Да-а, потомки… Какими-то они будут, оценят ли в полной мере труды во благо Отечества своих предков, да вот хоть Геннадия Ивановича Невельского со товарищи, приумножат их или, напротив, профукают ни за хрен собачий? Добро-то, оно ведь наживается трудно – мозолями, потом и кровью, а по ветру развеивается в одночасье: р-раз – и нету его, а потом ищи-свищи!
Геннадий Иванович, Геннадий Иванович… А ведь на него теперь канцлерская псарня спустит всех собак: ну как же, посмел нарушить высочайше утвержденные инструкции! А это, при умелой подаче обстоятельств, грозит разжалованием, если не чем похуже. Надо немедленно писать императору правду и обязательно использовать придумку Миши Корсакова насчет левого берега Амура. Как там было в решении Амурского комитета? Муравьев помнил почти дословно: «…желательно, чтобы левый берег устья Амура и находящаяся против него часть Сахалина не были заняты никакою постороннею державою…» Невельской все выполнил в точности, и государь должен об этом знать, прежде чем канцлер граф Нессельроде вывернет сведения в свою пользу. Поэтому Геннадия Ивановича с его офицерами следует немного придержать в Иркутске, а Мишу Корсакова, наоборот, с письмами и отчетами отправить вперед, в Петербург, как можно скорее. Аллюр три креста!
Катрин разбудил свет из соседней комнаты. Несильный, от двухсвечового шандала, он тем не менее не давал снова заснуть. Она встала, выглянула из-за дверной портьеры, нет ли кого постороннего, и, не прикрывая наготы, неслышно подошла сзади к задумавшемуся в кресле мужу. Он сидел, откинувшись на спинку, голые ноги выглядывали из распахнувшегося халата. На столе перед ним стоял раскрытый походный письменный прибор – чернильница-непроливайка, песочница, ручка-вставочка со стальным пером – и лежало недописанное письмо.
Катрин взглянула на ходики: ужас, пять часов утра! Она уже хотела так же неслышно вернуться в спальню – привыкла не мешать мужу работать, а часто и помогала, пиша бумаги под его диктовку, как вдруг Николя развернулся, ловко ухватил ее за талию, и Катрин в мгновение ока очутилась у него на коленях, а их губы соединились как бы сами собой.
– Как ты догадался, что я тут стою? – оторвавшись, почему-то шепотом спросила она.
– Я думал о тебе, – тоже шепотом откликнулся он. – В три часа проснулся – сон опять увидел про сплав, а ты рядом, раскрылась – такая желанная!
– Ну и пришел бы ко мне. Ты же знаешь – я всегда тебе рада.
– Жаль было твой сон нарушать. Вот встал и взялся за письма.
– И все желание пропало, – грустно произнесла Катрин.
– Ошибаешься, – озорно блеснул глазами Николя. – Оно у меня никогда не пропадает.
– Так что же ты медлишь?!
3
В ожидании прочного льда на Лене Муравьев и Невельской почти все свободное время проводили в беседах. Вернее сказать, Невельской выкраивал время для этих встреч, потому что у него было очень много работы по подготовке материалов экспедиции к представлению в Главный морской штаб, да еще и доклад хотел сделать для Императорского Географического общества. Муравьев же не спеша знакомился с управлением Якутской областью, изучал местные промыслы, принимал жалобы – а их было немало, главным образом на неправедный пушной торг, который захватили несколько торговых домов. Разговор с купцами по этому поводу прошел весьма жестко, а когда тот же Платон Колесов намекнул на законы гостеприимства, генерал пришел в ярость.
– Меня, уважаемый, обедами и ужинами не купить! – рявкнул он так, что все присутствующие заметно сжались. – Несправедливости и беспредельщины в отношении к беззащитным не потерплю ни от кого, даже от друга и родственника. Так что извольте исправляться и впредь подобного не допускать. Иначе… – Муравьев не договорил, но все и так поняли, чем может обернуться неисполнение.
