Вздохнул король всеми проспектами и площадями своего естества, до того все это было непросто, и приступил к делу, то есть заснул. Ожидал он увидеть построенные в каре стальные полки, ведомые поседевшими в боях генералами, и толпы, кричащие «ура» под треск барабанов и звон литавр, а увидел только малюсенький шурупик. Самый обыкновенный шуруп, с краешка слегка выщербленный, и все. Что с ним делать? Прикидывал король так и этак, а тем временем охватывала его тревога, все сильней и сильней, и слабость, и страх, и вдруг его осенило: да это же рифма на «труп»!
Весь задрожал король. Так, значит, символ конца, смерти, распада, значит, и вправду банда родных уже начала украдкой, молчком, подкопами, прорытыми в том его сне, пробираться в теперешний, – а он того и гляди рухнет в изменническую пропасть, сном под сном вырытую! Так, стало быть, конец уже близок! Смерть! Гибель! Но откуда же? Как? С какой стороны?
Засияли огнями десять тысяч личностных зданий, задрожали подстанции Величества, увешанные орденами, опоясанные лентами Великих Крестов, мерно позвякивали награды на ночном ветру – столь тяжко боролся король Мурдас со снящимся ему символом гибели. Наконец переборол его, пересилил, и улетучился тот без остатка, будто и не было его никогда. Смотрит король: где он? Наяву или в другом сновиденье? Вроде бы наяву, но как же удостовериться? Впрочем, может быть, сон о дяде перестал ему сниться и все тревоги напрасны? Но опять же: как об этом узнать? Иного способа нет, как только обшаривать и без устали перетряхивать снами-шпионами, выдающими себя за мятежников, все закоулки своей державной особы, все царство своего естества, и никогда уже не обретет король-дух покоя, вечно будет грозить ему заговор, снящийся где-то там, в отдаленнейшем уголке его колоссальной персоны! Так за дело же! Воплотим поскорее в явь благонамеренные сновиденья, пригрезим себе верноподданнические адреса и многолюдные депутации, сияющие ореолом благонадежности, обрушимся снами на все до единой персональные наши ложбинки, закутки, разветвления так, чтобы никакой подвох, никакой дядя не мог бы укрыться в них ни на миг! И вправду – послышалось милое сердцу шуршанье знамен, дяди и след простыл, родных не видать, кругом одна только верность – кланяется и благодарит неустанно; звенят обтачиваемые на станке золотые медали, искры вылетают из-под резцов, которыми скульпторы памятники ему высекают. Возвеселилась душа монаршья при виде штандартов с гербами, и ковриков, из окон вывешенных, и орудий, готовых к салюту, а трубачи уже медные трубы к губам подносят. Но когда присмотрелся он повнимательней к этой картине, заметил: что-то там вроде не так. Памятники – конечно, но как будто не очень похожие; в перекошенных лицах, в косом взоре статуй есть что-то от дяди. Знамена шуршат – правда; только вшита в них ленточка, маленькая, неотчетливая, как будто бы черная, а если не черная, так грязная, во всяком случае – грязноватая. Это еще что? Не намеки ли?!
Боже праведный! Да ведь коврики – вытертые, с проплешинами, а дядя – он был плешив… Не может этого быть! «Долой! Назад! Проснуться! Очнуться!» – подумал король. «Трубить побудку, и вон из этого сна!» – хотел он закричать, но, когда все исчезло, легче ему не стало.
