В последний школьный год у нас однажды был вечер со спектаклем, в котором я играла Софью Перовскую (наконец-то выступала в женской роли). Помню только свой костюм – черный бархатный верх с белым воротником и длинная юбка. Все это дала мне тетя Вера Крестинская. В то время Николай Николаевич Крестинский – дядя Коля – был полпредом в Германии, а тетя Вера часто оставалась в Москве со своей маленькой Наташей.
Наступила пора выпускных экзаменов, и я с ужасом поняла, что ничего не знаю по точным наукам. Дома был «траур». Срочно прекратились мои «поиски» в драматическом искусстве. С помощью брата я пыталась постигнуть премудрость точных наук – но все было тщетно. Было решено взять репетитора на все лето, чтобы я могла сдать экзамены осенью и получить аттестат. Каждый день по три часа я корпела над ненавистными предметами. На экзамен шла как на казнь, но сдала все, к изумлению близких, и даже на четверки.
Сразу после сдачи экзаменов все мои «знания» как вымыло из головы. Я и теперь, в старости, не знаю простейших вещей из этой области. Но в аттестате (к сожалению, он затерялся во время войны) была только одна тройка – по поведению.
Выпускной вечер в школе связан у меня с бурными переживаниями. Еще был нэп, и родители моих соклассниц делали все, чтобы их дочери блистали нарядами. Всем шили крепдешиновые платья и покупали туфли на высоких каблуках. Мне заказали у сапожника туфли на маленьком – «венском» каблуке. Это были мои первые туфли – до этого я донашивала обувь брата, из которой он давно вырос, или что-то из маминой обуви. За два-три дня до «бала» мама показала мне светло-сиреневое платье из маркизета и батистовую комбинацию, переделанную из ее сорочки. Что она отнесла в торгсин или в ломбард, чтобы купить этот маркизет – я так никогда и не узнала.
Сам выпускной вечер плохо сохранился в памяти. Помню только, что девочки пристально разглядывали друг друга, и, кажется, я была «не хуже других» в своем маркизете. После вечера мы всем классом пошли гулять по ночной Москве, и я, зная об этой прогулке, заранее прихватила старые мамины теннисные туфли, а новые несла с собой, не доверяя «кавалерам». Мы оказались на Каменном мосту, стояли у перил, о чем-то горячо спорили, и вдруг одна моя туфля улетела в воду.
Дома мне было очень стыдно и очень жалко маму, еще и оттого, что она меня не ругала.
Часть II
1927–1931 годы
К началу 1927 года я окончательно решила, что, кроме театра, у меня другой дороги нет. В любом качестве – но в театре!
К тому времени гениальное творение Станиславского – опера «Евгений Онегин» уже была перенесена на сцену нынешнего театра имени К. С. Станиславского и Вл. И. Немировича-Данченко.
Знаменитый дирижер Большого театра Вячеслав Сук дал согласие заведовать музыкальной частью Оперной студии Константина Сергеевича.
Подробный и очень точный анализ этого спектакля дает в своей книге «Правда театра» П. Марков – лучше него не скажешь.
На сцене этого театра прошла премьера оперы «Царская невеста» Римского-Корсакова. Кто пел первый спектакль, почему-то не помню, а вот второй спектакль партию Грязнова пел Сергей Иванович Мигай – в то время очень известный и любимый публикой солист Большого театра.
Все крупные певцы того времени шли учиться к Константину Сергеевичу Станиславскому.
Замечательной Любашей была Гольдина, прелестно звучала в заглавной партии Шарова. Много тогда говорили о роли Грозного в исполнении Виноградова. Партию Лыкова пел Смирнов, в хоровых ансамблях участвовали все солисты Оперной студии.
В составе «Онегина», выпущенного ранее, были: Татьяна – Горшунова, потом ее сменила Мельцер – замечательная певица и артистка, очень красивая (я видела ее еще в двадцать втором году на занятиях М. Г. Гуковой); Онегин – Бителев, а потом Румянцев; Ленский – Смирнов, потом Печковский, Лемешев и Платонов.
Главным дирижером Оперной студии был Михаил Жуков.
Спектакли музыкальной комедии Владимира Ивановича Немировича-Данченко я увидела гораздо позднее, когда уже работала во МХАТе.
В Оперной студии я умудрялась быть не только на всех премьерах, но и на репетициях, проводившихся в Леонтьевском Константином Сергеевичем Станиславским.
В Художественном театре к этому времени я посмотрела «Турбиных», «Горячее сердце», «Смерть Пазухина», «На всякого мудреца…» со Станиславским в роли Крутицкого, «Бронепоезд 14–69»…
Первый раз я видела «Турбиных», сидя на ступеньках бельэтажа. Сразу и на всю жизнь я была покорена Верой Соколовой в роли Елены Тальберг, Хмелевым – Алексеем Турбиным, Борисом Добронравовым – Мышлаевским, Яншиным – Лариосиком, Кудрявцевым – Николкой. Весь этот спектакль вспоминается как прекрасный сон.