В меру своих сил и умений трудились адъютанты, Вагранов и Енгалычев. Генерал поручил им обследовать службу и быт местных казаков; урядник Аникей Черных с товарищами тоже не остались в стороне.
Доктор Штубендорф с утра до вечера вел прием больных в городской лечебнице; в гостиничку, куда определили офицеров, возвращался усталый, голодный, но – довольный. За время путешествия он соскучился по своей работе, которую любил до самозабвения.
Екатерина Николаевна и Элиза поначалу репетировали, но потом Элиза напросилась к Ивану Васильевичу – хотела своими глазами увидеть, как живут казачьи семьи. Ей это было тем более интересно, что службу здесь несли не только русские, но и якуты, и тунгусы, и довольно много было смешанных семей. Вагранов, конечно, с радостью включил ее в свою маленькую группу. Его musicienne оказалась на удивление дотошной: что ни возьми – повинности ли казаков, права ли, снабжение продуктами и оружием или обучение детей, – во всем старалась докопаться до возможных глубин и самой сути.
Екатерина Николаевна поскучала пару дней и присоединилась к подруге.
В общем, все оказались при делах, чему Николай Николаевич был весьма рад. Он сам не терпел праздности и другим не позволял. Исключение мог делать только женщинам, но Екатерина Николаевна не желала, чтобы ей оказывали снисхождение и давали поблажки. Она стремилась во всем соответствовать мужу, что, между прочим, весьма понравилось Невельскому, который однажды в разговоре с Муравьевым даже выразился в том духе, что очень желал бы иметь супругу, похожую на Екатерину Николаевну.
– За чем же дело стало? – засмеялся Николай Николаевич. – Есть у нас в Иркутске такая девица на выданье, племянница губернатора Владимира Николаевича Зарина. Тоже, кстати, Катенька, Екатерина Ивановна. Вот-вот семнадцать стукнет. Вам в самый раз.
– Да я для нее уже старый, – сконфузился Невельской. – Двадцать лет разницы…
– Ерунда, дорогой мой, сущая ерунда! Вы для нее будете един в двух лицах: и муж любимый, и отец родимый. А это необыкновенно приятно – по себе знаю. Так что приедем в Иркутск, на первом же обеде вас и познакомим.
Разговор этот случился как бы между прочим; ни тот, ни другой из собеседников даже не предполагали, что именно этот момент изменит как судьбу Геннадия Ивановича, так и грядущие их отношения друг с другом.
Но это еще только будет, а пока что два мужественных офицера, не раз показавших отвагу и стойкость – один в сражениях с врагом, другой в схватках со стихией, два смелых первопроходца – и по духу, и по делам, наконец, просто два честных, благородных, абсолютно бескорыстных человека сидели за вечерним чаем с рюмочкой коньяку и трубочкой хорошего табака и беседовали о делах насущных.
– Вы, Геннадий Иванович, не раз бывали в Англии – что вы можете сказать об англичанах?
– Об англичанах? – Невельской отхлебнул чаю, затянулся трубкой и пустил колечко дыма, которое, почти не расползаясь, воспарило к потолку. Проследил за ним и только тогда ответил: – Вот мы с вами пьем английский чай, курим английский табак, а ведь ни то, ни другое в Англии не выращивают. И чай, и табак они берут в своих колониях, которые открывали искатели приключений, а прибирали к рукам предприимчивые дельцы. Вот в этом, по-моему, суть их народа – в сочетании авантюризма и сугубого прагматизма.
– Пожалуй, я с вами соглашусь, – задумчиво сказал Муравьев. – И ведь именно это сочетание может подвигнуть их на крайне опасную для России операцию – захват Авачинской бухты. Для России это была бы невосполнимая потеря! А в столице некоторые знатоки, – последнее слово Муравьев произнес с неприкрытой издевкой, – вполне могут посчитать: ну и пусть, мол, захватывают – понадобится, мы ее потом с суши освободим. А того не сообразят, что, пока мы будем двигать туда войска по суше, захватчики так укрепятся, что их ничем будет не выковырять оттуда даже за десяток лет.