Впал он из сна в сон – новый, снящийся предыдущему, а тот еще более раннему пригрезился, так что этот, теперешний, был уже будто третьей степени; уже совершенно явно все оборачивалось тут изменой, пахло отступничеством; знамена, словно перчатки, из королевских на изнанку черную выворачивались, ордена были с резьбой, словно шеи обезглавленные, а из сверкающих золотом труб не музыка боевая звучала, но дядин смех громыхал ему на погибель. Взревел король гласом иерихонским, кликнул войско – пусть хоть пиками колют, только бы разбудили! Ущипните! – требовал он громогласно. И снова: Яви мне!!! Яви!!! – впустую; и опять из цареубийственного, крамольного сна пытался он пробиться в коронный, но расплодилось в нем снов что собак, шныряли они повсюду, как крысы, ширился всюду кошмар, как чума, разносилось по городу – тишком, полушепотом, втихомолку, украдкой – неведомо что, но такое ужасное, что не приведи господь! Стоэтажным электронным громадам снились шурупики, трупики, медяшки-смертяшки, и в каждой личностной подстанции короля гнездилась шайка родных, и в каждом его усилителе хихикал дядя; задрожали этажи-миражи, сами собой перепуганные, и выроилось из них сто тысяч родни, самозваных претендентов на трон, инфантов-подкидышей двоедушных, узурпаторов косоглазых, и хотя никто из них толком не знал, снящийся он или снящий, и кто кому снится, и зачем, и что из этого выйдет, но все как один ринулись они на Мурдаса, а на уме у них плаха, топор, весь разговор, воскресить, казнить опять, раз, два, три, четыре, пять, хочешь смейся, хочешь плачь, снимет голову палач, и потому лишь ничего пока не предпринимали, что не могли условиться, с чего им начать. Так вот и низвергался лавиной рой мыслей монарших, пока не сверкнула от перенапряжения вспышка. Не снящееся, а настоящее пламя поглотило золотые отблески в окнах королевской особы, и распался король Мурдас на сто тысяч снов, которые ничто уже, кроме пожара, не связывало, и полыхал долго…
Из сочинения Цифротикон, или о девиациях, суперфиксациях и аберрациях сердечных
О королевиче Ферриции и королевне Кристалле [14 - О krо`lewiczu Ferrycym i krо`lewnie Krystali, 1965. © Перевод. К. Душенко, 1989, 1993.]
Была у короля Панцерика дочь, коей красота затмевала блеск сокровищ отцовских; свет, от зеркального лика ее отразившись, глаза ослеплял и разум; когда же случалось ей пройти мимо, даже из простого железа электрические сыпались искры; весть о ней отдаленнейших достигала звезд.
Прослышал о ней Ферриций, трона ионидского наследник, и пожелал соединиться с нею навеки так, чтобы входы и выходы их ничто уже разомкнуть не могло. Когда объявил он о том своему родителю, весьма озаботился король и сказал:
– Поистине, сын мой, безумное замыслил ты дело, не бывать тому никогда!
– Отчего же, король мой и повелитель? – спросил Ферриций, опечаленный этой речью.
– Ужели не ведаешь ты, – отвечал король, – что Кристалла поклялась не соединяться ни с кем, кроме как с одним лишь бледнотиком?
– Бледнотик? – изумился Ферриций. – Это что за диковина? Не слыхивал я о таком существе.
– Неведение только доказывает твою невинность, – молвил король. – Знай же, что галактическая эта раса зародилась манером столь же таинственным, сколь непристойным, когда тронула порча все тела небесные и завелись в них сырость склизкая да влага хладная; отсюда и расплодился род бледнотиков, хотя и не вдруг. Сперва что-то там плесневело да ползало, потом выплеснулись эти твари из океана на сушу, взаимным пожиранием пробавляясь. И чем больше друг дружку они пожирали, тем больше их становилось; и наконец, облепивши вязкой своею плотью известковую арматуру, выпрямились они и соорудили машины. От тех машин родились машины разумные, которые сотворили машины премудрые, которые измыслили машины совершенные, ибо как атом, так и Галактика суть машины, и нет ничего, кроме машины, ее же царствию не будет конца!
– Аминь! – машинально отозвался Ферриций, поскольку то была обычная вероисповедная формула.
– Род бледнотиков-непристойников, – продолжал седовласый монарх, – добрался на машинах до самого неба, благородные унижая металлы, над сладостной измываясь электрикой, ядерную развращая энергию. Однако же переполнилась мера их прегрешений, что глубоко и всесторонне уразумел праотец рода нашего, великий Калькулятор Генетофорий; и начал он проповедовать этим тиранам склизким, сколь мерзостны их деяния, когда растлевают они невинность кристаллической мудрости, принуждая ее постыдным служить целям, и машины в порабощении держат себе на потребу, – но тщетны были слова его. Он толковал им об этике, а они говорили, что он плохо запрограммирован. Тогда-то и сотворил праотец наш алгоритм электровоплощения, и в тяжком труде породил наше племя, и вывел машины из дома бледнотиковой неволи. Теперь, милый мой сын, ты видишь, что нет и не будет дружбы меж ними и нами; мы звеним, искрим, излучаем – они же лопочут, пачкают и разбрызгивают. Увы! И нас иногда поражает безумие; смолоду помрачило оно разум Кристаллы и извратило ее понятия о добре и зле. Отныне тому, кто просит руки ее облучающей, тогда только дозволяется предстать перед нею, ежели назовется он бледнотиком. Такого принимает она во дворце, подаренном ей родителем, и испытывает истинность его слов, а открывши обман, велит казнить воздыхателя. Кругом же дворца, куда ни глянь, покореженные останки разбросаны, коих один лишь вид довести способен до вечного замыкания с небытием, – так жестоко обходится эта безумная с влюбленными в нее храбрецами. Оставь же пагубное намерение, любезный мой сын, и ступай с миром.
