Двадцать седьмого ноября вечером, в разгар сильнейшего снегопада с ветерком отпустили из милиции Серёгу Чалого. Поскольку виновности его не нашли в убийстве. Малович за это время опросил всех и узнал, что после того как Серёга разместил на кровати агронома Стаценко и пошел затаскивать в дом Игорька Артемьева, агроном ещё часа полтора пел песни и матерился, что ночью тихой слышно было всему посёлку. А Чалый прямиком от Игорька ушел домой и больше не появлялся. Это подтвердил сторож конторы, который в тулупе ходил вокруг неё и мимо дома Чалого. Отсидел Серёга три недели с хвостом, а за это время капитан Малович и Артемьева Игорька добросовестно вывернул наизнанку, и Толяна Кравчука заодно, а потом и Свириденко Михася, механизатора, который проткнул себя лежащей кольями вверх бороной.
– Свириденко,– доложил капитану начальник МТС, – пьян был в дымину, зигзагами шел в нужник за кузню и рухнул на борону, после чего из него вытекло стакана три крови. Он жутко орал и просил отвезти его в больницу. Что и было сделано
Там врач Ипатов, тоже подозреваемый, привел его раны в порядок и просидел рядом весь день.
– В ночь убийства Ипатов с двумя медсёстрами до утра принимал тяжелые роды у трактористки Закревской, – сообщил её муж, торчавший безвылазно в коридоре, и родители молодой мамы, прилетевшие на важнейшее в их жизни событие аж из Тамбова.
И оставалось капитану чесать во лбу и избавляться от озадаченности. Никто из подозреваемых, прояснил он, зарезать агронома не мог. Артемьев начал самостоятельно передвигаться только через день после убойной пьянки и травм, которых наловил в драке от агронома. Кравчук Толян той ночью был в гостях у продавщицы кустанайского универмага Натальи. Это подтвердили все её соседи. «Москвич» его желтый знали все в двухэтажном доме. Он ставил его всегда во дворе под окнами. А ночью он пел песни, пил с ней на балконе коньяк, после чего они почти до утра мешали всем спать, поскольку кровать у Натальи была старая, имела штук двадцать ржавых пружин и скрипела очень противно, громко и долго.
– Интересное убийство, – говорил капитан Малович напарнику Тихонову.
– Интересное, – соглашался старлей.
– И вот поэтому сдаётся мне, что правы были французы, когда впервые сказали «шерше ля фам»,– Малович чуял нутром правильную версию и только потом её выговаривал.
– Чего они так говорили-то? – стал вдумываться в неизвестный ему французский Тихонов.
– Бабу тут надо искать как зацепку. Есть в деле женщина. Чую организмом, – Малович похлопал напарника по трехзвездному погону.– Найдем, тогда и дело раскроем. И будет у тебя здесь четыре звезды. Как на хорошем коньяке. А у меня одна, но уже большая.
Рабочий день прошел и у милиционеров. В Кустанае и области было спокойно. И все, кроме дежурного разошлись по домам.
– Ну, что? – капитан снял китель и повесил его на спинку стула.– Посидим, помозгуем по версиям? Есть уже не совсем ржавые соображения.
– Да! – согласился Тихонов, хотя дико хотел есть и спать.– Простое вроде дело, а зависло. Давай думать дальше и глыбже.
И вот с этого момента гулять преступнику на свободе оставалось совсем мало времени. Ну, неделю от силы. Ну, две. Если повезёт.
А капитану Маловичу везло всегда. Поэтому у убийцы шансов обдурить милицию не было почти совсем. Точнее – вообще не было.
Хотя, конечно, он об этом и не знал, да и вообще не думал.
Глава четвертая
Вечером двадцатого декабря, вместе с разогнавшимися на западе и наткнувшимися на совхоз имени Павла Корчагина сумерками, из вышибленных телом дверей дома номер 12 на улице имени двадцатого съезда КПСС выпала на уже толстый слой снега Валентина Мостовая, тридцатилетняя фигуристая красавица местная, жена комбайнера Кирилла Мостового, заведующая совхозной столовой по совместительству. Выбила дверь она самостоятельно, без помощи мужа, не успев нацепить фуфайку и валенки. Просто ей надо было как можно скорее вылететь на волю, где ещё не все люди попрятались в дома и возились в соседних дворах. А потому, знала Валентина точно, что Кирилл ни за волосья её не станет таскать, ни мордой в снег вдавливать, да и стукнет по горбу аккуратно. Сильно бить при людях не даст ему ни скромность врожденная, ни трусоватость, обнаружившаяся в нём внезапно после свадьбы.
Справили её радостно ещё в пятьдесят восьмом, когда ей стукнул двадцать один год и она сама выбрала в мужья тихого, чуть старше тридцати парня, застенчивого, меньше всех пьющего, боящегося её красоты и жгучего темперамента. Но за первые месяцы на целине Кирилл так отполировал её с головы до ног бешеными от влюблённости глазами, столько нашептал ей ласковых слов на танцах под баян летними вечерами, что до неё постепенно дошло: этот невзрачный робкий мужичок и есть, и всегда будет её оберегом и ангелом хранителем. Поэтому Валентина выбрала момент, сама к нему подошла на каком-то совхозном празднике и сказала ему, как мёдом облила из ведра:
– Замуж возьмешь меня?
