…Я в тот момент живо представил, как душу Ильича сейчас терзают «мысленные волки», и гадал, сможет ли когда-нибудь она обрести покой? Но спросить отца об этом не решился. Тихий старичок из прихожан нашего храма потом как-то говорил мне, что некий питерский священник дерзнул поминать имя Ленина на проскомидии. Из-за этого на него нашло безумие и теперь он безвылазно находится в психиатрической лечебнице. Тогда для меня это было сильным аргументом злочестия Ильича. Годами позже я бы подумал по-другому: священник этот был безумен и раньше. Разве будет кто в здравом уме молиться за Ленина? Хотя некоторые церковные историки приписывают святому патриарху Тихону следующее высказывание: «По канонам Православной Церкви возбраняется служить панихиду и поминать в церковном служении умершего, который был при жизни отлучён от Церкви… Но Владимир Ильич Ленин не был отлучён от Православной Церкви высшей церковной властью, и потому всякий верующий имеет право и возможность поминать его…» Так или иначе, он был искренен в своей злобе. Магометане верят, что самый низкий круг ада займут мунафики – лицемеры, которые для Аллаха более мерзки, чем даже неверные-кафиры. Не знаю, есть ли подобное учение в Православии? Но по-моему именно об этом говорил Христос, обличая фарисеев: «Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что затворяете Царство Небесное человекам, ибо сами не входите и хотящих войти не допускаете.» (Матф. 23;13) Так что, возможно, и для неистового Ильича не всё потеряно в вечности. По крайней мере, он не займёт самый низший круг ада, где дьявол сидит с душой Иуды в руках, как мать со спеленатым младенцем…
…У отца давно сложился свой круг духовных чад и постоянных прихожан. В основном, это были «платочки» и кроткие старцы со скорбью на лицах. Детей в храм практически не водили. Крестились редко, потому что боялись – шли слухи, что священники должны были докладывать о всех новокрещенных уполномоченным по делам религий. Насколько я знаю, отец никогда этим не занимался, но и со своим уполномоченным ладил, говоря, что он «нормальный мужик». Тем не менее, народ в храм шёл неохотно «страха ради иудейска».
В детский сад родители меня отдавать боялись и компании сверстников в младенческий период моей жизни я был лишен. Я так много времени проводил с верующими старичками, что научился сплетничать раньше, чем читать. Вскоре, после смерти мамы, Православие стало для меня символизировать нечто старое и ветхое – то, что должно скоро истлеть, но каким-то чудом и воскреснуть. Нечто слабое и презренное, но все равно побеждающее. Сила духа святых из житий была для меня тогда сокрыта, – я читал жития так же, как читают сказки про Илью Муромца и Змея Горыныча.
Тем не менее ада я панически боялся, как некоторые дети боятся темноты. Когда я ложился спать, то мне казалось, что дверцы старого шкафа приоткрываются и на меня пристально смотрит какая-то черная блестящая тварь, похожая на огромную пиявку. Она только и ждала момента, чтобы выползти из своего убежища и выпить всю мою кровь. Это было очень жутко и более чем реально. Спасаясь от твари, я крепко жмурил глаза и читал «Живый в помощи». Тогда страх отступал и тварь, затихая, сердито сворачивалась клубком в шкафу. Неуверенно крестясь, я погружался в беспокойный сон. Когда мама была жива, она не затепляла в моей комнате лампадку, опасаясь пожара. А мне было стыдно показывать свой страх перед ней даже в таком юном возрасте. После её смерти я упросил отца купить мне ночной светильник для чтения. Но его мягкий свет не освобождал меня от боязни. Даже скажу больше – эта тварь казалась ещё могущественней при свете светильника. Только утро и живой солнечный свет освобождали меня. Как я тогда понял, ад – это место, где гнездятся подобные твари. Тюрьма, откуда уже нет выхода во веки вечные…
Страх перед адом долго довлел надо мной. Поэтому я был по-настоящему благочестив в детстве. Болтливые старички научили меня должными и несколько лощёными словами просить Бога о благопоспешении в начале всякого дела, рассказали какому святому, в каких нуждах необходимо молиться. Вооружившись этими знаниями, я не смел ложиться спать, не прочитав хотя бы несколько молитв. А когда ленился, тварь непременно приоткрывала двери шкафа и злобно рычала, будто бы готовясь напасть на меня. Я почему-то прозвал её «Армаггедоном»…
С раннего детства я пел и читал на клиросе. Но отец, конечно же желая видеть меня – своего единственного сына – иереем, никогда не настаивал на том, чтобы я пошел по его стопам. Он знал, что никого нельзя принудить любить – принуждением можно научить только ненавидеть. Хотя отец терпеливо ждал то время, когда красная идеология лишится своего знамени и учителя века сего окажутся в замешательстве перед простым фактом – вся их мудрость, оказывается, не стоит и выеденного яйца. Тогда, как он полагал, я пойду по его стопам. Ведь священником станет быть не зазорно, а где-то даже почетно и денежно. Он зорко следил за тем, когда у меня проявится склонность к божественной службе, чтобы не прозевать момент моего истинного обращения. Сам отец уже в детстве играл вместо солдатиков в иереев, смастерив для игры небольшую церковь из картонного ящика. Он всегда с гордостью напоминал мне, что наш род потомственный священнический. Но я, как и другие мальчики, играл больше в войнушку, двенадцать палочек и казаков-разбойников. Хотя и разделял его гордость за наш род.