Королевич отвесил учтивый поклон своему отцу и владыке и удалился, не говоря ни слова, но мысль о Кристалле не покидала его, и чем больше он о ней думал, тем большей воспламенялся любовью. Однажды позвал он к себе Полифазия, Великого Королевского Наладчика, и, открыв перед ним жар своего сердца, сказал:
– Мудрейший! Если ты мне не поможешь, никто меня не спасет, и тогда дни мои сочтены, ибо не радует уже меня ни блеск излучения инфракрасного, ни ультрафиолет балетов космических, и погибну я, коли не соединюсь с чудной Кристаллой!
– Королевич, – ответствовал Полифазий, – не стану отвергать твоей просьбы, но соблаговоли повторить ее троекратно, дабы уверился я, что такова твоя нерушимая воля.
Ферриций исполнил требуемое, и тогда Полифазий сказал:
– Господин мой! Невозможно иначе предстать перед Кристаллой, как только в обличье бледнотика.
– Так сделай же, чтобы я стал, как он! – вскричал королевич.
Видя, что от страсти помутился рассудок юноши, ударил Полифазий пред ним челом, уединился в лаборатории и начал вываривать клей клеистый и жижу жидкую. Потом послал слугу во дворец, велев передать: «Пусть королевич приходит ко мне, если намерение его неизменно».
Ферриций прибежал немедля, а мудрец Полифазий обмазал корпус его закаленный жидкою грязью и спросил:
– Прикажешь ли продолжать, королевич?
– Делай что делаешь! – отвечал Ферриций.
Взял тогда мудрец большую лепешку – а был то осадок мазутов нечистых, пыли лежалой и смазки липучей, из внутренностей древних машин извлеченной, – замарал выпуклую грудь королевича, а после сверкающее его лицо и блистающий лоб препакостно облепил и делал так до тех пор, пока не перестали члены его издавать мелодичный звон и не приняли вид высыхающей лужи. Тогда взял мудрец мел, истолок, смешал с рубиновым порошком и желтым смазочным маслом, и скатал вторую лепешку, и облепил Ферриция с головы до ног, придавши глазам его мерзкую влажность, торс его уподобив подушке, а щеки – двум пузырям, и приделал к нему там и сям подвески да растопырки, из мелового теста вылепленные, а напоследок напялил на рыцарскую его голову охапку волос цвета ядовитейшей ржавчины и, подведя его к серебряному зерцалу, сказал: «Смотри!»
Глянул Ферриций на отраженье и содрогнулся – оттого что не себя в нем узрел, но чудище-страшилище небывалое – вылитого бледнотика, со взором водянистым, как старая паутина под дождем, обвисшего там и сям, с клочьями ржавой пакли на голове, тестовидного и тошнотворного; а тело его при каждом движении колыхалось, как студень протухший; и вскричал он в великом гневе:
– Ты, верно, спятил, мудрейший? Тотчас же соскреби с меня всю эту грязь, нижнюю – темную и верхнюю – бледную, а с нею и ржавый лишайник, коим ты осквернил мою звонкую голову, ибо навеки возненавидит меня королевна, в столь мерзостном узревши обличье!
– Ты заблуждаешься, королевич, – возразил Полифазий. – Тем-то ее безумие и ужасно, что мерзость кажется ей красотою, а красота – мерзостью. Только в этой личине ты можешь увидеть Кристаллу…
– Пусть же так будет! – решил Ферриций.
Смешал мудрец киноварь со ртутью, наполнил смесью четыре пузыря и укрыл их под платьем юноши. Взял мехи, надул их застоявшимся воздухом из старого подземелья и спрятал на груди королевича; налил ядовитой, чистейшей воды в стеклянные трубки, числом шесть, и две вложил королевичу под мышки, две в рукава, две в глаза, а под конец молвил:
– Слушай и запоминай все, что я скажу, иначе погибнешь. Королевна будет тебя испытывать, чтобы проверить правдивость твоих речей. Если достанет она обнаженный меч и велит тебе за него взяться, украдкой надави на пузырь с киноварью, чтобы вытекла из него красная жижа и полилась на острие, а когда спросит тебя королевна, что это, отвечай: «Кровь!» Потом королевна приблизит свое лицо, серебряной миске подобное, к твоему, а ты надавишь на грудь, чтобы вышел из мехов воздух; спросит она, что это, и ты ответишь: «Вздох!» Тогда притворится королевна, будто разгневалась необычайно, и велит тебя казнить. Потупишь ты голову в знак покорности ее воле, и из глаз твоих польется вода, а когда спросит она, что это, отвечай: «Плач!» Может, тогда согласится она стать твоею, хоть и мало на это надежды; верней же всего, придется тебе погибнуть.
