так называемых четырех влаг или телесных жидкостей: крови, флегмы, черной желчи и желтой желчи. От соотношения этих жидкостей зависит темперамент: в частности, преобладание крови над остальными «соками» проявляется румянцем и «сангвинической» живостью, а также вспыльчивостью, тогда как преобладание черной желчи дает бледность и меланхолию. Гармония жидкостей (эукразия) означает здоровье, нарушение же равновесия (дискразия) ведет к болезни. И хотя гуморальная теория Гиппократа давно опровергнута, продержалась она не так уж и мало – 2000 лет, до начала XVIII в., оставив нам в наследство такие эпитеты, как «флегматичный» или «желчный», а также биомедицинский подход к проблемам тревожности и психических заболеваний в целом.].
Платон и его сторонники, напротив, склонны были разделять психику и физиологию, опровергая идею об органических истоках тревоги или меланхолии. Биологическую модель душевной болезни один древнегреческий философ назвал «детской выдумкой»[18 - Roccatagliata, History of Ancient Psychiatry, 38.]. По мнению Платона, если лекарь и способен одолеть мелкие психологические недуги (поскольку иногда эмоциональные расстройства получают телесное выражение), глубинные эмоциональные проблемы подвластны только философам. Тревога и другие душевные недомогания проистекают не из нарушения физиологического равновесия, а из дисгармонии в душе, поэтому справиться с ними способны только углубленное самопознание, ужесточенная самодисциплина и философский подход к жизни. Платон (в изложении одного историка философии[19 - Maurice Charlton, "Psychiatry and Ancient Medicine," in Historical Derivations of Modern Psychiatry, 16.]) считал, что, «если тело и разум в целом в порядке, врач, как вызванный для мелкого ремонта сантехник, может исправить отдельные неполадки, но если нарушена система в целом, врач бесполезен». Философию Платон полагал единственным подлинным средством воздействия на душу.
Чушь, возражает Гиппократ. «Все, что пишут философы о естественной науке, к медицине относится не больше, чем к живописи»[20 - Charlton, "Psychiatry and Ancient Medicine," 12.], – утверждал он[7 - Или кто-то из его последователей. Большинство историков сходится в мнении, что дошедшие до нас Гиппократовы труды на самом деле написаны его преемниками. Часть сочинений в общем корпусе, судя по всему, написана после смерти Гиппократа, скорее всего, его зятем Полибом (либо его сыновьями Драконом и Фессалом, которые тоже были выдающимися врачами). Я для простоты буду ссылаться на Гиппократа как на единственного автора этих трудов, поскольку основная идея в любом случае принадлежит ему.].
Что же такое патологическая тревожность – клиническая болезнь, как считают Гиппократ, Аристотель и современные фармакологи? Или философская проблема, как полагают Платон, Спиноза и специалисты по КПТ? Или проблема психологическая, результат детской психотравмы или подавления сексуальных инстинктов, как сказали бы фрейдисты? Или духовное состояние, как утверждал Сёрен Кьеркегор и его последователи-экзистенциалисты? Или, наконец, как заявляют Уистен Оден, Дэвид Рисмен, Эрих Фромм, Альбер Камю, а также десятки современных исследователей, культурный феномен, особенность нашей эпохи и общественного устройства?
Правда в том, что тревожность одновременно феномен биологии и философии, тела и духа, инстинкта и рассудка, личности и культуры. Тревога, переживаемая как ощущение на духовном и психологическом уровне, поддается научным измерениям на уровне молекулярном и физиологическом. Она порождается и наследственностью, и средой. Это и психологическое явление, и социологическое. Выражаясь языком компьютерщиков, это одновременно проблема и «железа» (где-то что-то неправильно подключено), и программного обеспечения (сбои в программном коде, рождающие тревожные мысли). Темперамент обусловлен множеством факторов; даже если кажется, будто на эмоциональный склад повлияло что-то одно – подгулявший ген или детская травма, на самом деле все может быть иначе. Кто возьмется утверждать, что прославленная невозмутимость Спинозы обусловлена именно философией, а не физиологией? Что, если стоические убеждения продиктованы генетически запрограммированным низким уровнем вегетативного возбуждения, а не наоборот?