В школе сначала меня не любили и в глаза дразнили Поповичем. Рано же я почувствовал, что значит быть белой вороной и ощущать всею своей личностью давление враждебного коллектива. Один бомж-еврей потом как-то говорил мне, что православные подверглись гонениям в советском государстве для того, чтобы понять, что значит быть евреем в православной империи. Не мне судить о его правоте-неправоте, но во всяком случае, клевали меня в начальных и средних классах весьма болезненно при молчаливой поддержке учителей. Особенно после того, как я отказался стать пионером. После этого меня чуть не исключили из школы. Только благодаря порядочности и пониманию директора меня не выставили вон.
Отец радовался моей стойкости. Но он никогда не посещал родительские собрания и никак не реагировал на замечания, оставленные в дневниках классным руководителем или преподавателями. Не знаю, боялся ли он провокаций или просто не хотел никаких взаимоотношений с учителями, но после смерти моей доброй матушки школьная жизнь была всецело в моих руках. Хотя отец периодически проверял мои знания беседами и поощрял меня на дальнейшее получение знаний. «Учиться, учиться и еще раз учиться, – частенько говорил он, непременно при этом улыбаясь. Может быть, из тебя какой толк выйдет». Такое равнодушие к моей учебе со стороны отца рано воспитало во мне склонность ко принятию самостоятельных решений. Тогда я и начал писать первые дневники. Друзей у меня в то время не было, а отцу всего не расскажешь. Так и появилась у меня привычка докладывать дневнику свои боли и радости.
Я взрослел гораздо раньше сверстников и, благодаря этому, скоро смог завоевать авторитет в своем классе. После празднования тысячелетия Крещения Руси и учителя стали относиться ко мне лучше, словно понимая, что дни Первомая и «доброго дедушки Ленина» сочтены. Что скоро вера выйдет из гетто и вернет свои утраченные некогда позиции. Учителя мои были битые жизнью, стреляные воробьи. Они, пожалуй, прежде наших правителей почувствовали ветер перемен, пришедший в кулуары молодежных школьных дискотек. В Питере раньше других городов появились металлисты и панки. А так же так называемые гопники, которые преследовали и били подобную патлатую публику, отбирая у них мелочь и часы. Пионеры уже не были силой, как во времена «Республики Шкид», а октябрятские значки продавались иностранцам вместе с ушанками, валенками и матрёшками будушими воротилами крупного бизнеса. Одно время и я тусовался с гопниками и даже ходил на гоп-стоп, отбирая куртки и вытрясывая карманную мелочь.
Я хорошо помню то время – однажды даже моя классная полушепотом попросила меня, чтобы я подал записку в храме об упокоении её крещёной бабушки. Это была откровенная сдача позиций, но меня все это не радовало так сильно, как отца, который торжествовал и приветствовал приближающиеся перемены. Он считал, что православные претерпели семидесятилетнее вавилонское пленение и гонения очистили Церковь. Однако он не мог не замечать, что мировоззрение мое также менялось и не в лучшую сторону. Он списывал это все тогда на переходный возраст. Но время показало, что отец ошибался.
Меня стали привлекать сила и власть. Особенно это стало проявляться после одного случая. Однажды ко мне подошел дылда из параллельного класса и презрительно толкнул меня:
– Эй, Попович! Покажи-ка мне Бога!
Я отнюдь не был дылдой, но, при всем своем небольшом росте, отличался хорошим здоровьем и силой. Хотел увидеть Бога? Что ж. Пришлось проучить этого дылду за легкомысленный тычок, побив его до крови. Я ударил его всего три раза, после чего противник капитулировал, позорно бежав восвояси, вытирая с лица кровь, смешанную с соплями. После этой драки меня стали побаиваться даже старшеклассники… Тогда я впервые отчетливо понял: детство с его чистотой и прилежанием ушло. Пришла бешеная юность. Я пошел на секцию кунг-фу стиля винь чунь – в переводе на русский это значит «бешеный кулак». Там я встретил людей, которые не просто любили почесать свои кулаки о груши и макивары, но и заработать на приобретённых навыках деньги. Они были старшими в спортзале и их за глаза называли рэкитирами. У них всегда водились деньги и ездили они на новых «девятках». И они помогали нам, младшим, – «взгревали» – как сами говорили, покупая шоколад и пепси-колу.