Не менее прекрасным был спектакль «Горячее сердце» по Островскому. Добронравов – Наркис (тупое, толстое лицо с бараньими глазами; грим – только парик и усы, а узнать нельзя), Хмелев – Силан (бестелесный старец, будто одни портки в валенках семенили по двору, а было ему 26 лет), да и вообще весь актерский ансамбль был блистательным и неповторимым.
Старшая сестра Станиславского – Зинаида Сергеевна Соколова – жила, как я уже писала, на антресолях в доме в Леонтьевском переулке. Кроме большой работы в качестве режиссера в Оперной студии, она вела драматический класс – кружок. Учеников у Зинаиды Сергеевны было человек десять-двенадцать. Точно установленного времени для обучения не было, но, что очень важно, еженедельно работу со своими учениками Зинаида Сергеевна показывала Константину Сергеевичу для разбора и уточнения.
В эти годы Станиславский выверял создаваемую им Систему и давал соответствующие задания Зинаиде Сергеевне для занятий с кружковцами.
И вот осенью двадцать седьмого года я решилась проситься в этот класс-кружок. Прослушать меня просила Зинаиду Сергеевну Маргарита Георгиевна Гукова. Мне было назначено время. Зинаида Сергеевна уже знала меня – я примелькалась за эти годы в Леонтьевском, но она не слышала, как я говорю.
Дело в том, что в доме у нас обычно говорили по-польски, а раньше родители часто говорили между собой на французском. Брат и я тоже говорили по-польски, знали разговорную французскую речь, а по-русски говорили только вне дома. Моя мама до конца своих дней думала по-польски, переводила мысль на русский и говорила с очень сильным польским акцентом. Я же не выговаривала букву «л» и очень нажимала на шипящие «ч», «ш», «щ», произнося их жестко.
Наивно полагая, что моя речь не может стать препятствием к поступлению, я приготовила монолог Фленушки из двухтомного романа Мельникова-Печерского «В лесах» и «На горах» и огорошила Зинаиду Сергеевну своим произношением: «Мне про муж-жа гадачь не приходица, с измауства жиуа я в обичели и спознауась я с жизнью кеейною». И так же басню Крылова «Ворона и Лисица»: «Ворроне где-то Бок посуау…» и т. п. Выслушав меня терпеливо, Зинаида Сергеевна сказала мне ласково: «Милая барышня… вас, кажется, зовут Зося? Должна вас огорчить. Сильный польский акцент почти не исправим, и на русской сцене вам вряд ли удастся быть». Вот так!
Не помню, как добрела я домой. Там, наревевшись вдоволь, я заявила домашним, чтобы при мне не смели говорить по-польски. С тех пор я исключила для себя язык моих родителей.
Кинулась я к Богдановичам и рассказала о своем горе. Меня эти замечательные люди ободрили, обещав посоветоваться с князем Волконским – известным тогда педагогом. Он часто бывал у Константина Сергеевича, который очень ему верил, признавая его метод.
Совет Волконского был прост. Букву «л» легко исправить простым упражнением, терпеливо его повторяя. А против «шипящих» одно лекарство. По многу раз читать одну фразу, например, из пушкинской прозы, сказок или из «Конька-Горбунка», чередуя прозу со стихами. Волконский сказал, что, если у меня есть слух и терпение, может быть, и выйдет толк.
Терпения у меня хватило, я рвалась к намеченной цели. По несколько часов в день я упорно твердила одну фразу и с величайшим трудом, очень медленно пыталась говорить по-московски – округло, мягко произнося гласные, убирая жесткость согласных. Читала, строго соблюдая знаки препинания, повышая и понижая голос по законам классической речи («по Волконскому»). Для домашних моих это была пытка, но они кротко терпели, особенно после того, как довольно скоро я четко начала выговаривать – «ложка», «лужа», «лыжи».
У Богдановичей стали говорить, что дела мои идут успешно, и это придавало мне уверенности.
У брата были способности к математике, и предполагалось, что он пойдет учиться дальше. Для поступления в университет надо было заполнять подробнейшую анкету после сдачи экзаменов.
Экзамены брат выдержал очень хорошо, а вот в анкете в пункте о происхождении (крестьянское, рабочее, мещанское и дворянское) ему пришлось написать «из дворян». Это не понравилось тов. Землячке – была такая партийная деятельница с большим стажем, очень грозная и одержимая ненавистью к дворянам. Она наложила резолюцию: «Пусть этот „дворянчик“ поработает на Урале, а там видно будет».
Отец не счел возможным хлопотать о сыне – тогда это было не принято, – и брат уехал на три года в Пермь работать слесарем на Мотовилихинском металлургическом заводе.