Неврозы порождаются не только отдельными переживаниями человека, но также теми специфическими культурными условиями, в которых мы живем ‹…›. Например, судьбой отдельного человека является иметь деспотическую или «жертвующую собой ради детей» мать, но тот или иной тип матерей определяется данными культурными условиями. Неврозы возникают не только из случайных переживаний, но и из специфических культурных условий, в которых человек живет. ‹…› Конкретная мать может быть деспотичной или жертвенной, однако материнский деспотизм или жертвенность как таковые диктуются определенными культурными условиями.
Карен Хорни. Невротическая личность нашего времени (The Neurotic Personality of Our Time, 1937)[8 - Хорни К. Невротическая личность нашего времени. – М.: Прогресс, 1993.]
Тревожность у меня в крови – за подтверждениями можно далеко не ходить. Мой прадед Честер Хэнфорд, много лет проработавший заместителем декана по работе со студентами, в конце 1940?х гг. угодил в больницу Маклина (знаменитую психиатрическую клинику в Бельмонте, штат Массачусетс) с острой тревожностью. Последние 30 лет его жизни были наполнены страданиями. И хотя благодаря лекарствам и электрошоковой терапии иногда удавалось добиться ремиссии, облегчение оказывалось временным. При самых мучительных приступах в 1960?х гг. он сворачивался жалким комком в своей кровати, издавая, по свидетельству моих родителей, нечеловеческие стоны. Его жена, моя прабабка, умная и сильная женщина, придавленная тяжким грузом ответственности и ухода за ним, скончалась в 1969 г. от передозировки снотворного с виски.
Сын Честера Хэнфорда приходится мне дедом по материнской линии. В свои 93 он на редкость успешный и (на сторонний взгляд) уверенный в себе человек. Однако склонность к беспокойству не миновала и его, и почти всю свою жизнь он окружал себя ритуалами, характерными для обсессивно-компульсивного расстройства (ОКР), которое официально классифицируется как разновидность тревожности. Так, например, из любого здания он выходил только через ту дверь, в которую вошел, каких бы сложных логистических маневров ни требовало это суеверие. Моя мать, в свою очередь, паникерша хроническая и легковозбудимая, страдающая многими из тех же фобий и неврозов, которые донимают и меня. Она старательно избегает высоты (стеклянных лифтов, горных подъемников), публичных выступлений и рискованных действий в принципе. Как и я, она смертельно боится рвоты. В молодости она страдала от частых и сильных панических атак. В самые тяжелые периоды (как утверждает мой отец, ее бывший муж) ее страхи граничили с паранойей: беременная мной, она мучилась подозрениями, что за нашей квартирой следит серийный убийца на желтом «фольксвагене»[9 - Сейчас мои родители, уже 15 лет как разведенные, придерживаются разных точек зрения на тогдашнюю паранойю: отец считает ее тяжелой, мать – незначительной (тем более, по ее словам, в районе в то время действительно искали маньяка).]. Мою младшую и единственную сестру одолевает такая же тяжелая тревожность, как у меня, хоть и иного содержания. В качестве медикаментов сестра, как и я, принимала селексу – а еще прозак, велбутрин, нардил, нейронтин и буспар. Не помогло ничего, и сейчас она отказалась от психотропных препаратов вовсе, что среди моей взрослой родни по материнской линии редкость. (Остальные родственники со стороны матери также годами спасались антидепрессантами и успокоительными.)
Одних только примеров из четырех поколений моей родни по материнской линии (не считая психопатологических проявлений со стороны отца, который в мои подростковые годы напивался до беспамятства по пять раз в неделю) вполне достаточно, чтобы предположить у меня генетическую предрасположенность к тревожности и депрессии.