Мы жили с отцом в старом доме на Лиговском проспекте. Храм находился в десяти минутах ходьбы. Раньше, до моего увлечения кунг-фу, мы ходили с отцом на службу по воскресеньям и праздникам, общались, обмениваясь шутками и новостями; я пономарил и помогал отцу на требах. Но с каждым годом тропинка, ведущая в храм, все больше забывалась мною. Всё реже я пономарил по воскресным дням и мы с отцом стали отдаляться друг от друга. Травмайные пути и уличные банды нового Петербурга делали вечера шумными. Отцу это не мешало сосредоточиться на молитве, но меня уличная жизнь влекла, как мотылька на огонь. Но я не ощущал себя мотыльком. Ад уже не страшил меня как раньше. «Армаггедон» осталась в стране моего детства, да и старый шкаф, где тварь сворачивалась калачиком, давно выкинули на свалку. Райские сады, молочные реки и кисельные берега тоже не привлекали меня, как и жизнь будущего века. Один «старшак» с винь чунь, зная, что я сын священника, как-то сказал мне: «Я всё, конечно, понимаю, Бог и прочее… Вот только одного не могу понять. Почему, Дюша, в вашей конторе постоянно всё хорошее только завтра? А как же насчет сегодня? Скажу честно, брат, меня это смущает…» Эти слова заставили меня серьёзно задуматься. Некоторые боксёры из секции брали в долг у «лохов» деньги и говорили, что отдадут завтра. И это завтра было всегда, пока «лохи» не понимали, что никакого возврата долгов не будет. С этой точки зрения все верующие были в той или иной степени «лохами», которых в Церкви непрестанно «кормили завтраками», но делиться материальными благами верующие должны были сегодня. Во время этого разговора мы сидели в кафе и общались – был день рождения одного из тренеров…
…С нами «старшаки» обращались не как с «салабонами», а как с младшими братьями, что подкупало и давало ощущение защиты и вседозволенности. За год все, кто был в нашей группе кунг-фу, сблизились между собой настолько, что ходили друг другу в гости, а те, кто постарше, имели и общие дела…
…Когда мне исполнилось пятнадцать, я намеренно пришел домой пьяным. Я напивался и раньше, но стыдившись отца, трезвел где-нибудь у друзей или же в метро, катаясь по веткам с севера на юг. Но в тот раз я хотел показать отцу, что его наставления для меня больше не имеют никакой силы. Что я не хочу бояться ни Бога, ни чёрта, ни его самого. Даже если Господь меня не примет в рай, я всё равно буду жить по своей воле. Так, как душа хочет жить, а не так, как хочет от меня Бог.
Тогда шел девяносто первый год – год ваучеров, спирта Royal и начала эпидемии наркомании. Школы наводнялись новой музыкой и призраками будущих кровавых столкновений за капитал. Улица бешеным звоном кастетов старалась выковать меня на свой манер и я был рад закалиться. С каждым днем я становился сильнее. В чем же заключалась сила? Только не в просительных молитвах – думал я тогда. Сила в дерзости, смелости и деньгах. Сила в том, чтобы создавать себе проблемы и успешно преодолевать их. Крах Советского Союза освободил не только Церковь – на свободу вырвались пороки и страсти, из которых на первое место выдвинулась страсть к обогащению.
И даже до отца начало доходить, что торжество Церкви над коммунистической идеологией не есть торжество закона над беззаконием и добродетели над грехом. Что в это лихое время он не может меня удержать от того, что должно произойти в будущем… Потом он как-то признался мне, что не знает, что лучше: социализм и униженная Церковь или возрожденная Церковь при капитализме, который он назвал худшим из искушений и вратами адовыми…
…На следующее утро, после того, как я демонстративно явился домой пьяным, он кротко позвал меня в свою комнату-кабинет и указал на стул. Сам он сел за своим старым письменным столом и сложил руки, как ученик. В комнате, после смерти матери всё больше напоминающей монашескую келью, было много икон и всегда горела хотя бы одна лампадка. Я уже приготовился, что отец будет ругать меня и заготовил ответные, достаточно жесткие слова. Но он в очередной раз удивил меня:
– Сын, – сказал он мне тогда. – Я понимаю, что ты не только мое продолжение в этой жизни и моя плоть и кровь, но и самостоятельная личность. Перед Богом, как перед нашим общим Творцом, мы равны. Но поскольку я ещё отвечаю за тебя, прошу, прислушайся к моим словам, ибо я не хочу причинить тебе никакого вреда. – Отец сделал паузу и поправил свою седеющую бороду, посмотрев на меня своими мягкими лучистыми глазами. – Слушайся меня до того, как тебе исполнится семнадцать лет, как слушался до сих пор. Ты был послушным сыном, надеюсь, что ты выполнишь эту мою последнюю просьбу. Обещаю, что после того, как тебе исполнится семнадцать лет, я ни словом, ни делом не буду вмешиваться в твою жизнь. С сих пор ты будешь плыть самостоятельно…
…Слова отца меня тогда немало озадачили, ведь я хотел поставить его перед фактом, что уже стал принимать самостоятельные решения, что улица пленила меня. Что я повстречал в парадных совсем других проповедников, чьи слова затрагивали меня куда сильнее, чем его воскресные проповеди. Что хотя мне еще пятнадцать, я могу зарабатывать немалые деньги, используя силу и ловкость. Что мне претит спокойное существование православного пастыря, что во мне – горячая кровь. Но все равно я отчетливо разумел, что отец сделал мне справедливое предложение – он понимал меня, мои стремления и огонь моих страстей. Но, понимая меня, он просил понять и его – ведь у нас, кроме друг друга, никого не было. По божественному закону он еще отвечал за меня. Он не просил меня принять свой закон, он просил даровать ему спокойную совесть. Просто потому, что он мой отец, а я его сын.
