Ее голос стал теперь совсем другим – ясным, определенным, без всякой трескучести и нервности.
– А возможно ли, чтобы вы… простите мой вопрос… возможно ли, чтобы вы находились теперь в таком же состоянии?
– Да.
Резко и остро, как нож, бросила она это слово. Ничто не дрогнуло в ее лице.
– Будет лучше всего, сударыня, если я осмотрю вас… вы разрешите попросить вас… перейти в другую комнату?
Тут она вдруг оборачивается. Сквозь вуаль я чувствую ее холодный, решительный взгляд, устремленный на меня.
– Нет… в этом нет надобности… я вполне уверена в своем состоянии.
Голос на миг умолк. В темноте снова блеснул наполненный стакан.
– Итак, слушайте… но сначала постарайтесь вдуматься немного во все это. К человеку, погибающему от одиночества, вторгается женщина, впервые за много лет белая женщина переступает порог его комнаты… и вдруг я чувствую присутствие в комнате чего-то зловещего, какой-то опасности. Бессознательно ощутил я это: мной овладел трепет перед стальной решимостью этой женщины, вошедшей с беспечной болтовней, а потом вдруг обнажившей свое требование, словно сверкнувший нож. Я знал ведь, чего она от меня хотела, угадал это сразу, – это было не в первый раз, что женщина обращалась ко мне с такой просьбой, но они приходили не так, приходили пристыженные и умоляющие, плакали и заклинали спасти их. Но тут была… о, тут была стальная, чисто мужская решимость… с первой секунды почувствовал я, что эта женщина сильнее меня… что она могла подчинить меня своей воле… Однако… однако… и во мне сидела какая-то злоба… гордость мужчины, обида, потому что… я сказал уже, что с первой секунды, даже раньше, чем я увидел эту женщину, я почувствовал в ней врага.
Сначала я молчал. Молчал упорно и ожесточенно. Я чувствовал, что она смотрит на меня из-под вуали, смотрит прямо и вызывающе и хочет заставить меня говорить. Но я не уступал так легко. Я заговорил, но… уклончиво… невольно переняв ее болтливую, равнодушную манеру. Я делал вид, что не понял ее, потому что – не знаю, можете ли вы почувствовать это, – я хотел заставить ее высказаться яснее, я не хотел предлагать, наоборот… хотел, чтобы меня просили… чтобы просила она, явившаяся с таким властным видом… и, кроме того, я знал, как легко я подчиняюсь власти таких высокомерных, холодных женщин.
Я ходил вокруг да около, говорил, что ей нечего опасаться, что такие обмороки вполне в порядке нормального хода вещей, напротив, они даже являются залогом нормального развития беременности. Я приводил случаи из клинических журналов… я говорил, говорил спокойно и легко, рассматривая ее недомогание как нечто весьма обычное, и… все ждал, что она меня остановит. Я знал, что она не выдержит.
И действительно, она резким движением руки прервала меня, словно отстраняя прочь все эти успокоительные разговоры.
– Меня, доктор, не это тревожит. В тот раз, когда я родила своего мальчика, мое здоровье было в лучшем состоянии… но теперь я уже не all right[4 - Вполне здорова (англ.).]… у меня бывают сердечные припадки…
– Вот как, сердечные припадки, – повторил я, изображая на лице беспокойство, – сейчас же посмотрим.
Я сделал вид, что встаю и достаю слуховую трубку. Но она мгновенно остановила меня. Голос ее звучал теперь остро и повелительно, как голос команды на плацу.
– У меня бывают припадки, доктор, и я должна просить вас верить моим словам. Я не хотела бы терять время на исследования, вы могли бы, думается, оказать мне немного больше доверия. Я, со своей стороны, достаточно доказала свое доверие вам.
Теперь это была уже борьба, открыто брошенный вызов. И я принял его.
– Доверие требует откровенности, полной откровенности. Говорите ясно, я врач. И прежде всего снимите вуаль, садитесь сюда, оставьте книги и все эти уловки. К врачу не приходят под вуалью.
Гордо выпрямившись, она окинула меня взглядом. Минуту помедлила. Потом села и подняла вуаль. Я увидел лицо, такое, какое боялся увидеть, непроницаемое лицо, твердое, уверенное, полное не зависящей от возраста красоты, лицо с серыми английскими глазами, казалось, исполненными спокойствия, но скрывающими внутренний огонь. Эти узкие сжатые губы умели хранить тайны. Она смотрела на меня повелительно и испытующе, с такой холодной стальной жестокостью, что я не выдержал и невольно отвел взор.
