– Ты нас не испытуй, – громко сказал небрежно стоящий поодаль молодой слесарь, чёрный, как чугун, лицом и зримо сильный физически. – Не испытуй, Митрий Лександрыч. Мы и украсть могем, и расташшить хоть кого – за милую душу. Но ты же у себя не крадёшь. Мы здеся копейку зарабатывали… Ты скажи, как теперя будем. Люди есть хотят, – кивнул он на товарищей.
Дмитрий Александрович долгим взглядом посмотрел на черномазого. Тот независимо выдержал взгляд.
– Кажись, Седых Веньямин?
– Точно, – подтвердил черномазый.
– Ты здесь этот… комитет, что ли?
Седых промолчал.
– Ну, как знаешь. Мне до этого дела нет, работа была бы… Всё будет, как раньше. Денег у меня нету, но с голоду пропасть не дам. Восьмичасовой день отменяется. Привыкать опять оно, конечно, неловко, да что делать – надо! Вам всё объяснят. Пошли, сын.
– Постой, Митрий Лександрыч! – остановил его Седых. – Тут спрашивают, увольнения будут?
– Какие?
– Ну, кто за Советы был?
– На это наплевать, – сказал старик. – Работайте. Политикой вашей интересоваться не желаю.
Он и на самом деле всегда считал политику делом десятым, поскольку твёрдо знал, что она покупается за большую или меньшую сумму. Единственное, что он уважал, это работу и человека на работе. Остальное всё считал приложением. Но платил рабочим в обрез и никогда не шёл навстречу их требованиям. Поступал он так отнюдь не из жадности.
– Нельзя, – убеждённо говорил он. – Нельзя потому, что требованьям этим не будет конца. Это вроде сказки про золотую рыбку. В конце концов работать никто не захочет. Ты положи ему сегодня сто рублей, он завтра в пять раз меньше сделает, а деньги домой понесёт? В кабак! И от этого только горе домашним и делу вред. Лишняя деньга портит человека, от дела его отворачивает. Ты немцу прибавь к заработку, он ещё лучше работать станет, ещё прибавишь – в лепёшку разобьётся. А наш не-ет! Наш сразу рукой махнёт, отдыхать станет. Немца деньгой подстегнёшь, а нашего испортишь: заленится, запьётся и пропадёт…
Он считал, что богатство и бедность необходимы для равновесия жизни и продвижения её, так как и то и другое заставляет человека трудиться.
– Богатый потому и богатый, что работает больше, – утверждал он. – Взять хоть меня – лодырем никогда не был. Десять тысяч кормлю и знаю, кто у меня что делает и что будет делать. По двадцати часов верчусь белкой линялой. А что – ем больше другого? Или три века жить собираюсь? Нет, мне больше его не надо. Тут другое дело – ответственность. Сплошаю, дело погублю, людей под удар подставлю, смута пойдёт и разбой. И я за всё это в ответе. На нас земля держится, на работниках.
Рабочий её руками держит, а я головой. Его голод заставляет, меня – ответственность. Вот так и живём.
Дмитрий Александрович всегда держал у себя на службе много опальных людей, заступался за них перед властями, требуя взамен только одного: работы и работы.
Даже совдеповщина не научила его смотреть на политику серьёзней. Революцию он расценивал по-своему: политика здесь ни при чём – рубль где-то маху дал! Вот и пошла стихия. Победить её тоже должен рубль. И победит. Только не суетись.
Когда половодье разом хлынуло на всю землю, а ты забрался на сухой сучок и жив остался – сиди, а вздумаешь кидаться за уплывающим добром: в дерьмо перемелет. Жди, пока не спадёт вода, затем оглянись, встань на ноги, обойдись тем, что осталось под рукой, и разворачивайся. Не сможешь – грош тебе цена.
Сейчас под рукой была пристань. На прииски рассчитывать пока нечего, золото – вещь верная, строгий порядок любит и средств требует немалых. Надо выждать, пока замирится всё кругом, пока вернутся с вольницы голодные и жизнь пойдёт своим чередом. Надо сначала привести в порядок подсобное хозяйство: мельницы, раскиданные по частым речушкам, таёжные фактории, водочные заводы, хлеботорговлю – это всё дело живое, подручное.
Сам Дмитрий Александрович уже давно не вникал в эту мелочь, доверяя управляющим вершить дела на месте. Не без того, чтобы те не прикарманивали хозяйские денежки, – как у мёда стоять и пальцы не макнуть? – но тысяч до двухсот в год чистыми набиралось.
Пристань была сердцем. Отсюда всё начиналось и сюда стекалось, поэтому привести её в порядок надлежало как можно скорее.
Потом пойдут отсюда тяжёлые хлебные баржи на Север, разбегутся по ленским притокам лёгкие баркасы и шитики, гружённые долгожданными там товарами… А потом и заглядятся ленские рыбаки на легко идущий против воды красавец пароход «Самородок».
– Золото везёт, – скажет какой-нибудь малый, закусит губу и туманно поглядит вслед пароходу.