«Жизнь никуда от меня не убежит», – подумал я. А когда достигну совершеннолетия, окрепнет мой ум и тело, что позволит мне быстрее добиться всего. И тогда я обещал отцу, что до семнадцати лет буду жить по его воле. И я сдержал обещание.
Совершеннолетие
Не сказать бы, что я жаждал прихода совершеннолетия. Если честно, то отец особенно меня не напрягал эти два года, с того пьяного демарша. Я так же посещал занятия кунг-фу, как и раньше выпивал с друзьями, разве что не заявлялся домой в нетрезвом виде. В секции мы по-прежнему дружили, но «старшаки» жалели нас, не подтягивая к своим тёмным делам. Хотя кто изъявлял желание, мог начинать крутиться с ними. В криминал никого не звали, но и не отговаривали. Всё происходило естественно и по согласию, как дворовая любовь. Со временем наша секция винь чунь стала настоящей кузницей кадров для рэкетиров.
Было нечто в том обещании, данном мной отцу, что таинственным образом связывало мне руки, когда я хотел переступить некую невидимую черту. Не один раз уличные приятели, зная меня как хорошего боксёра, звали пойти на гоп-стоп, «обуть какого-нибудь лоха», заработать деньжат на «травку» и выпивон. Но я, внутренне соглашаясь на преступление, которое для меня тогда отождествлялось с захватывающим приключением, своего рода безобидной адреналиновой разрядкой вроде пейнтбола, всё же отказывался. Вспоминались тот разговор с отцом, его светлые лучистые глаза и данное мной обещание. «У меня нет никого, кроме отца, и у отца нет никого, кроме меня» – думал я. И всякий раз, отказываясь идти на грабёж, я чувствовал в сердце гордость за то, что держу свое слово, как мужчина.
Жизнь шла своим чередом. Я закончил школу твёрдым хорошистом и поступил в ЛГУ на исторический факультет, где был сравнительно небольшой конкурс. Время моего совершеннолетия приближалось, я, как уже говорил, быстро взрослел. Горячность пятнадцатилетия постепенно сходила на нет. Я, наконец, стал понимать, что почти все мои дворовые приятели лишь жалкие неудачники, которые поучившись с горем пополам в какой-нибудь ЖД-путяге рано или поздно попадают в «Кресты», где с трепетом неофита постигают основы тюремной жизни. Чаще всего гопота попадается за глупость вроде отобранных у школьника часов «Электроника» и шоколадки «Марс». Отмотав первый срок, гопник обычно меняется – становится важным, начиная учить подрастающее поколение жить «по понятиям». Как иноки в монастыре получают новое имя, возводящее их в ангельский чин, так эти бывшие пэтэушники гордятся данными им в заключении кличками, являющими их принадлежность к уголовному миру. Потом история повторяется – гопник привыкает к чередованию воли и несвободы, как герой Крамарова в «Джентельменах удачи», думая, что это и есть настоящая жизнь: водка, тюрьма, татуировки на пальцах, блатная лирика и «понятия», как высший кодекс чести. На этой стадии личность гопника необратимо меняется – будучи психически нездоровым человеком он уже не осознаёт своей болезни и искренне удивляется, если кто-нибудь не разделяет его убеждений. Своей глупой бравадой гопник постоянно сигнализирует окружающим: «смерть под забором мне ещё предстоит». Подобное отношение к жизни роднит этот психологический тип с панками, которых гопники любили отлавливать и от души пинать, считая их «законтаченными». Из стадного чувства, я тоже иногда принимал участие в этих «карательных акциях» (это я не считал нарушением обещания), меня коробило от этого доморощенного панковского нигилизма.
Мы часто собирались всей дворовой шайкой в парадной, вооружившись потрескавшейся гитарой и портвейном, рассуждая о блатарях и воровской масти. Геша – отмотавший два срока урка – признаный лидер дворовых гопников, начинал петь жалобным гнусавым тенором, перебирая три известных ему аккорда (этот стиль исполнения потом аутентично воспроизвёл певец Петлюра). Признанными дворовыми хитами были «голуби летят над нашей зоной», «гоп со смыком» и ещё какая-то заунывная песня про «мальчишку-наркомана». Напевшись и напившись от души, Геша обычно начинал заниматься нашим ликбезом, подымая щекотливые темы, такие как «ритуал “прописки” на малолетке», или преподавал основы карточного шулерства. Большинство из нашей дворовой компании было радо встретить такого «учителя». Но я всё больше понимал, что мне с этим Гешей не по пути. Постепенно я отдалился от гопников и прибился к другой компании, где на гитаре вместо «голубей» исполняли песни Виктора Цоя. Здесь тоже сходили с ума по-своему, но зато никто не проповедовал, что только в тюрьме можно стать «мужчиной». Общаясь потихоньку с рокерами я и принял решение поступить в университет.