– Да, по суше, наверное, надобно не меньше года для доставки войск от Иркутска до Петропавловска, – сказал Невельской, попыхивая ароматным дымком.
– Какое там не меньше года, Геннадий Иванович! – с неожиданной обидой воскликнул Муравьев. Невельскому показалось, что генерала задело его спокойствие. – Три лета для солдат и три зимы для артиллерии. И по тысяче рублей на человека – если не больше – на пропитание и прочие расходы! А англичане все, что нужно для обороны, завезут морем за несколько недель из Индии или Гонконга. И базу для флота оборудуют за милую душу, там для этого все условия имеются. – Муравьеву уже не сиделось. Он вскочил и заходил кругами по маленькой комнате. Невельской молчал, думал, следя глазами за метаниями генерала. – Я все больше убеждаюсь, Геннадий Иванович, что надо как можно быстрее укреплять Петропавловский порт, перенести туда Охотский и, пока не решен вопрос с Амуром, для обустройства сухопутной дороги от Якутска до Аяна создавать вдоль нее земледельческие поселения.
– Аян, Аян! – с нескрываемым раздражением вдруг воскликнул Невельской. – Вот перенесли порт из Охотска в Аян, теперь дорогу надо туда обустраивать, а какая особая разница между Охотском и Аяном? Да никакой! И тот и другой для нормальной стоянки кораблей непригодны. Я вообще подозреваю, что Завойко затеял эту историю с Аяном из чисто личного интереса.
– Какого? – поднял руку Муравьев, останавливая напор капитан-лейтенанта. И остановился сам, сел за столик. – В чем, по-вашему, его личный интерес?
Генерала насторожила горячность Невельского, в ней он увидел обычную человеческую ревность: ну как же, Завойко всего-то на год старше, а уже капитан первого ранга, утвердят губернатором Камчатки – станет контр-адмиралом. И последующие слова Геннадия Ивановича только подтвердили его предположение.
– В Охотске он был всего лишь лейтенантом, а, основав новый порт, сразу пошел вверх…
– Извините, Геннадий Иванович, но вы понимаете, что значит – основать новый порт? Вы ведь были в Аяне, видели целую улицу добротных домов, портовые постройки, а ведь пять лет назад там ничего не было. Ничегошеньки! Все сделал Василий Степанович своими руками, своей командой! Мало того что своими руками – так и своими средствами, найдя на месте и строевой лес, и глину для кирпичей. Представляете? Рамы, двери и даже мебель начальник фактории делал сам. И кирпичи выжигал. И жену свою, беременную и с малыми детьми, не побоялся перевезти на голое место. А почему? Да потому, что был уверен в своих силах, в своих способностях. Они приехали в палатки, а к осени уже были жилые дома. И ни копейки средств на это не истратил, за исключением железа и стекла, привезенных из Америки.
Наступила пауза. Николай Николаевич устал от своей возбужденной речи, а Геннадий Иванович раздраженно курил и молчал.
Муравьев вспомнил свое посещение дома Завойко. Рубленный из лиственничных бревен, с высоким крыльцом (чтобы зимой не приходилось прокапываться сквозь сугробы) под коньковым навесом, он был пятым в ряду на улице, уходящей в долину между двух гор. Первый дом занимала контора отделения Российско-Американской компании, второй, значительно больший, – команда, третий – служащие Компании, четвертый – доктор со своим приемным покоем. За домом Завойко стояли жилище священника и церковь.