И все же сами по себе эти факты еще ничего не доказывают. Кто знает, вдруг проявляющаяся из поколения в поколение по материнской линии тревожность обусловлена вовсе не генами, а обстоятельствами? В 1920?х гг. у моих прадеда с прабабкой умер от инфекции ребенок. Это их подкосило. Возможно, именно эта травма и последующие переживания из-за гибели множества его студентов во Второй мировой и надломила прадедову психику, а заодно и дедову. На момент смерти своего брата дед учился в начальной школе и навсегда запомнил, как сидел рядом с крошечным гробиком в катафалке, едущем на кладбище. Не исключено, что и мать мою «заразили» тревогой душевные муки ее деда, а также ритуалы и суеверия ее отца (не говоря уже о страхах ее собственной мнительной матери). В психологии такое явление называется моделированием поведения. Возможно, и я перенял постоянно наблюдаемые у матери фобии. Несмотря на достаточные подтверждения тому, что определенные страхи, особенно когда-то имевшие адаптивный характер в дикой среде (боязнь высоты, змей, грызунов), могут передаваться генетически, «консервироваться» в ходе эволюции, не будет ли столь же (а может, и более) логично предположить, что я научился страху, наблюдая за матерью? Или что нервную возбудимость у меня сформировала нестабильная психологическая обстановка, в которой я рос: мнительность матери, запои отца, несчастливый в целом брак, закончившийся разводом? А может, во всем виноваты паранойя и паника матери во время беременности, вызвавшие гормональную «бурю и натиск»? По данным исследований[21 - Cм., напр.: Rachel Yehuda et al., "Transgenerational Effects of Posttraumatic Stress Disorder in Babies of Mothers Exposed to the World Trade Center Attacks During Pregnancy," The Journal of Clinical Endocrinology and Metabolisim 90, no. 7 (July 2005): 4115 Rachel Yehuda et al., "Gene Expression Patterns Associated with Posttraumatic Stress Disorder Following Exposure to the World Trade Center Attacks," Biological Psychiatry 66 (7) (2009): 708–11.], у матери, испытывающей стресс во время беременности, повышается вероятность родить тревожного ребенка[10 - Согласно одному из исследований, у детей, находившихся в утробе во время трагедии 11 сентября 2001 г., в возрасте шести месяцев все еще наблюдался в крови повышенный уровень гормонов стресса. Схожие наблюдения – о приобретении детьми еще до рождения повышенного исходного уровня стрессовых физиологических показателей – делались также во время войн и других катаклизмов.]. Философ Томас Гоббс появился на свет раньше срока – у его матери, напуганной вестями о приближении к английским берегам Непобедимой армады, начались в апреле 1588 г. преждевременные схватки. «Страх – мой брат-близнец»[22 - Цит. по: Hunt, Story of Psychology, 72.], – заявлял Гоббс, списывая свой тревожный темперамент на скоропалительные роды, вызванные испугом матери. Возможно, учение Гоббса о том, что сильное государство должно защищать граждан от насилия и невзгод, которые они естественным образом друг на друга навлекают (как известно, жизнь он называл «беспросветной, жестокой и короткой»), было продиктовано тревожным темпераментом, сформировавшимся еще в утробе во время гормональной стрессовой бури у матери.
А может, истоки моей тревоги нужно искать даже не в личных жизненных переживаниях и унаследованных генах, а еще глубже – в истории и культуре? Родители моего отца, евреи, бежали в 1930?х гг. от нацистов. В результате бабка по отцовской линии стала отъявленной антисемиткой, отрекшись от своих еврейских корней из страха перед преследованиями. Нас с младшей сестрой растили в лоне епископальной церкви, скрывая еврейское происхождение до моего поступления в колледж. Отец, в свою очередь, на всю жизнь «ушибленный» Второй мировой и нацизмом в частности, без конца пересматривал документальный телесериал «Мир в войне» (World at War). Под закадровую бравурную музыку, аккомпанировавшую наступлению немцев на Париж, прошли мои детские годы[11 - Когда мама уезжала на вечерние занятия, мы с сестрой слонялись по дому без дела, а отец, наигравшись фуг Баха на пианино, устраивался с миской попкорна и бутылкой джина смотреть «Мир в войне».]. В любом случае у многострадальных евреев за плечами тысячелетний опыт страха, возможно, именно поэтому, согласно ряду исследований[23 - См., напр.: "The Relationship Between Intelligence and Anxiety: An Association with Subcortical White Matter Metabolism," Frontiers in Evolutionary Neuroscience 3, no. 8 (февраль 2012). (Также о высоком IQ у евреев: Стивен Пинкер в лекции 2007 г. «Евреи, гены и интеллект» называет «средние показатели их IQ от 108 до 115». Ричард Линн, автор статьи 2004 г. «Интеллект американских евреев» ("The Intelligence of American Jews"), сообщает, что среднеквадратическое отклонение баллов IQ у евреев в два раза выше, чем в среднем у европейцев. В докладе 2005 г. по результатам исследования Natural History of Ashkenazi Intelligence Генри Харпердинг, Джейсон Харди и Грегори Кохран из Университета Юты утверждают, что их испытуемые «набирают от 0, 75 до 1 доли среднеквадратического отклонения выше среднеевропейских показателей, что соответствует IQ 112–115».], мужчины-евреи страдают от депрессий и тревожности на порядок чаще, чем представители других этнических групп[12 - Кроме того, по некоторым данным, высокий IQ у евреев ашкенази так или иначе связан с их повышенным уровнем тревожности, а связь тревожности с уровнем интеллекта и воображением находит убедительные эволюционные объяснения. (Согласно ряду исследований, средний IQ евреев ашкенази на 8 баллов выше, чем у обладателей следующего места в рейтинге – северо-восточных азиатов, и дает более высокое, чем у других европейцев, среднеквадратическое отклонение.)].