После поступления я в душе благодарил отца за то, что, связав меня обещанием, он не дал мне стать гопником. Возраст от пятнадцати до семнадцати очень опасен – думаешь, что всё знаешь лучше других, а на деле – дурак дураком плюс повышенная внушаемость. Ко времени совершеннолетия мысли немного охладились и голова встала на место. Вектор моих желаний переместился. В универе я встретил парней другой породы – предприимчивых, умных и наглых. Эдаких добряков-карьеристов, многие из которых потом закономерно заняли свои ниши в современной России и которые в общем-то получили всё, что хотели получить. И повстречал девочек, которые разительно отличались от наших дворовых «чувих». Их кажущаяся «недосягаемость» порождала желание обладать их телами и покорять сердца. Но это было возможно, только если у тебя имелись деньги. Сейчас я бы посмеялся над этими накрахмаленными куклами Барби с пустыми глазами, из-за которых я когда-то терял нормальный сон. Но тогда, для неопытного юнца, они казались богинями. Мне хотелось казаться перед ними «крутым», водить их по ресторанам и катать на машинах. Незаметно я пришёл к тому же самому сребролюбию, что и в пятнадцать лет, правда считал, что должен зарабатывать деньги не только руками, но и головой.
Потом я часто думал, как сложилась бы моя жизнь, если б я решил идти по обычной проторенной тропе карьериста, проявляя благоразумие и уклоняясь от опасных путей? Может быть, стал бы одним из этих «новых русских» капиталистов, политическим деятелем или же представителем мифического среднего класса… Теперь уж нечего гадать – что произошло, то и произошло. Я вступил на свой путь, каким бы он ни был. Как раз перед моим семнадцатилетием я чувствовал, что стою на развилке, как в старой русской сказке. Отец ничего мне никогда не выговаривал, лишь поздравил с поступлением в университет. Было видно, что он доволен моими жизненными шагами. Хотя в его глазах я всё чаще замечал растерянность…
Постсоветская жизнь ставила его перед новыми вопросами: как относиться к евреям, молодым реформаторам, последнему русскому царю? Каким образом, в конце концов, относиться к капитализму и либеральной демократии – принять или отвергнуть? «Да или нет», по евангельскому слову. Священники одни из первых поняли дух нового времени, в храмы потянулись на исповедь самые разнообразные личности со своими, подчас кровавыми, историями. Среди них было немало рэкетиров, банкиров и проституток… Гопники, кстати, в своём большинстве на исповедь не ходили, потому что сродни баптистам считали, что «главное верить в душе», им не нужны были посредники между Богом и человеком. Другое дело банкиры, бандиты и проститутки – вышеперечисленные категории людей породил Его Величество рынок, в котором посредники всегда бывали востребованны в качестве даже очень важного звена рыночного регулирования. Ну а совсем уж мрачные личности типа сутенёров и наркодилеров сделали ставку на ставрогинский атеизм. Им даже дьявол не был нужен в качестве посредника между жизнью и вечным гробом. Я часто думал: неужели Христос распялся и за этого прыщавого сутенёра Дули, коварного и жестокого, который, по слухам, отравил отца и мать, чтобы завладеть жилплощадью? Если это так, то я тогда действительно не понимал своего Бога…
… «Рыночники» – так назовём вышеописанную категорию людей – (которые считали, что РПЦ «естественным образом» заняло нишу в сфере психологических услуг) полагали, что исповедь, как и все остальные услуги, теперь должна иметь свою стоимость в долларовом или рублёвом эквиваленте. Когда отец напоминал невежам о нравственном обновлении как основе-основ покаяния, они считали его слова маркетинговой уловкой для повышения цены оказываемых услуг. Церковь была для таких персонажей чем-то вроде парикмахерской или автосервиса, где им должны не только быстро очистить совесть, но ещё при этом уважительно улыбаться, чтобы сохранить конкурентноспособность. И конечно же они понимали и с уважением принимали систему тарифов за таинства, сложившуюся в советские времена.