Василий Степанович, прибывший в Аян из Петропавловска сразу же после прихода туда Невельского, пригласил к себе на обед генерал-губернатора и офицеров транспорта «Байкал». В небольшой уютной гостиной их встретила жена Завойко Юлия Егоровна – молодая миловидная улыбчивая женщина в окружении детей. Три старших мальчика – семилетний Жора, пятилетний Степа и приемный сын Костя Криницкий (его отец, охотский доктор, пропал без вести, объезжая окрестности, а мать убили арестанты) – сразу же прилепились к морякам, двухлетняя Маша пряталась за юбку матери, а годовалая Катюшка спала на руках бородатого матроса Кирилы, который уже восемь лет служил в семье Завойко нянем и стал для них незаменимым и вообще родным человеком.
Обед был скромным, но довольно-таки изобильным: закуски из черемши и щавеля с вареной картошкой, морковью и мелко порезанной олениной, заправленные постным маслом и сметаной, густой суп из красной рыбы, жареная медвежатина, опять же с картошкой, черничные пироги и чай.
– Откуда здесь картофель и овощи? – удивился Муравьев. – И это чудо – сметана?!
– Свои, Николай Николаевич, – улыбнулся Завойко и посмотрел на зардевшуюся жену. – У нас тут у всех и огороды, и коровы есть. Юлия Егоровна с детьми этим занимается.
И сказал это с такой откровенной любовью к жене, что Муравьев, до того оценивший лишь его деловую хватку, вдруг почувствовал в нем родственную душу и порадовался, что не ошибся в выборе кандидата на пост камчатского губернатора.
– Не верьте ему, Николай Николаевич, – сказала Юлия Егоровна. – Это он сам всем успевает заниматься. А я больше по дому да с детьми.
«С детьми», – завистливо вздохнул про себя генерал и только теперь внимательнее пригляделся к хозяйке дома. Урожденная баронесса фон Врангель, дочь доктора права, вышла замуж за тридцатилетнего моряка и отправилась с ним на Охотское море. Ну ладно была бы старой девой, ну ладно пошла бы за богатого или получившего большой чин – так нет же, сама – юная красавица, а муж – семь лет в лейтенантах и только через четыре года жизни в Охотске станет капитан-лейтенантом. Кто для нее был примером? Жены декабристов? А может быть – и это скорее всего – родная тетушка Елизавета, поехавшая в двадцать лет аж в Русскую Америку со своим мужем Фердинандом Петровичем Врангелем, главным правителем этой самой Америки? А сколько других, безвестных женщин безропотно разделяют судьбу мужей, офицеров и чиновников, выполняющих свой долг перед Отечеством в диких, неизведанных землях! И судьба эта бывает много жесточе судеб декабристок.
Странно, подумал Муравьев, что владыко Иннокентий назвал лишь Марию Прончищеву женщиной, последовавшей за мужем в его подвижничестве. Ведь рядом с ним пятнадцать лет была на Уналашке его собственная супруга с детьми, делила тяготы апостольской жизни, все его радости и печали. Или он считает это повседневное самопожертвование самым обычным, не стоящим особого внимания явлением? Если так, то согласиться с ним невозможно!
А еще Николай Николаевич увидел в доме Завойко на специальной полочке награды Василия Степановича – четыре ордена и серебряную медаль, узнал, что первый орден – Святой Анны 3-й степени с бантом – он получил в пятнадцать лет за участие в Наваринской битве, где, будучи мичманом, командовал четырьмя корабельными орудиями. Узнал и с запоздалым стыдом вспомнил свое самоуверенное заявление в беседе с тем же Иннокентием о том, что только он, Муравьев, да еще Вагранов – люди военные и разумеют, где надо ставить батареи, а все другие пороха не нюхали.
Это тебе щелчок по носу, генерал, усмехнулся он про себя, не занимайся бахвальством.
4
– Вы, наверное, уже написали об этом в Петербург? – неожиданно угрюмо спросил Невельской, и Муравьев очнулся от воспоминаний.
– О чем, Геннадий Иванович?
– Да об этом треклятом Аяне!