Мамин же культурно-этнический багаж был исключительно протестантским: гордый потомок первопоселенцев с «Мэйфлауэра», она до недавнего времени всецело разделяла принцип «Нет такой эмоции и семейной проблемы, которую нельзя подавить и скрыть».
И вот он я, клубок еврейских и протестантских патологий – нервозный паясничающий еврей, загнанный внутрь подавляющего свои чувства нервозного англосаксонского протестанта. Еще бы мне не страдать от тревог: я словно Вуди Аллен в шкуре Жана Кальвина.
А может, моя тревожность все-таки норма, естественная реакция на тревожные времена? Когда на телеэкраны вышел фильм «На следующий день» (The Day After) – антиутопия о последствиях ядерной войны, я учился в средних классах. В отрочестве мне регулярно снились обрушивавшиеся с неба ядерные ракеты. Что это было – проявление психопатологической тревожности? Или закономерная реакция на окружающую обстановку? В конце концов, на протяжении 1980?х гг. эта же самая обстановка не давала покоя стратегам оборонной политики. Холодная война, разумеется, уже давно закончилась, но на смену ей пришли угоны самолетов, «грязные» бомбы, террористы-смертники, химические атаки и сибирская язва, не говоря уже об атипичной пневмонии, свином гриппе, фармакорезистентном туберкулезе, перспективе всемирного апокалипсиса в результате глобального потепления, а также вечные стрессы глобальных экономических кризисов и бесконечных, кажется, пертурбаций мировой экономики. Насколько можно измерить воздействие этих факторов, похоже, что каждая эпоха социальных трансформаций повышает градус тревожности у населения. В нашу постиндустриальную эру экономической нестабильности, когда общественное устройство постоянно перекраивается, а профессиональные и гендерные роли то и дело меняются, может быть, тревога – это как раз нормальная (и даже адаптивная) реакция?
На каком-то уровне – да, так и есть, по крайней мере в том смысле, что разумные опасения всегда (или часто) способствуют адаптации. Согласно Чарльзу Дарвину (который сам страдал от суровой агорафобии, на много лет заточившей его в четырех стенах после путешествия на «Бигле»), у видов, способных на «оправданный страх», повышается вероятность выживаемости. У нас, тревожных, меньше шансов лишить генофонд своих генов, сверзившись с какого-нибудь утеса или подавшись в пилоты истребителя.