Конечно, отец не поддавался на подобные провокации и оттого прослыл строгим, а для кого-то и злым пастырем. Но спрос порождал предложение – находились священнослужители подыгрывающие «клиентуре» и получающие от сделки с совестью свой гешефт. То есть они стали «рыночниками» уже от Церкви и каким-то образом сумели примирить христианство и марксистскую философию Мамона. Возможно, это был такой тактический ход, чтобы капиталисты, в конце концов осознав свои грехи, повесились на той самой верёвке, которую сплели своими исповедями и щедрыми пожертвованиями в церковную казну. А может быть, безо всякой иронии, это был серьёзный синтез, за который «рыночникам» от Церкви благодарные потомки станут возводить памятники. Я не знаю. Бог знает… По крайней мере, уже подоспело время, когда священник может стать не только бизнесменом, байкером или актёром, но и креативным директором «Евросети»…
…В то время по всей стране открывались новые храмы и монастыри, кадров катастрофически не хватало – оттого, по мнению отца, Церковь пополнилась множеством недостойных священнослужителей, потянувшихся к святыне «ради хлеба куса». Он старался не показывать свое раздражение, был, как прежде, лояльным и здравомыслящим, но я-то хорошо понимал, что творится у него в душе.
Скоро стало понятно, что отец разочарован теми переменами, которых он ждал всю свою сознательную жизнь. Сейчас он бы с радостью вернул ту старую жизнь с преданными «платочками» и старичками, пусть убогими, зато искренними и православными в настоящем, дореволюционном значении этого слова. В них была вера, глубокая и чистая, была надежда, что всё скоро изменится – были б терпение и смирение. Раньше отец всеми силами души поддерживал в пастве эту надежду. А теперь она умерла в нём вместе с произошедшими изменениями. Он теперь действительно не знал, что говорить пастве обо всём этом – радоваться или горевать эпохе победившего капитализма. Да и паства становилась совсем другой – старички вымирали, а с новыми прихожанами приходилось теперь работать с самого начала, терпеливо объясняя то, что знает любой верующий ребёнок. При этом тщательно подбирать слова, чтобы не обидеть. Отец словно выпал из времени, не сумев найти себя в новой России, становясь всё более угрюмым и всё чаще напоминая прихожанам о грядущем царстве антихриста, чего раньше за ним не водилось. Я снисходительно не вступал с ним в политические споры, потому что считал, что в свои семнадцать лет лучше понимаю эпоху. В душе мне даже начинало быть стыдно за него – на старости лет отец уже не мог расстаться с иллюзиями, которым служил всю свою жизнь. Он был похож на футболиста, забившего гол, но внезапно осознавшего, что забил его в свои же ворота. В общем, его состояние можно описать одной фразой – он не сумел перестроиться.
Говоря о себе, могу уверенно заявить, что мне не нужно было перестраиваться – время начала моей сознательной жизни совпало с переменами в стране. С верой в душе и нравоучениями отца я покончил, как Есенин: «… и молиться не учи меня, не надо, к старому возврата больше нет…» Отец помнил своё обещание и больше не докучал мне, хотя от меня не укрылось, что его сердце обливается кровью. Я любил отца, но повторять его жизненный путь не собирался. Достаточно и того, что он сам себя принёс в жертву. А меня, как я тогда думал, ждёт великое будущее. Меньше всего на свете я хотел бы походить на одного из тех верующих старичков, что учили меня простой и возвышенной вере нашей. Большинство из них, как я втайне думал, верили в Бога потому, что были выброшены судьбой на обочину жизни, туда, где в советские времена оказалась и Церковь. Хотя все утверждали обратное: мол, пострадали именно потому, что исповедовали Православие. Только Бог знает правду, но мне не верилось, что старички – носители духа силы и истины. Про отца же я не мог сказать ничего подобного, потому что хорошо знал его веру и исповедничество. Но тем это было ещё смешней – чего ради он принёс свою жизнь в жертву? Ради кучки несчастных старичков и «платочков»? Всю жизнь молился об избавлении страны от красных, чтобы, как апокалиптический зверь 666 из моря, пришел рыжий Чубайс и, словно могущественный колдун, наводнил страну похотью, нищетой и кровью. Лиса пропела сладкую песню, пробудив надежду, и съела колобка. На этом фоне золотые купола строящихся и восстанавливаемых храмов выглядели весьма своеобразно. Тем не менее, Церковь стала единственной стоящей моральной силой, способной удержать или хотя бы сдержать силы хаоса. Я стал понимать это только спустя годы страданий. Ну а тогда моим главным нравственным императивом было «не дай себя “развести”».
Думаю, будь я на десять лет постарше, возможно, вместе с другими счастливчиками стоял бы на Площади Мира с табличкой на груди «Куплю ваучер», за пару месяцев набрал бы пару мешков такой мукулатуры, а затем выкупил какой-нибудь свечной заводик через залоговый аукцион и был таков. Тогда, думаю, я и к Чубайсу бы относился теплее. Элита в то время создавалась быстро, миллионеров лепили на скорую руку. В то время такие сложные схемы были вне моей досягаемости, я ведь только-только поступил в универ. Но ведь и участь гопника меня не устраивала, а девочки в универе на парах дарили многообещающие взгляды. Безо всякого сомнения я казался им перспективным бой-френдом. Я улыбался им в ответ и поглаживал свои пустые карманы. «Но ничего, – думал я: пускай сегодня я никто, но вы меня ещё узнаете».
