– Да, моложе, но ведь и стойкости против искушений много меньше.
Николай Николаевич нахмурился:
– И снова ты права, мудрая моя. Не поддался бы соблазнам. Место для корыстолюбцев уж больно привлекательное. Впрочем, и для огульных обвинений во взятках – тоже. О Господи! Хоть в оба глаза следи. Или службу контрольную создавай из надежных людей…
– Но контроль этот должен быть скрытным, – вставила Екатерина Николаевна.
Муравьев удивленно посмотрел на нее:
– Верно. Только кто ж такую службу позволит создать, себе-то во вред? Да и где людей набрать для такой службы? Хотя… – Глаза Муравьева вдруг заискрились хитринкой, и Катрин навстречу этому оживлению улыбнулась с надеждой: может быть, оно говорит о начале выздоровления? – Есть у меня люди для этого дела. Есть! Уж один-то точно имеется, и второй, пожалуй, на примете. А больше и не надо.
3
Вагранов изменился.
В течение жизни, естественно, люди в большинстве своем меняются – чаще всего незаметно и постепенно. Очень редко кто-то остается неизменным на протяжении большого отрезка времени, о таких говорят с тщательно скрываемой завистью: «Нет, вы посмотрите, как он (или она) прекрасно выглядит! Это в свои-то годы!» – и с удовольствием напоминают о возрасте.
Иван Васильевич, наоборот, стал меняться быстро, но не внешне – для стороннего и маловнимательного глаза он был все тем же аккуратным, подтянутым, а потому для своих сорока трех лет стройным и даже, можно сказать, элегантным офицером. Честным, безукоризненно порядочным и глубоко преданным генерал-губернатору. Скорым и точным по исполнению особых поручений. А вот внутренне… да, внутренне изменился, причем за очень короткий промежуток времени, и настолько сильно, что удивился сам себе. Он вдруг почувствовал, что ему стало интересно жить и, соответственно, служить. Конечно, Иван Васильевич и прежде не скучал, тем более после появления Элизы, но с некоторых пор краски его служебной жизни, прежде однообразные и довольно тусклые, расцвели многоцветием, стали гораздо ярче, пожалуй, сравнимо с тем радостным светом, что принесла ему любовь. Это его состояние не могло долго оставаться только внутри и постепенно стало просачиваться наружу, накладывая свои оттенки и на внешние стороны жизни штабс-капитана Вагранова: уходила прочь обычная замкнутость, появились раскованность и свобода в общении.
Эти изменения первыми заметили, конечно, Элиза и Муравьев. Но ни та, ни другой не стали допытываться о причинах, видимо, считая, что со временем все разъяснится или сочтет нужным рассказать сам Иван Васильевич.
А все началось с обычного для порученца задания – остановить и препроводить в Иркутск пару английских разведчиков – так называемых геологов супругов Остин. Продумывание операции совместно с плотовщиками Казаковыми и казачьим сотником Кириком Богдановым, а затем ее блестящее исполнение доставили Ивану истинное, никогда прежде не испытанное удовольствие. Оно умножилось еще тем, что «супругой» Остина оказалась хорошо знакомая по Кавказу бывшая «абхазка» Алиша.
Следующим шагом в этом направлении стало обнаружение сначала засадных лежбищ у Ленских столбов, затем банды, идущей впереди отряда генерал-губернатора на Охотском тракте. По свежести травяной подстилки на лежбищах Иван Васильевич определил, что засадники ушли совсем недавно, и предложил генералу догнать их и выяснить, на кого они охотились.
Генерал не прислушался. Посчитал, что будет зряшная потеря времени. Да и вообще не поверил, что готовилось покушение. Но вот на тракте мнение его изменилось, и засада была уничтожена.