Как показало проведенное 100 лет назад двумя гарвардскими психологами, Робертом Йерксом и Джоном Диллингемом Додсоном, фундаментальное исследование[24 - "The Relation of Strength of Stimulus to Rapidity of Habit-Formation," The Journal of Comparative Neurology and Psychology 18 (1908): 459–82.], умеренная тревожность улучшает эффективность деятельности как у людей, так и у животных. Излишняя тревожность, разумеется, затрудняет функционирование, однако пониженная тревожность, оказывается, не менее вредна. Еще в 1950?х гг., когда начался бум успокоительных, некоторые психиатры предупреждали, как опасен для общества недостаточный уровень тревоги. «Мы рискуем получить искусственно ослабленную расу, что вряд ли благоприятно для ее будущего», – писал один из них[25 - Los Angeles Examiner, November 4, 1957, цитируется по Tone, Age of Anxiety, 87.]. «Ван Гог, Исаак Ньютон – гении и великие творцы в большинстве своем уравновешенностью не отличались, – доказывал другой психиатр[26 - Los Angeles Examiner, March 23, 1958, цитируется по Tone, Age of Anxiety, 87.]. – Это были нервные, амбициозные люди, неугомонные, постоянно снедаемые тревогой».
Неужели именно такой ценой – заглушая проблески гениальности фармакологическими или иными методами – обществу удастся радикально снизить тревожность? Оправдана ли эта цена?
«Без тревог не было бы успехов, – говорит Дэвид Барлоу, основатель и почетный директор Центра изучения тревожности и сопутствующих расстройств при Бостонском университете. – В накладе остались бы и спортсмены, и артисты, и руководители, и ремесленники, и студенты; снизился бы уровень творческой деятельности; даже сеять и пахать перестали бы. Сбылась бы заветная мечта нашего вечно спешащего общества – возлежать в блаженной нирване под сенью дерев. Для нашего вида это будет смертный приговор сродни ядерной войне»[27 - Barlow, Anxiety and Its Disorders, 9.].
Я пришел к убеждению, что тревожность идет с умственной деятельностью рука об руку, и чем глубже мы постигаем природу тревожности, тем больше мы узнаем об интеллекте.
Говард Лидделл. Настороженность и развитие невроза у животных (The Role of Vigilance in the Development of Animal Neurosis, 1949)
Около 80 лет назад Фрейд назвал тревожность «тайной, решение которой должно пролить свет на всю нашу душевную жизнь». Разгадав загадку тревоги, полагал он, мы сделаем огромный шаг к проникновению в тайны разума – сознания, эго, личности, интеллекта, воображения, творчества, не говоря уже о боли, страданиях, надежде и сожалении. Постичь тревожность – значит в определенном смысле постичь человеческую натуру как таковую.
В разные времена у разных народов тревога понималась и принималась по-разному, и эта разница может многое нам рассказать об этих народах и временах. Почему древнегреческие представители Гиппократовой школы рассматривали тревогу главным образом как клиническое состояние, а философы Просвещения видели в ней интеллектуальную проблему? Почему ранние экзистенциалисты считали тревогу духовным состоянием, а врачи «позолоченного века» – исключительно англосаксонской (католиков, по их мнению, эта напасть миновала) реакцией на стресс промышленной революции? Почему для ранних фрейдистов тревога была психологическим состоянием, проистекающим из подавления сексуальных желаний, а мы сегодня снова склонны расценивать ее как патологию и нейрохимическое расстройство, результат сбоев биомеханики?
Сказывается ли в такой смене взглядов поступь прогресса и развитие науки? Или это всего лишь циклы, свойственные любой цивилизации? Как характеризует соответствующие народы тот факт, что американцы, попав в приемный покой с панической атакой, подозревают у себя сердечный приступ, а японцы беспокоятся, как бы не упасть в обморок? Получит ли «сердечное недомогание», на которое жалуется иранец, диагноз «паническая атака» у западного психиатра? А ataques de nervios (истерики) у южноамериканцев – это все те же панические атаки с южным колоритом или, как считают современные исследователи, совершенно иной культурный и медицинский синдром? Почему лекарства от тревожности, помогающие американцам и французам, так слабо действуют на китайцев?