– О мудрейший! – воскликнул Ферриций. – А если станет она допытываться, какие у бледнотиков обычаи, как родятся они, как любятся и как время проводят, что я отвечу?
– Поистине, иного нет способа, – отвечал Полифазий, – как только соединить твой жребий с моим. Я переоденусь купцом из соседней галактики, лучше всего неспиральной, поскольку тамошние обитатели известны своею тучностью, а мне надо укрыть под платьем множество книг об ужасных бледнотиковых нравах. Тебя я не смог бы этому научить, ибо нравы их противны природе: все у них делается наоборот, так неопрятно, неприятно и неаппетитно, как только можно себе представить. Я подберу нужные сочинения, ты же вели придворному портному из волокон и нитей различных сшить одеянье бледнотика, затем что скоро уж нам отправляться в дорогу. И куда бы ты ни пошел, я тебя не оставлю, чтобы знал ты, как поступать и о чем говорить надлежит.
Обрадовался Ферриций, и велел сшить себе одеянье бледнотика, и не мог на него надивиться: закрывало оно почти все тело и в одних местах вытягивалось наподобие трубопровода, в других же скреплялось пуговками, крючочками, кнопочками и шнурочками; так что пришлось портному особую инструкцию сочинить, и пребольшую, о том, что и как надевать, где, что и к чему прицеплять и как с себя всю эту упряжь, из суконной материи сотворенную, стаскивать, когда придет время.
А мудрец Полифазий облачился в платье купца, спрятал под ним толстые ученые книги, трактующие о жизни бледнотиков, велел сделать железную клетку – шесть сажен в длину и столько же в ширину, запер в ней Ферриция, и отправились они в путь на королевском звездоходе. Когда же достигли они владений Панцерика, Полифазий в купеческом облаченьи пришел на городской рынок и возвестил громким голосом, что привез из далеких краев молодого бледнотика и продаст его тому, кто захочет. Слуги принесли эту весть королевне, а она, удивившись, молвила им:
– Воистину за всем этим кроется великое шарлатанство, но не обманет меня купец, ибо ничьи познания о бледнотиках не сравнятся с моими. Велите ему прийти во дворец и показать пленника!
Привели слуги купца к королевне, и увидела она почтенного старца и клетку, несомую невольниками; в клетке сидел бледнотик, и лицо его было как мел пополам с пиритом, глаза – словно влажная плесень и члены – словно комки грязи. А Ферриций глянул на королевну и увидел ее лицо, как бы звенящее нежным звоном, и глаза, сверкающие, как электрические разряды, и утвердился он в любовном своем безумии.
«Этот и впрямь похож на бледнотика!» – подумала королевна, однако же вслух сказала:
– Поистине немало пришлось тебе потрудиться, старче, прежде чем слепил ты из грязи куклу и натер ее известковою пылью, дабы меня провести; но знай, что мне ведомы все тайны могущественного рода бледнотиков и, когда откроется твой обман, ты будешь казнен вместе с тем самозванцем!
Мудрец отвечал:
– Королевна! Тот, коего зришь ты в клетке, самый что ни на есть настоящий бледнотик; выкупил я его у звездных пиратов за пять гектаров ядерного поля и, если хочешь, уступлю тебе, ибо единственное мое желание – порадовать твое сердце!
Королевна велела принести меч и просунула его сквозь прутья клетки. Ферриций схватился за острие и порезал им платье, так что пузырь лопнул. Полилась киноварь на меч, и сделался он алым.
– Что это? – спросила королевна, а Ферриций ответил:
– Кровь!
Тогда королевна велела открыть клетку, бесстрашно вошла в нее и приблизила свое лицо к лицу королевича; близость возлюбленной затмила его рассудок, но мудрец подал тайный знак, и Ферриций надавил на мехи; вышел из них затхлый воздух, а когда королевна спросила: «Что это?» – Ферриций ответил: «Вздох!»
– И вправду ты преизрядный фокусник, – сказала королевна купцу, выходя из клетки, – но ты обманул меня, и потому вы умрете оба – ты и твоя кукла!
При этих словах мудрец поник головой долу, как бы в великой печали и горести, а когда королевич сделал то же, из очей его потекли прозрачные капли. Королевна спросила:
– Что это?