Была осень, мне только что исполнилось семнадцать. Обещание отцу больше не связывало мне руки. Мне нужны были деньги, хорошие и быстрые деньги. Думать здесь было нечего – у меня были две основные дороги: торговля или рэкет. Один мой знакомый по универу, который сейчас совладелец крупного пивоваренного завода в Клину, предложил мне торговать пивом на Московском вокзале. У меня в загашнике было золотое кольцо доставшееся мне по наследству от матери. Я без сожаления продал его на Площади Мира за небольшую сумму. Мы с приятелем купили четыре ящика пива на заводе и на электричке довезли их до вокзала. Тогда не существовало ещё никаких налоговиков, санэпидемстанций и прочих государственных щупалец, истощающих российский бизнес. На развалинах ОБХСС пировали фарцовщики и нелегальные миллионеры. Также не было торговых мест – куда хочешь, туда и вставай. Единственное ограничение – скрытое налогообложение братков. Сейчас это звучит смешно, но накаченные рэкетиры брали всего лишь «десятину» с прибыли и залихватски пропивали добытые за день деньги вечером, в ресторане «Шанхай», рядом на Лиговке. Чувствовалось, что они стесняются просить много и боятся, что мы покинем это место, лишив их тем самым лишней рюмки текилы. Всеми силами они старались развеять тот мрачный образ рэкитира, который создавался для нас программой «600 секунд». Они миролюбиво улыбались и обещали любую защиту. Что ж, сила есть – ума не надо.
Четыре ящика «Жигулей» мы продали за два часа и заработали пятьдесят процентов – то есть два ящика пива, за исключением четырёх бутылок, ушедших на оплату разбитой посуды в «Шанхае». Надеюсь, в тот день братки хорошо повеселились…
…Поездив с пивом на вокзал несколько дней, я понял, что это не моё. А жаль, может быть, был бы сейчас совладельцем пивзавода в Клину. Но торгашество мне казалось унизительным занятием, тем более, когда тебя окучивают какие-то перестроившиеся гопники, которых ты уже научился презирать. Приятель же открыл в себе предпринимателя, его глаза горели, как у влюблённого, когда он считал выручку. Я недавно нашёл его в «одноклассниках» – сытый самодовольный барин с потухшим взглядом и ожиревшим сердцем. Как всё-таки меняет человека тот образ жизни, который он выбирает!
Одну дорогу я для себя закрыл. Оставались либо годы протирания штанов в аудиториях и подработка в Макдональдсе… или же криминал. Не какой-нибудь гоп-стоп на улице Пяти углов, думал я, а именно криминал со «стволами» и спецпредложениями, от которых никто не сможет отказаться. Тогда я и обратился к «старшакам» из секции вин чунь, могут ли они подыскать для меня какую-нибудь работёнку. Те знали меня как честного пацана и хорошего боксёра. На следующей тренировке ко мне подошел один из старших, который ездил на новой вишнёвой «девятке». Его прозвище было Куба. Куба дал мне довольно много денег – тысяч двадцать. Сказал ждать и он что-нибудь для меня подыщет. Так я стал работать в БМП.
Для тех, кто не знает, БМП – это Балтийское морское Пароходство. Один из могущественных рычагов великой криминальной революции. Конечно, я пошел не в помощники крановщика и не в грузчики, хотя физических сил у меня хватало. В начале я стал сопровождать грузы. Это было просто – в порт заезжал грузовик, который сопровождало два-три легковых автомобиля. Потом в него что-то грузили – мы никогда не спрашивали что – любопытство было здесь не в чести. Мы охраняли груз до места назначения, а потом расходились, получив наличные на руки. Никаких перестрелок и кровавых разборок не наблюдалось, а деньги были хорошие.
В то время порт стал основным источником доходов криминальных деятелей Санкт-Петербурга. В гостинице «Пулковская» жил криминальный авторитет по кличке Малыш. Впрочем, так Александра Малышева уже никто не называл. Это был наш главный босс – наша бригада входила в малышевский синдикат. Говорили, что на двери номера, где он жил, была прикреплена табличка с надписью: «Заходи не бойся. Выходи не плачь». Все – от старушки, торгующей семечками, до депутата городского совета, знали, чем занимается Малышев, но РУБОПу никак не удавалось посадить его в тюрьму. Он занимался и оружием, и наркотиками, и девочками по вызову. Подобное положение вещей было выгодно очень многим, в том числе и власть имущим. Я же был простым солдатом двухтысячного малышевского отряда и босса видел всего несколько раз. Но поговорить с ним мне так и не удалось. Личность Малышева была окружена ореолом романтических историй, напоминающих средневековые романы. А ведь он начинал свою карьеру с простого напёрсточника. Это давало мне надежду, что, может быть, когда-нибудь и я дорасту до таких высот.