При всем богатстве и многообразии этих культурных особенностей нельзя не отметить глубинную общность переживаний в разные времена у разных народов, говорящую об универсальности тревоги как свойства человеческой натуры. Даже пропущенный через своеобразные культурные обычаи и верования гренландских эскимосов прошлого столетия синдром под названием «каяковый страх» (выражавшийся в боязни уходить на тюленью охоту в одиночку) по описанию не особенно отличается от того, что мы сегодня зовем агорафобией. Вполне современными выглядят случаи патологической тревожности, приводимые в древних трудах Гиппократа. Так, один из его пациентов испытывал страх перед кошками (простая фобия, которой сегодня по медицинской страховке присвоили бы код 300.29 согласно пятой редакции «Руководства по диагностике и статистическому учету психических расстройств» – DSM – V), а другой пациент боялся ночной темноты. Третьего, по свидетельству Гиппократа, «охватывал ужас» при звуках флейты, четвертый не мог пройти рядом с «самой мелкой канавой», хотя прошагать по самой канаве ему труда не составляло (типичные признаки акрофобии, боязни высоты). В тех же трудах Гиппократа упоминается пациент, у которого сейчас диагностировали бы паническое расстройство в сочетании с агорафобией (код 300.22 по DSM – V). Недуг этот, как характеризует его Гиппократ, «проявляется вдали от родных мест, когда на безлюдной дороге человека охватывает страх». В приводимых Гиппократом синдромах узнаются клинические явления, описанные в последних выпусках Archives of General Psychiatry и Bulletin of the Menninger Clinic.
Это сходство перебрасывает мост над зияющей пропастью тысячелетий и наводит на мысль, что, несмотря на все культурно-исторические различия, в физиологическом отношении тревожность может оказаться универсальным человеческим свойством.
Цель моей книги – исследовать «загадку» тревожности. Я не врач, не психолог, не социолог, не историк, не науковед – будь на моем месте любой из них, этот труд приобрел бы куда больший академический вес. В моем же случае получился некий синтез, репортаж, попытка увязать между собой накопленные знания и представления о тревожности, заимствованные из истории, литературы, философии, религии, поп-культуры и последних научных исследований, приправив их имеющимся (увы, в избытке) личным опытом. Копание в собственных неврозах может показаться верхом нарциссизма (тем более что зацикленность на себе, как выясняется, тоже связана с тревожностью), однако здесь у меня имеются достойные предшественники. В 1621 г. оксфордский ученый Роберт Бертон выпустил ставшую классикой «Анатомию меланхолии» (The Anatomy of Melancholy) – увесистый энциклопедический труд объемом в 1300 страниц, на которых сквозь масштабные научные выкладки пробивается поток слезных тревожно-депрессивных жалоб. В 1733 г. выдающийся лондонский врач и один из самых влиятельных мыслителей-психологов XVIII в. Джордж Чейн опубликовал «Английскую болезнь» (The English Malady), включающую 40-страничную главу «Случай автора» (посвященную его «братьям по несчастью»), в которой он в подробностях описал собственные многолетние неврозы (в частности, «испуг, тревогу, страх и ужас» и «меланхолический испуг и панику, при которых у меня отказывал разум»), а также физические симптомы (в том числе «внезапные приступы головной боли», «резкую дурноту в желудке», «непреходящий спазм и мерзкий вкус во рту»). Из примеров более современных: Чарльзом Дарвином, Зигмундом Фрейдом и Уильямом Джеймсом в их интеллектуальных одиссеях в значительной степени двигало стремление постичь собственные тревожные расстройства и найти способ их обуздать. Фрейд в разработке теории психоанализа учитывал, среди прочего, собственную паническую боязнь поездов и ипохондрию; Дарвин после путешествия на «Бигле» оказался надолго заточен в четырех стенах болезнями стрессового происхождения – не один год он искал избавления от своей тревожности, лечась водами и, по совету одного доктора, обкладываясь льдом. Джеймс свои фобии старался скрыть от общественности, но втайне часто страдал от ужаса. «Каждое утро я просыпался с ужасным ощущением страха, которое локализировалось в области желудка, и с таким чувством беззащитности и беспомощности, которого я не знал раньше и никогда не испытывал впоследствии»[13 - Джеймс У. Многообразие религиозного опыта. – М.: Русская мысль, 1910.].
В отличие от Дарвина, Фрейда и Джеймса, я не собираюсь выводить никаких принципиально новых естественно-научных или психологических теорий. Эта книга написана скорее из желания разобраться в тревожном расстройстве и найти спасение от него либо пользу в нем. Эти поиски уводили меня то в глубины истории, то на передние рубежи современной науки. Уже восемь лет я перелопачиваю сотни тысяч страниц написанного о тревожности за последние три тысячелетия.