– Не дремай! – одёрнет его старший товарищ. – Твоё золото в реке плавает. Не путай мотню, чёрт безрукий! Золота ему захотелось! Сперва штаны купи с карманами…
Всеми предстоящими заботами Дмитрий Александрович думал препоручить командовать сыну, чтобы самому со свободными руками кинуться на восстановление банковских капиталов и укрепление компаний, членом которых он состоял, а тут, глядишь, мог стать и главой их.
Дмитрий Александрович привёл сына на причал, уселся на перевёрнутую плоскодонку и велел позвать управляющего.
Оффенгенген не замедлил явиться – очень высокий и очень худой, с выпученными, будто выдавленными наружу базедовой болезнью бесцветными глазами.
– Вот тебе, Иван Христианович, новый хозяин, – не ответив на приветствие немца, сказал старик и показал рукой на сына. – Завтра дашь ему полный отчёт. А сегодня прикажи выдать людям немного денег, и чтобы завтра к шести все были на работе. Опоздавших уволить сразу. Всё.
Дмитрий Александрович освободил галстук, расстегнул жилетку, шумно выдохнул и всем телом повернулся к сыну.
– Ну, вот и начало, Александр Дмитриевич! Засучай рукава. В нашем деле, как на скачках, – кто первым с места возьмёт, тот и вперёд вырвется. А я на днях в Иркутск подамся. Вдвоём мы закрутим дела – держись!..
Александр слушал серьёзно, без улыбки, и это понравилось старику. Развернутся Машарины, куда как развернутся!
Если отец знал, с чего начинать дело, то сын о своём не имел ни малейшего представления. Вестей от Черевиченки не было, а предпринимать что-либо на свой риск и страх ему запретили. И он целиком отдался работе. Знающих людей на пристани не хватало, во всё приходилось вникать самому.
До гудка появлялся в конторе, коротко, как приказы, отдавал распоряжения управляющему, потом проходил в мастерские, где рабочие отворачивались от его пристального ощупывающего взгляда, – «Чёрт его знает, что у него на уме, лучше не пялиться», – затем шёл на пароход, где отлаживалась после ремонта машина, и там задерживался, так как механика не было, и иногда сам засучивал рукава, чтоб помочь в сборке.
Кешка-машинист, всегда взвинченный поперечный мужик, всё любивший делать своими руками, матерился будто в пространство и гнал Машарина из отделения:
– Иди ты отсель, хозяин. Грех с тобой один, – и лицо его, перепачканное мазутом, кривилось в неудовольствии, а большие, как облупленные яйца, белки глаз становились неподвижными.
Машарин примирительно вытирал паклей руки и уходил, наказывая поторопиться.
Капитан «Ермака» Стунджайтис, ширококостный латыш из бывших каторжников, провожал его до трапа и заверял, что вот-вот пароход будет готов к выходу.
Машарин не обладал счастливым даром быстро завоевывать расположение людей, между ним и другими всегда пролегала полоска ничейной земли, а здесь это была даже и не полоска, а настоящая линия фронта.
Разговаривать с ним никто не хотел, все косились и шептались за его спиной.
Да он и не стремился к сближению, полагая, что для его дела так будет надёжнее.
Дома он чувствовал себя неловко, сознавая, что обманывает родных людей, что спекулирует на их любви и доверии. Это было тяжело и стыдно, куда легче было, если бы им открыться и рассказать всё. И он завидовал красноармейцам, не вылезающим из бесконечных тяжёлых боев, что велись сейчас по всей необъятной России.
В толпе, глазеющей на пленных, он оказался случайно. Шёл домой, вдруг народ улицу запрудил – не пройти. Он остановился чуть в стороне и через головы стал смотреть, что происходило на дороге.
Там, стиснутые шпалерами конвойных, позади телег шли в окровавленных лохмотьях люди, пыльные и растрёпанные. Они изнемогли от слабости и жары и еле переставляли ноги.
Машарину показалось, что он знает этих людей, и он с ещё не осознанной тревогой протиснулся поближе и только тогда узнал пленных.
Впереди, глядя исподлобья на дорогу невидящими тяжёлыми глазами, шагал Черевиченко. Руки скручены сзади, босиком, на лице уже взялись коричневой коркой следы нагайки. Рядом с ним шёл жилистый Тарасов, шёл твёрдо, упрямо, даже с каким-то вызовом. Остальных пленников Машарин не знал.
Их было немного, человек двадцать пять-тридцать.
«Попались, – с отчаяньем подумал Машарин. – Глупо как. Надо было опередить Черепахина, выехать навстречу самому, а не посылать телеграмму. Теперь всё провалилось».
Ему хотелось сейчас же, немедленно чем-то помочь пленным, хотелось кинуться на конвоиров и расшвырять их, как щенков, но он заставил себя успокоиться и даже закурил.
Толпа стояла как раз там, где трактовая улица круто спускается к ленскому берегу, и пленников видно было хорошо.