– Ты чего? – спросил отец.
– Да так. Рухнуло вот всё. А что по-старому повернётся, не верится…
– Лучше будет. Ступай, – сказал Дмитрий Александрович. «Дурочка, – подумал он ласково, – умничать начала. В кого такая? – и сам себе ответил: – В мать пошла…»
Женился Дмитрий Машарин в тридцать три года на дочери учителя, ссыльного поселенца Стахеева, когда она с матерью приехала сюда, исхлопотав разрешения властей.
Это были странные люди, непохожие на коренных приленцев. Вроде умные, всё знающие, а не живучие. Обидеть их мог каждый, кому не лень, начиная от пьяного и кончая приставом, а они ничего, только ежились от хамства, будто заплакать каждый раз хотели. Дети и дети.
Машарин тогда уже был на крыле. От прежнего Митка, плотогона и коробейника, ничего не осталось, кроме удали и весёлости. Перед ним уже ломали шапки и навеличивали по отчеству. Почтенные отцы городка шли на всякие уступки, надеясь заполучить его в зятья – как-никак имел он тогда уже водочный завод, солидный пай у держателей пристани, две мельницы, четыре лавки и скупал чуть ли не треть всей пушнины у диких тунгусов. Вином не баловался, деньгой не сорил на манер других вдруг темно разбогатевших молодчиков, всё у него шло в дело, всё приносило доход, и там, где другой срывал сотенный куш, у него пахло тысячей. Он не дрожал над копейкой, смотрел на неё, как на работника – должна дело делать! И копейки его работали. Частенько приходилось деловому Приленску ахать и крутить восхищенно головой, удивляясь машаринским проделкам – вдруг оказывалось, что весь хлеб Приленья он скупил ещё на корню, или открывалось, что у него уже есть прииск, то выяснялось, что компаньоны по владению пристанью только жалованье у него получают.
Много рассказов ходило про его начальное богатство, но к нему ничего не прилипало – обойдётся шуткой, а то выдумает ещё что пострашнее, и всё забывалось.
Со Стахеевым он познался сразу после выхода того с каторги. Сблизила их общая страсть к ружейной охоте. Как только выдавалось у Машарина свободное от коммерческих дел время, он сразу к учителю: поехали! И тот без лишних слов натягивал походную одежду.
Дмитрий грамотой был небогат, и ему интересно было слушать умного учителя, излагавшего не только сведения по истории и философии, но и по политической экономии, входившей в российскую моду. Машарин понимал всё, но на свой лад.
Стахееву нравилась в молодом товарище природная сметливость, озорная весёлость и умение смотреть на жизнь только с привлекательной стороны. Рядом с ним бывший народоволец забывал о злом роке, тяготеющем над судьбами мира, и сам веселел.
Писал он, видно, родным о своём товарище часто и подробно, потому что при первой же встрече дочь спросила Машарина:
– Вы и есть тот самый грабитель тунгусов, что медведей руками душит? – и протянула ему узкую руку с розовыми, будто из лепестков шиповника, ноготками.
С этого дня у Машарина появилось для охоты ещё больше времени. Он сделался защитником и Покровителем стахеевской семьи, но понимал, что ни о каком сватанье не может быть речи – сама Стахеева и в мыслях не допускала, что можно отдать Оленьку за грубого, не знающего ни в чём границ мужика, неизвестно каким путём нажившего свои богатства.
Однако вскоре ей пришлось поступиться своей дворянской гордостью.
Как-то Ольга Васильевна напросилась с отцом на охоту, и она так пришлась ей по душе, что отвязаться от девушки больше было невозможно. Стали ездить втроём.
В один из таких выездов, вернувшись на зорьке с лабаза в зимовье, Стахеев обнаружил, что его молодой друг вовсе не на болоте, а похрапывает на нарах сном праведника, и на руке у него блаженно пристроилась дочь.
Деликатный учитель не стал будить их, вернулся к солонцам и даже ещё козу убил. А когда принёс тушу к зимовью, Машарин принялся как ни в чём не бывало весело врать про не вышедшего на него зверя.
За завтраком Стахеев чувствовал себя неловко, удивлённо смотрел на дочь, боясь обидеть её неосторожным словом, а на товарища и не взглянул ни разу.
Преступники поняли: догадался. Дочь отложила ложку, краснея, сказала:
– Папа…
– Знаю, – прервал он её.
– Мы с Митей теперь супруги.
– Возможно, так оно и есть, – вздохнул учитель. – Но можно ведь было и посоветоваться…
Так они поженились. Свадьбу Машарин закатил такую, что весь Приленск неделю напоминал кабак в пасхальный день. Урядник даже умудрился утонуть в лагуне, возможно, и не без помощи – покойничек был сволочь неуёмная. А поп Анисим плясал на столе. Но Машарин этого не видел. Чуть ли не из-под венца он с молодой женой укатил в Иркутск, а потом в столицу. Вернулись с вольной для Стахеева и купчей на подмосковное имение.
Ольге Васильевне шёл тогда девятнадцатый год, а хозяйкой оказалась справной и женой хорошей. Вскоре бабка, жившая у Машарина не то на правах прислуги, не то хозяйки, совсем отказалась слушать его, повинуясь только Ольге Васильевне.