К счастью, моя жизнь пока обходится без крупных трагедий и мелодрам. Я не сидел в тюрьме. Не лежал в реабилитационной клинике. Ни на кого не нападал, не совершал попыток самоубийства. Не просыпался голым в чистом поле, не шлялся по наркопритонам, меня не увольняли с работы после срыва. По сравнению с другими психопатологиями мою (по крайней мере большей частью и на сторонний взгляд) буйной не назовешь. Роберт Дауни-младший на главную роль в фильме о моей жизни пробоваться не станет. У меня, как говорится в специализированной литературе, компенсированный случай тревожного расстройства или психического заболевания. Тем более что расстройство это я довольно умело скрываю. Многие (в том числе и те, кто вроде бы хорошо меня знает) удивлялись вслух, что мне, такому уравновешенному и невозмутимому, пришло на ум писать книгу о тревожности. Я отвечаю вежливой улыбкой, хотя внутри все переворачивается, а в голове крутится отличительная характеристика фобической личности из научно-популярной книги «Ваша фобия» (Your Phobia): «Потребность и способность сохранять относительно спокойный, невозмутимый вид перед другими, при этом мучаясь острейшими внутренними терзаниями»[14 - «Многие страдающие от тревожного расстройства, в частности от агорафобии и панического синдрома, сильно удивили бы окружающих, сообщив о своих проблемах, ведь внешне эти люди кажутся такими "собранными" и уравновешенными, – говорит психолог Пол Фоксман, возглавляющий Центр изучения тревожных расстройств в Берлингтоне, штат Вермонт. – На вид они вполне довольны жизнью, однако внешняя их ипостась совершенно не похожа на внутреннюю».].
Внешне я кажусь спокойным. Но под этим внешним спокойствием открывается совсем иная картина: я, словно утка, отчаянно гребу лапами, чтобы оставаться на плаву.
Главный мой пациент сейчас – я сам.
Зигмунд Фрейд Вильгельму Флиссу (август 1897 г.)
Возможно, зря я решил писать эту книгу. Если я собираюсь избавиться от нервного расстройства, то копаться в истории научных знаний о тревожности и заодно в глубинах собственной души – не самый лучший для этого способ.
Перерывая историческую литературу, я набрел на небольшое психологическое пособие, написанное британским ветераном по имени Уилфред Нортфилд, который заработал нервное истощение во время Первой мировой. Десять лет он мучился тревожностью, лишавшей его полноценной жизни, а затем счастливо излечился и написал собственное руководство по исцелению. Опубликованная в 1933 г. книга «Победа над нервами. Вдохновляющая хроника личного триумфа над неврастенией» (Conquest of Nerves: The Inspiring Record of a Personal Triumph over Neurasthenia) стала бестселлером (мой экземпляр – шестого переиздания 1934 г.). В последней главе под названием «Несколько слов в заключение» Нортфилд пишет: «Чего неврастенику следует остерегаться любыми средствами, так это разговоров о своих переживаниях. Ни утешения, ни помощи они ему не принесут. Многоречивыми жалобами вы только усиливаете свои муки и бередите тревогу. И потом, это попросту эгоистично», – продолжает он, а в заключение приводит афоризм: «Не показывайте свои раны никому, кроме врача».
Не показывайте свои раны. Тем не менее, идя наперекор 30-летней привычке скрывать тревогу (большей частью успешно), я выставляю ее на всеобщее обозрение как знакомым, так и совершенно чужим людям. Если Нортфилд прав (моя мнительная мать с ним тоже согласна), вряд ли эта затея пойдет на пользу моему душевному здоровью. Позиция Нортфилда находит подтверждение и в современных источниках: у тревожных людей имеется патологическая склонность фокусироваться на себе, а значит, погружение в собственную тревожность на длительное время работы над книгой далеко не лучший способ от нее отвлечься[15 - Дэвид Барлоу, один из корифеев этой области, отмечает в свойственных ему как специалисту профессиональных терминах, что патологическая, негативная сосредоточенность на себе «выступает неотъемлемой составляющей аффективно-когнитивной структуры тревожности. Негативный фокус самооценки и перекос внимания влекут за собой ухудшение функционирования. Этот сдвиг внимания, в свою очередь, включает порочный цикл тревожных предчувствий, в котором повышение тревоги ведет к дальнейшим сдвигам внимания, ухудшению функционирования и экспоненциальному повышению эмоционального возбуждения».].