Он чуть не помер тогда, как от пули нежданной, онемел напрочь и только тряс головой долго и мелко, как в припадке эпилепсии. Прошло несколько лет, а он ни на капельку малую не перестал любить её. А она за те же годы, хоть и заставляла себя, но полюбить сама сил не нашла внутри. Так и жили.
– Ну ты, шалава трёпанная!Ты же об печку лбом билась, виноватилась! Ты же клялась мне что всё! Что не будет больше этого козла Алипова! Клялась ведь, сучка! – кричал Мостовой Кирюха, выскочив за ней в носках и голубой застиранной майке. – Я тебя, падаль, сейчас повяжу по рукам, засуну в Серёгин трактор, отвезу до «Альбатроса» и выкину за километр. Ползи там сама к хмырю своему. И у козла этого, если доплетёшься, жене его скажи, чтобы шла она нахрен с двумя пацанятами, а у тебя, сука, любовь к нему неземная и ты теперь в ихнем доме слюни свои сладкие разбрызгивать будешь!
– Не пойду никуда! – орала Валентина, пытаясь подняться из глубокого снега, вытряхивая его из бюстгальтера, волос, да из под юбки. – Брешут тебе всё, а ты, огрызок, растопырил уши-то! Какая-то сволочь гадит на меня, а ты и счастлив! Узнал бы сперва, как по правде есть, а потом бесись, хоть убейся!
– Я те, тварь, зараз покажу, как брешут! Я те, мля, передок твой дешевый напрочь цементом залью или кол загоню так, что и вдвоём не выдернете. Вставай, сучка, я те кое-чего покажу. Зенки тебе продеру!
Кирюха схватил её за пояс юбки, вынул из сугроба и они босиком вышли в калитку за забор.
– Он бы, падла, хоть не наглел как фраер борзый. Машину бы подальше останавливал от хаты. В сторонке, мля! – Кирилл подтащил жену к чёткому следу протекторов прямо напротив калитки. Справа от узорных линий шин тянулась в дом ленточка маленьких вмятин от валенок. – Вот это что, шваль ты залапанная? След от «Москвича» это, сучка! Чей «Москвич» – брехать будешь? Скажешь, Толян Кравчук за солью приезжал за целых сто метров от дома? У, гадина!
Кирюха Мостовой плюнул, выматерился так, что соседки с дворов ближних закашляли предупредительно. Мол, дети тут во дворах есть. Он хлопнул калиткой, потом дверью и закрыл её изнутри на крючок.
Постояла Валентина, отряхнулась, Тупо и зло посмотрела сначала на протектор, потом на дверь дома. Стучаться в неё было делом пустым. Не открыл бы. И пошла она по снежному рыхлому насту через два дома к соседям Николаевым. К Олежке с Ольгой.
– Что, снова тем же самым да по тому же месту? – пустил её в дом Олежка.
– Ну, – закашлялась от внезапной жары комнатной Валентина. – Скот рогатый!! А Ольга-то где?
– Да на кухне. Где ей быть перед ужином. Ночевать будешь?
– Если не помешаю, – Валентина Мостовая вдруг заплакала и, стесняясь слёз, пошла от Олежки на кухню. Потом они поужинали и долго, до полуночи почти болтали с Ольгой о своём, о девичьем. Прекрасном и в то же время почти всегда печальном.
***
В начале декабря осталась только одна единственная на всех общая работа в совхозе – выгребать из-под снега нескошенные маленькие колоски и стаскивать их мешками на склад. Там рассыпать зерно в длинные невысокие бурты, переворачивать его постоянно, чтобы подсохло и не запарилось, а когда высохнет – снова закидать в мешки и везти их на мельницу в «Альбатрос». Вот эта мука и становилась для корчагинцев хлебом насущным. Хорошо хоть пекарня своя имелась. Всё зерно, убранное до снега, сдавали государству, на бумаге цифру пудов раздували до нужных размеров и ходили потом в передовиках. А весной семенное зерно покупали в «Альбатросе». Там его и самим хватало, и продать было что.
В общем, до Нового года никто ничего не ремонтировал и никуда не ездил. Обмывали с конца декабря годовые премии, долго не могли прекратить праздновать встречу Нового года и трезвел народ совхозный только к последним январским денькам. После чего все начинали ходить друг к другу и совместно воскрешать в мозгах все приключения за это время, мириться, ругаться, извиняться и постепенно формировать памятью воскресшие реалии. Память вынимала и показывала не нарочно, а только по причине пьяного беспамятства нанесенный себе, друзьям и в целом совхозному сообществу чувствительный урон.
Но до новогодних приключений времени оставался вагон.