– Ты, Митя, в домашности ничё не понимашь и не лезь. Копошись там по своей части, а дом пущай баба ведёт: миллионщиками будете, помяни слово. Везёт же дураку – тако золото в жёны досталось! Вот что – в рубашке-то родиться…
На третьем году у Машариных родился сын. В честь деда, знаменитого лоцмана, погибшего совсем молодым на Пьяном быке, самом опасном ленском пороге, первенца нарекли Александром, хотя по святцам должны были назвать иначе. Второй сын умер двухлетним, и Ольга Васильевна больше рожать не хотела, боялась хоронить. Потом уговорил её произвести Катюху, но это уже потом. Умницей Катюха удалась. Не надо бы бабе быть такой умной – страдать будет…
Солнце отодвинуло от старика тень. Стало жарко. Он подозвал девчонку с полными вёдрами на коромысле, не снимая ведра, попил через край, пожелал её жениху хорошей невесты, подмигнул молодецки и снова уселся в тенёк.
Безделье надоело, измучило его, но размениваться на мелочь не хотелось, и он, будто издеваясь над собой, сидел и грелся. Он знал, что скоро, как только утихомирится чуток, завертится его колесо, аж гул пойдёт, и сейчас наслаждался ожиданием этого момента.
Деньги у него были. Под старость он начал чудить, и по дедовскому обычаю, над которым сам с удовольствием посмеивался, в особо удачные моменты стал зарывать клады. Чудачество обернулось мудростью. Теперь у него в тайных местах имелось около пяти тысяч золотых десяток и пуда два червонного песку. Начинать с такими грошами можно, особливо, когда знаешь, за какой конец хвататься.
Он начал рассчитывать, сколько можно закупить и сплавить в Якутск хлеба; какие товары отправить дальним «диким» тунгусам, чтобы выманить всего соболя, белку, горнака и потом продать меха жадным до пушнины американцам, благо их теперь полный Иркутск; кого из приказчиков послать куда, от кого где толку будет больше; как вырвать из казны потерянные доходы.
– Митрий Лександрыч! Гости к вам! – крикнула из окна баба-мытница.
Старик поднял кудлатую голову и увидел входящего в распахнутые ворота солдата с тощим мешком в руке.
– Саша! – взвизгнула на крыльце Катя и побежала, как полетела, навстречу солдату.
Хотел подняться и Дмитрий Александрович, но не смог.
– Сынок, сынок, – шептал он, сияя заслезившимися вдруг зелёными глазами. – Сынок… Ну, теперя всё. Теперь лады…
Глава третья
Вечером в гостиной накрыли большой стол – праздник есть праздник. Оно хоть и начались петровки, малый предпокосный пост, да разве станешь говеть, когда такая радость выдалась – вернулся Саша, сын, которого Ольга Васильевна не видела целых пять лет. Полтора года не было от него весточки – и вот он сам, живой и счастливый.
Поп Анисим, за которым сбегала Мотря, освятил иорданской водой дом после антихристов-совдеповцев, размасшисто осенил кропилом скоромный стол, заверив, что никакого греха нет, если не чувствуешь его в душе своей, и теперь чинно сидел в сторонке, дожидаясь обильного угощения.
Был он зело зверский обличьем – красноносый, гривастый, белки огромных глаз сверкали, как у эфиопа, и собой тучный, тяжёлый.
Дмитрий Александрович, не терпевший жеребячьего сословия, питал к отцу Анисиму чистосердечное уважение за буйный нрав и сугубую справедливость и попом считал его только по должности, обращаясь к нему на «ты» и именуя по отчеству – Данилычем.
В своём призрении паствы отец Анисим полагался не только на доброе слово Господне, но и на собственные кулаки, с двухпудовую гирю каждый. Не один распоясавшийся грешник уходил от него, надсадно кашляя и силясь открыть заплывавшие багровыми синяками глаза, клятвенно обещая себе расплатиться с рясой при первом же случае и заранее зная, что такого случая не будет. Поп был фанатично неустрашим и беззлобен. Он не наказывал, он учил. И если приходилось отцу жаловаться на сына, то он вёл того на расправу не к мировому, а к батюшке. Молодец незамедлительно унимался.
– Нет, милая Ольга Васильевна, в божьем мире ничего чище, чем радость материнская, – говорил поп, чтобы только не молчать. – Светла она и прекрасна. Да только мало кому выпадает светлая радость в наше смутное и горькое время. Радуйтесь, голубушка, радуйтесь безоглядно и не смущайтесь радости своей. За всех радуйтесь. Человек рождён для радости. Страдания – это участь святых. Потому и нарекаем мы их святыми, что, вкушая, мало мёда вкусих, за нашу радость жизнь свою положа…
При этих словах Мотря, помогавшая Ольге Васильевне накрывать стол, сорокалетняя вековуха с недвижными коровьими глазами, поплыла лицом и, наверное, заплакала бы, но в прихожей позвонили, и она, на ходу вытирая о передник руки, пошла открывать.
Катя, распределявшая приборы, перестала звенеть ножами, закусила нижнюю пухлую губу и прислушалась, стараясь угадать гостей. Торжество было сугубо семейным, и Машарины никого не приглашали.
– Черепахины, – сказала Катя, различив наконец голоса.
– Встреть их, Катя, и займи чем-нибудь. Мы тут без тебя обойдёмся.
Катя сделала недовольное лицо и пошла встречать.
Черепахины уже разделись и прихорашивались перед зеркалом.
Андрей Григорьевич был, как всегда, в мундире, свежевыбритый и надушенный.