Так в Вагранове проснулся контрразведчик. Он вдруг понял, что это дело – его, что следить, расследовать, пресекать вражеские поползновения в любых проявлениях – есть то самое, чего много лет ждала и жаждала, сама того не понимая, его душа. Откуда это в нем взялось, объяснить он, конечно, не мог, да и не пытался. Может быть, от отца, охотника-следопыта, с которым Иван сызмала ходил на зверя в северную тайгу, а может, каким-то образом прорвался наружу зов неведомых предков. Кто знает, с чего это вдруг в человеке, весьма далеком, допустим, от поэзии, проявляется тяга к стихосложению? Или к музыке, к живописи? Да хотя бы к садоводству, разведению кроликов или наблюдениям за погодой? Бывает, конечно, что-то передается по наследству, но вон у Бернгарда Васильевича Струве отец – знаменитый астроном, а сын в земные дела уперт, вверх толком-то и не посмотрит. Звезд с неба не хватает – это точно про него. Хотя… звезды считать – нужна жуткая скрупулезность, а ее-то у Бернгарда Васильевича просто в избытке; так что все-таки от папаши что-то перепало.
Впрочем, Иван Васильевич вначале даже не понял, как называть свои новые устремления. К его несказанному удивлению, их точно определила Элиза, когда ей надоело ждать от возлюбленного какого-либо объяснения происходящих перемен, и она спросила его напрямик.
Он тогда вернулся из командировки в Забайкалье – Муравьев посылал расследовать обстоятельства бегства из-под стражи Христофора Кивдинского, – был веселый и злой одновременно, и это, как ни странно, очень ему шло, а потому ужасно нравилось Элизе.
Перед ужином Иван Васильевич доложил генералу результаты расследования, они вместе вышли к столу, за которым их ожидали Екатерина Николаевна и Элиза, оживленно говорили, даже шутили, что случалось не столь уж и часто. Вагранов рассказал забавную историю про Корнея Ведищева, как козел его на березу загнал и продержал там до самого вечера; передал от старика берестяной короб с кедровыми орехами и бутыль козьего молока.
– Это – чтоб здоровье было крепким. И старый просил напомнить о вашем обещании, Николай Николаевич, взять его на Амур.
– Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается, – помрачнел Муравьев.
– И я ему то же сказал, почти теми же словами. А Корней мне: ничё, говорит, Иван, и пяти годков не минет, на Амур Расея двинет; будет дурою из дур, коль забудет про Амур.
– О, стихи! – восхитилась Элиза. – Корней есть поэт! Русский Теофиль Готье!
Все засмеялись, кроме генерала.
– Поэт, поэт, – проворчал он. – Его бы стихи да правительству в уши.
– Он не поэт, он – ясновидящий, – серьезно сказала Екатерина Николаевна, положив свою тонкую руку на покалеченную мужнину. – Мне почему-то кажется, что так и будет.
Когда разошлись по своим спальням, девушка потребовала, чтобы Иван все ей рассказал как можно подробнее.
– Да что там рассказывать! – усмехнулся Вагранов, обнимая ее. – Я так по тебе соскучился!
– И я, – шепнула она прямо ему в ухо. – Бистро-бистро раздевайся и идьи ко мне.
Сама тоже поспешно освободилась от лишней одежды и хотела скользнуть в кровать, но Иван перехватил ее и крепко прижал к себе. Они оба очень любили это соприкосновение, горячее и плотное, когда непонятно как все выпуклости и впадинки на их телах совершенно фантастическим образом укладывались друг в друга, не оставляя малейшей щелочки, воплощая наяву и телесно расхожее утверждение о единстве душ. Оба мгновенно пьянели от такого слияния, теряли голову и могли без устали ночь напролет повторять много раз пройденное и на ходу изобретать новые положения и движения в безумном танце любви.
Танец любви – это придумала, конечно же, Элиза, а Вагранов, не слишком умелый в обычных танцах, с радостью с ней согласился. Он никогда не забывал, что был когда-то простым вятским охотником и рядовым солдатом, и слова прелестной musicienne стали для него как бы высшей оценкой его способностей и возможностей настоящего мужчины.
Однако в эту ночь Иван не сумел выступить во всей своей красе – сказалась усталость от длинной дороги, – и испугался, что Элиза останется недовольной, но любимая все поняла, успокаивающе огладила его мускулистое тело, еще вздрагивающее, как вулкан после извержения, попутно приласкала своего любимца, доставляющего ей неописуемое наслаждение, и устроилась головой на широкой груди.
– А теперь, Ванья, рассказывай! En detail![28 - Подробно (фр.).]