А четвертого декабря практически весь живой и ходячий состав производительных сил прямо за околицей собрался для совершения последних в году совместных производственных отношений. За пять дней примерно надо было сделать большое дело – собрать колоски, на току закинуть их в бункера комбайнов под обмолот и занести зерно в склад. Директор Данилкин привлек к операции «Колосок» даже поварих из столовой, всех трёх учителей из школы и врача Ипатова. Остались дома малолетки и беременные женщины. Народ стоял вольно, неорганизованной толпой, колыхался, разминая ноги, прихлопывал варежками себя по бокам, кто-то подпрыгивал на месте, грелся, остальные молча ждали свистка. Название «Колосок» лет семь назад придумал сам директор Данилкин, а Серёга Чалый назвал потом мероприятие «Спасение голодающих – дело рук самих голодающих». Он любил Ильфа и Петрова и часто вставлял цитаты из популярных романов для освежения речи. Хотя и своего чувства юмора ему насыпали с рождения в половину головы, не меньше. Голодающих, правда, пока не было, но если дней за пять народ не соберёт руками то, что не успели скосить комбайны, то и голод будет, и злоба в населении расшевелится и могут от нехватки хлеба вполне дикие начаться беспорядки и волнения.
Мужики попьют с горя неделю, а там и начнут драть начальство на куски. Может, только морально, на словах оскорбительных. Значит, повезёт начальству. А могут вполне завестись самогоном и подначками таких шебутных орлов как Игорёк Артемьев или Толян Кравчук. Тогда начальство может в полном составе пострадать и физически. Потому Данилкин, зная свой народ, подошел сам к Чалому, в сторонку отвёл и попросил культурно.
– Ты, Серёга, перед отъездом на клетки выступи, создай настрой положительный и население изначально присмири, уравновесь. Хоть и не первый год так подбираем, но ты надобность этого труда по-доброму ещё раз растолкуй. Мы-то с природой бороться не можем. Она сильнее. Снег вон раньше выпал. Но ведь с государством рассчитались. Успели. А это главное. А соберем зерно для своих нужд, для прокорма, обещаю большой всенародный праздник на три дня минимум. Лады?
– Ильич, ты не вздрагивай раньше времени, – Чалый Серёга прижался к директору так, чтобы на ухо было пошептать удобно. – Своих, конторских, тихо уведи всех. Никого из руководства на клетках пусть не будет. Люди могут и подмерзать начать, и снегом обувь забьют. Тут без поддачи дела не выйдет. А пить и тётки будут для сугрева. Самогонку наши гонят крепкую, ты знаешь. И мало ли чего… Могут отвязаться на руководство как нехрен делать. Я сам тут за всем присмотрю. Ты лучше на склады людей конторских свези. Чтобы перебуртовывали путём, не дурковали. Нам зерно через пару дней на мельницу надо тащить. Подсохшее. На эту работёнку своих и брось. Их четырнадцать человек. Вполне управятся. Вот из тех, кто сейчас собирать будет из-под снега, дальше никого на перебуртовке, сушке и на мельнице не будет. Пусть отдыхают.
– Договорились, – директор Данилкин похлопал Чалого по плечу, пожал руку и ушел собирать конторских в отдельную кучу. Они тихонько забрались в кузов крайнего из двенадцати «газонов», Данилкин в кабину прыгнул и машина уехала.
– Чего это они? – крикнул издалека Чалому Валечка Савостьянов, шофер.
– На склады! – громко ответил Серёга. – А ну, девочки-мальчики, все по кузовам разбежались! Поедем так: шесть левых машин на шестнадцатую и семнадцатую клетки. Там три комбайна уже верх снега сносят. Пять правых – на сорок восьмую и сорок девятую. С них тоже снег убрали. Кто не влезет – ждут. Машины людей отвезут и вернутся за остальными. У нас восемь клеток неубранных. Надо с них до последнего колоска взять. Или хлеба в домах зимой не будет. Короче, себе собираем на жизнь с хорошим куском хлеба на каждый рот. Так что, никто не сачкует! Договорились? Мешки в кузовах. Все вытаскивайте на месте.
Минут за двадцать почти шестьсот человек втиснулись в кузова и «газоны» и,
кренясь на ухабах и скользя юзом по пустыне белой, тяжело двинулись вокруг прикрытой снегом пашни к горизонту. Где-то возле него лежали расчищенные поля с пригнутыми к земле низкими колосками.
Через два часа вернулись пять машин, ещё через час – оставшиеся шесть. Весь народ ждущий не поместился.
– Да приедем скоро. Ждите. Эти-то клетки поближе, – Валечка Савостьянов махнул рукой, свистнул в два пальца и караван по проложенной колее медленно исчез с глаз оставшихся ста человек, спрятавшихся от лёгкого холодного ветерка за двумя скирдами соломы.
– Не успеем за пять дней, – сказал себе под нос Чалый. А через неделю по прогнозу – буран. Тогда не хватит на зиму хлеба и будет буза. Хорошо если без крови.
Через час приехали грузовики и забрали последних. День тяжелых испытаний во имя спасения от голода стартовал. Насчет слова «голод» я не преувеличиваю. В любой деревне главной едой и индикатором благополучия был хлеб. В городе, конечно, без него тоже жилось хуже. Но на селе не жилось совсем. Нет хлеба – никакая еда в рот не идет. Спокон веков так.
***