Мне же сидеть на иждивении родителей было невозможно – отец получал «партмаксимум», точную цифру я не помню, но на два дома, даже очень скромно, жить на эти деньги было довольно трудно, а мамин заработок не был регулярным. Я решила, что попутно с исправлением речи должна что-то делать и хоть немного зарабатывать. Посоветовавшись с Богдановичами, я отправилась на курсы машинописи.
Учиться на курсах было неинтересно. К тому же они мешали мне заниматься исправлением речи, поэтому до конца я так и не доучилась. Но все элементарные основы печатания усвоила, и у меня созрел план. В секрете от всех я позвонила Авелю Сафроновичу Енукидзе. Как сейчас помню, его кремлевский номер телефона – «2-й верхний». Все эти годы он заезжал к нам очень редко, но мы всегда чувствовали его дружеское участие и доброту. Очень робко я спросила, не могу ли я на время получить пишущую машинку, чтобы печатать дома. Он знал о моем провале в Леонтьевском, был очень ласков, одобрил мой план и обещал не только машинку, но и кое-какую работу.
Так у нас в доме появился старый «Ундервуд». Мама удивлялась моей смелости, а от отца почли за лучшее все скрыть. Я отчаянно старалась быстрее научиться зарабатывать и для облегчения задачи упразднила слепой метод печатания десятью пальцами, а била по клавишам главным образом указательными.
Через некоторое время мне стали приносить для перепечатки какие-то простенькие бумаги, я старательно их перепечатывала на казенную бумагу и даже зарабатывала 10–15 рублей в месяц. Лишь много лет спустя я догадалась, что эти деньги Авель Сафронович давал мне из своих. На протяжении многих лет он заботился о нас, спасая от голода, поощряя меня в желании быть самостоятельной.
…Осенью 1928 года я опять предприняла попытку поступить в класс З. С. Соколовой. Читать решила тот же репертуар.
Я очень трусила, но было и чувство некоей гордости, что я одолела главное препятствие, и еще мне казалось, что я глубже поняла чувства моей героини – Фленушки.
Я кончила монолог и, замирая, ждала приговора.
Зинаида Сергеевна довольно долго с любопытством смотрела на меня, потом улыбнулась (а была она строгой), сказала: «Не ожидала я, молодец, я буду советоваться с Константином Сергеевичем. Наверное, я вас возьму. Приходите завтра». Боже, как я была счастлива!
Когда отец узнал, что я окончательно решила стать актрисой, он очень загрустил, даже испугался и стал говорить о том, как тяжело и унизительно быть в театре посредственностью и что если так случится со мной, то ему будет очень горько. Я знала о его преклонении перед Комиссаржевской, слышала рассказы о том, как они – студенты Петербургского университета – по ночам, греясь в извозчичьих чайных, выстаивали огромные очереди за билетами на галерку на спектакли приехавшего на гастроли Художественного театра.
О том, что я принята в студию, я сказала отцу только после первого занятия. Мое сообщение взволновало его, но поздравил он меня сдержанно: «Старайся, надейся, увидим».
Всех учеников Зинаиды Сергеевны я уже знала, и они меня тоже. Приняли меня хорошо, особенно Володя Красюк – племянник Константина Сергеевича по сестре Анне Сергеевне Штекер. А ее дочь – Милуша Штекер – работала в Художественном театре помощником режиссера.
Анна Сергеевна Штекер была замужем за влиятельным, богатым человеком. В молодости участвовала в Алексеевском «Кружке искусства и литературы» и после открытия Художественного общедоступного театра еще продолжала играть, но недолго. Кроме Людмилы и Володи у нее было несколько детей, двое старших – Андрей и Соня – умерли от туберкулеза. Я хорошо знала Георгия – Гоню. Он был женат на прелестной Кате Сапожниковой – Китри. И мы с Гоней и Китри одно время очень дружили. Был еще и Глеб, но я его знала очень мало.
Ходили слухи, что рассказ А. П. Чехова «Живая хронология» написан с Анны Сергеевны Штекер. Как-то я, восхищаясь портретом юной Людмилы, сказала: «Итальянская головка!» А Людмила в ответ: «А я от заезжего итальянца!»
К старости Анна Сергеевна стала очень строга, все следила за «приличиями» и осуждала «вольное» поведение молодежи, а уж мы-то под строгим взглядом ее сестры – «Бабы Зины», как любя ее все называли, были как овцы – ходили по струнке. Сама же Зинаида Сергеевна, оставшись рано вдовой с маленькой дочерью, очень строго вдовела, ничем не напоминая свою младшую сестру.
Ко времени моего поступления в класс Зинаиды Сергеевны у нее уже обучались Н. Богоявленская, Г. Шостко, Т. Любимова, В. Красюк, Кристи (впоследствии довольно известный театровед) и заканчивал учение А. Абрикосов, ставший позднее артистом Вахтанговского театра. Остальных, к стыду своему, боюсь перепутать, некоторые из них в 1935 году перешли в новую студию Константина Сергеевича – Оперно-драматическую. Эго было ядро будущего драматического театра имени Станиславского, что на Тверской улице.