С помощью Малышева проворачивались грандиозные афёры и махинации. Я вновь смог убедиться, что уголовные «понятия» в этой стране соблюдаются гораздо лучше, чем Уголовный кодекс. Теперь я понимал, что был не справедлив к гопникам. Уроки, которые давал нам Геша в парадной, не пропали даром. Пару раз у меня были стычки с бандитами, но «по понятиям» я был всегда прав, что укрепило мой авторитет. Но в целом, я был в бригаде кем-то вроде сына полка. Наши занимались грузами, прибывающими в Питер из разных стран мира. Я догадывался, что мы сопровождали не сахар и не шмотки для секонд хенда.
Увидев, что у меня стали водиться деньги, девочки из универа начали проявлять ко мне неподдельный интерес – я стал водить девиц по ресторанам, несколько раз был даже в «Шанхае», где повстречал старых приятелей-рэкитиров с Московского вокзала. Но к серьёзным отношениям им приучить меня не удавалось. Кроме того, я уже начинал портиться. Я уже подмечал, говоря о своём приятеле – владельце пивзавода, что образ твоей жизни и люди, с которыми ты общаешься, могут изменить твою личность до неузнаваемости. У святых отцов в Добротолюбии я недавно прочитал, что ум человека быстро загрязняется и очищается, но сердце очень трудно очистить, это связано с болью. И так же его трудно загрязнить. Трудно, но можно.
Для этого нужно немало постараться, как, например, стараются йоги, терпеливо день ото дня, загибая пятки смуглых ног за шею. Я влился в движения для того, чтобы нравиться девушкам, а оказалось, что подобная мотивация вовсе не «по понятиям». Отношение рядового бандита к девушке весьма презрительное. Он может, конечно, говорить о любви и чувствах наедине с подругой, но в своём кругу его за подобные слова поднимут на смех. Там женщина воспринималась только как источник удовольствия, некоторые и вовсе называли своих подруг «мясом». В тоже время культ матери возносился на недосягаемую высоту – она провозглашась не иначе, как святой. Мне, выросшему в религиозной семье, сразу бросилось в глаза это противоречие «в понятиях». Что мать называлась святой, то не вызывало никаких возражений – многих из бандитов уже никто не любил и не ждал, только мать могла их пожалеть и принять такими, как есть. Но как может из «мяса» получиться что-то хорошее – ведь почти любая девушка рано или поздно становится матерью? Однажды я представил, как отец познакомился с мамой, а затем бахвалился в кругу других священников, называя её «мясом». Сама мысль эта была дикой и нелепой. Но ведь я не пошел по стопам отца, сам выбирая, с кем я иду по жизни. Впрочем, эти размышления стали обуревать меня уже позже. А тогда я просто слепо копировал своих старших товарищей и в словах, и в действиях. Поскольку подобные мысли были для меня чужеродными, я смотрелся со стороны, скорее всего, карикатурно, хотя считал тогда, что выгляжу «круто». Йог, наверное, тоже считает, что выглядит «круто», когда загибает грязные пятки за шею.
Поэтому особого успеха у слабого пола нашего университета я не добился. Девочки предпочитали больше таких, как мой приятель-торгаш. Такие были гораздо мягче и податливей, ими можно было управлять, в тоже время и деньги у них водились, да и перспектива у них была лучше. Ведь что меня ожидало в будущем? Тюрьма, как обычного гопника. Девочки уже строят планы на жизнь, когда мальчики вытирают сопли, продолжая играть в войнушку. Но меня устраивало всё, хотя криминальная деятельность вскоре начала сказываться на учёбе далеко не лучшим образом. Что и не удивительно – нельзя служить двум господам, одного обязательно возлюбишь больше. Так что учёба, как и предпринимательство, постепенно перестали меня интересовать.
Отец прекрасно видел, что у меня появились большие деньги. Я тогда ещё не снимал квартиру и мы жили вместе. Я объяснил, что устроился работать в автомойку. Вначале он принял мои слова без возражения. Но ведь отец у меня был священником, а сей род – весьма тонкие психологи. Тем более, он служил и исповедывал уже более сорока лет. Конечно же, он понимал, что занятия в секции винь чунь не прошли для меня даром, видел он и машины, которые заезжали за мной, и братков старше меня на пять-семь лет, с короткими стрижками и колючими острыми взглядами. Однажды он не выдержал и подверг сомнению мои слова о работе в автомойке. Это было холодным мартовским вечером, я вернулся домой с делюги, получив приличную сумму денег. Тогда я хотел пойти с очередной своей подругой в «Планетарий» – модный ночной клуб – и забежал домой перекусить. Отец неожиданно зашел на кухню и в жесткой манере потребовал не врать ему. В его голосе звучали сарказм и раздражение, что вызвало соответствующую реакцию с моей стороны.
Тогда я напомнил ему, что он больше не волен вмешиваться в мою жизнь. Об этом я не любил говорить, но здесь был именно тот случай, когда нужно расставить точки над и:
– Я сдержал свое слово, как мужчина, почему ты теперь не хочешь держать своё?! Дай мне спокойно поесть!
Отец топнул ногой и повысил голос почти до визга, что было для него неестественно: – Я не лезу в твою жизнь, но разве нельзя обходиться без вранья!