Еще один аспект, который меня беспокоил: способность сохранять внешнее спокойствие и уверенность много значит для меня в профессиональном плане; из-за тревожности я становлюсь ответственнее и сознательнее (боюсь напортачить), а страх потерять лицо придает мне собранность (тревогу ведь приходится скрывать). Одна бывшая коллега как-то назвала меня «человеком-ксанаксом»: дескать, мой хладнокровный вид (тут я усмехнулся про себя) сам по себе действует успокаивающе, достаточно мне пройти через наэлектризованный тревогой зал – и вокруг разольется умиротворение. Знала бы она! И тем не менее что, если признанием в наигранности своего мнимого спокойствия я лишусь способности успокаивать других и тем самым подорву свой профессиональный авторитет?
Мой нынешний психотерапевт доктор В. утверждает, что признание в своей тревожности, напротив, снизит ощущение стыда и поможет не замыкаться в своих страданиях. Когда я сомневаюсь, стоит ли заявлять на весь мир о своих психических проблемах, доктор В. отвечает: «Вспомните, сколько лет вы держали свою тревожность в тайне. И как, помогло?»
Резонно. Кроме того, существует масса литературы, убедительно доказывающей (вопреки предостережениям Уилфреда Нортфилда и моей матери), что подавление и сокрытие тревоги ее только увеличивает[16 - На столе передо мной статья 1997 г. из Journal of Abnormal Psychology под названием «Спрятанные чувства. О тяжелых последствиях подавления отрицательных и положительных эмоций».]. Однако я все же не могу отделаться от неприятной мысли, что упражнение это не только эгоцентричное и постыдное, но и рискованное: вдруг я, как Хитрый Койот из мультика, обнаружу, заглянув в себя, что вместо привычных внутренних устоев и внешних опор там разверзлась зияющая пропасть.
Я знаю, что эгоизм достоин порицания, равно как и попытки автора вывести себя главным героем своего труда, особенно такого многословного и обстоятельного. Но я подумал: возможно, какому-нибудь великовозрастному павшему духом ипохондрику вроде меня эта писанина покажется небесполезной.
Джордж Чейн. Английская болезнь (1733)
«Почему, – спрашивает доктор В., – вам кажется постыдным описывать свою тревожность в книге?»
Потому что психические расстройства до сих пор стигматизированы. Потому что тревожность считается проявлением слабости. Потому что, как безапелляционно заявляли листовки, расклеиваемые на огневых точках союзников на Мальте во времена Второй мировой, «истинному мужчине гордость не позволяет страдать нервами или обнаружить страх». Потому что откровения насчет связанных с тревожностью страданий грозят превратить книгу в поток нытья, вырвавшийся из границ приличий и сдержанности[17 - Так и слышу внутренний голос: «Если уж уродился на свет страдальцем, имей по крайней мере совесть не трепать об этом направо и налево. Сохраняй тайну и достоинство».].
Доктор В. на эти соображения отвечает, что терапевтическое воздействие может оказать сам процесс работы над книгой и подготовки к публикации. Публично признаваясь в своей тревожности, я «выйду из тени». Я обрету свободу, развяжу себе руки – как обретают свободу публично признающиеся в нетрадиционной ориентации гомосексуалы. Однако гомосексуализм (как наконец выяснилось, ведь до 1973 г. Американская психиатрическая ассоциация числила его в списке психических заболеваний) вовсе не слабость, не дефект и не болезнь. А вот чрезмерная нервозность – все это и многое сверх того.
Довольно долго я из сдержанности и стыда отвечал интересующимся, что моя будущая книга представляет собой «культурно-интеллектуальную историю тревожности» (чистая правда, не подкопаешься), не распространяясь о личном знакомстве с вопросом. Но какое-то время назад в попытке проверить эффект «публичного признания» я начал потихоньку приподнимать завесу над истинным содержанием книги, называя ее «культурно-интеллектуальной историей тревожности через призму личного опыта».