Увиливать уже было невозможно, и Вагранов начал рассказывать о своем расследовании, постепенно все больше увлекаясь и горячась. Он не сомневался, что бегство Кивдинского подстроено верхнеудинским исправником Шамшуриным, который оказался старым знакомым штабс-капитана еще по Кавказу. Иван Васильевич был убежден, что поручик предательски сдал тогда укрепление горцам, но Муравьев не поверил, что русский офицер способен на такое, решил, что это – простое разгильдяйство, и по-свойски начистил виновнику физиономию.
– Шамшурин? – наморщила лоб Элиза. – Смешная фамилия!
– Хорошая русская фамилия, – сердито возразил Иван. – Только человек ее носит нехороший, за деньги готовый все продать.
– Ты стал другой, Ванья, – сказала вдруг Элиза. – Ты тепьерь кто?
– Как – кто? – удивился Вагранов. – Офицер для особых поручений.
– Нет. Ты и раньше бьил для особых поручений, но тебье бьило скушно.
– А-а, вон ты о чем. Да, теперь мне не скучно. Я не знаю почему, но служить стало интересно.
– Это потому, – серьезно глядя ему в глаза, сказала девушка, – что у тебья талант. Ты есть настоящий contre-eclaireur[29 - Контрразведчик (фр.).].
Вагранов понял и испытал что-то вроде потрясения. Он и слова-то такого не знал, а насколько же оно верно обозначило его новое поприще. Ну да, он – против вражеской разведки и вообще против врагов России и генерал-губернатора, что, по сути, одно и то же, потому что в его, Вагранова, понимании все служение Муравьева предназначено лишь на пользу царю и Отечеству. Но откуда столь непростое слово с таким глубоким смыслом известно его Элизе, этой нежной и тонкой, восхитительно прелестной девушке, которая со своей виолончелью должна быть невероятно далека от этой грубой, порою кровавой работы?
– О, я его придумала! – засмеялась любимая. – Для тебья!
Она, конечно, шутила: такое слово просто не придумаешь. Значит, не захотела отвечать. Эта мысль царапнула Ивана, однако волна радости, оттого что нашлось точное определение его личным действиям, замыла легкую царапину. Как замечательно: он – контрразведчик! Надо будет завтра же сказать Николаю Николаевичу и попросить его, чтобы все поручения такого рода давались именно ему, Вагранову.
Муравьев новому слову особо не удивился, возможно, знал его во французском языке – спросить Иван Васильевич постеснялся. И не потому, что стыдился незнания языка, – сам не зная почему, он не хотел связывать это слово с Элизой.
Генерал сказал только:
– Главные враги, Иван, сидят в столице, до них тебе, как до неба, не дотянуться. А у нас вряд ли будет много таких поручений. Но я твое пожелание учту и, если что-то такое возникнет, буду иметь в виду.
Вот кого посчитал Николай Николаевич первым человеком, пригодным для новой службы.
По случаю возвращения из Петербурга Корсакова, а вместе с тем – приезда Невельского и Казакевича Николай Николаевич, вопреки возражениям жены и врачей, встал с постели и облачился в рабочий мундир.
– Вы что, смеетесь? – сказал он негодующим по этому поводу. – Офицеры прибыли из столицы, можно сказать, от самого императора, а генерал их будет принимать, лежа на перине?
Екатерина Николаевна лишь руками развела, а Штубендорф и Персин, не решаясь возразить, удалились, сердито фыркая. Принимал генерал приехавших в кабинете, всех разом. Каждого сердечно облобызал, усадил на кожаный полукруглый диванчик возле низкого столика, достал из застекленного шкафа бутылку коньяку, хрустальные пузатые рюмки (Невельской улыбнулся незаметно под висячими усами – уж очень обстановка напомнила уголок отдыха в кабинете Литке), а в довершение – большую плитку шоколада. – Какая роскошь! – не удержался от восхищенного вздоха Казакевич. – Неужто наш, российский? – Увы, Петр Васильевич, увы! – отозвался Муравьев, расставляя и раскладывая угощение на столике. – Швейцарский. Уж так мы в России устроились: коньяк пьем французский, шоколад едим швейцарский, а платим за все это своими богатствами. Ладно, хоть хлеб да масло за границей не покупаем. Он сам разлил коньяк по рюмкам, разломал шоколадную плитку на дольки – по-походному, прямо на обертке.