Она слегка постукивала пальцами по столу. Значит, и она нервничала. Затем она вдруг сказала:
– Знаете ли вы, доктор, чего я от вас хочу, или не знаете?
– Кажется, знаю. Но лучше поговорим начистоту. Вы хотите освободиться от вашего состояния… хотите, чтобы я избавил вас от ваших обмороков и тошноты, устранив… устранив причину. В этом все дело?
– Да.
Как топор гильотины, упало это слово.
– А вы знаете, что подобные эксперименты опасны… для обеих сторон?..
– Да.
– Что закон запрещает их?
– Бывают случаи, когда это не только не запрещено, но, напротив, рекомендуется.
– Это бывает только при наличии известных медицинских данных.
– Так вы найдете эти данные. Вы – врач.
Ясно, твердо, не мигая, смотрели на меня ее глаза. Это был приказ, и я, слабохарактерный, дрожал, пораженный демонической мощью ее воли. Но я еще корчился, не хотел показать, что я уже раздавлен. «Только не спешить! Всячески оттягивать! Принудить ее просить», – мелькало во мне какое-то смутное желание.
– Это не всегда во власти врача. Но я готов… посоветоваться с коллегой в больнице…
– Не надо мне вашего коллеги… я пришла к вам.
– Позвольте узнать, почему именно ко мне?
Она холодно взглянула на меня.
– Не вижу причины скрывать это от вас. Вы живете в стороне, вы меня не знаете, вы хороший врач, и вы… – она в первый раз запнулась, – вероятно, недолго пробудете в этих местах, особенно если… если вы сможете увезти домой приличную сумму.
Меня так и обдало холодом. Эта сухая, купеческая ясность расчета ошеломила меня. До сих пор губы ее еще не раскрылись для просьбы, но она давно уже вычислила и сначала выследила меня, а потом начала травить.
Я чувствовал, как проникала в меня ее демоническая воля, но сопротивлялся с ожесточением. Еще раз заставил я себя принять деловитый, почти иронический тон.
– И эту приличную сумму вы… вы предоставили бы в мое распоряжение?
– За вашу помощь и немедленный отъезд.
– Вы знаете, что я, таким образом, теряю свою пенсию?
– Я возмещу вам ее.
– Вы говорите очень определенно… Но я хотел бы еще больше определенности. Какую сумму имели вы в виду в качестве гонорара?
– Двенадцать тысяч гульденов, с выплатой по чеку в Амстердаме.
Я задрожал… задрожал… от гнева и… и от восхищения. Все она рассчитала, и сумму, и способ платежа, принуждавший меня к отъезду; она меня оценила и купила, не зная меня, распорядилась мной в предвидении своей власти. Я был бы рад дать ей пощечину… Но, когда я поднялся дрожа, – она тоже встала, – я посмотрел ей прямо в глаза, взглянул на этот плотно сжатый рот, не желавший просить, на этот надменный лоб, не желавший склониться, мной вдруг овладела… овладела… какая-то жажда насилия. Должно быть, и она это почувствовала, потому что высоко подняла брови, как делают, когда хотят осадить навязчивого человека, между нами сверкнула открытая вражда. Я знал, что она ненавидит меня, потому что нуждается во мне, а я ее ненавидел за то… за то, что она не хотела просить. В эту секунду, в эту единственную секунду молчания мы в первый раз говорили друг с другом вполне откровенно. Потом, словно липкий гад, заползла мне в душу мысль, и я сказал… сказал ей…
Но подождите, так вы неправильно поняли бы, что я сделал… что сказал… мне нужно сначала объяснить вам, как… как зародилась во мне эта безумная мысль…
Опять тихонько звякнул в темноте стакан. И голос сделался более возбужденным.
– Не думайте, что я хочу извиняться, оправдываться, обелить себя… Но вы без этого не поймете… Не знаю, был ли я когда-нибудь хорошим человеком… но, кажется, помогал я всегда охотно… это была ведь единственная радость в моей собачьей жизни, когда я, пользуясь крупицей знаний, уцелевших у меня в голове, спасал какую-нибудь тлеющую искорку жизни… я чувствовал себя тогда маленьким богом… Право, это были мои лучшие минуты, когда приходил этакий желтый парнишка, посиневший от страха, со змеиным укусом на вспухшей ноге, заранее выл, чтобы ему не отрезали ногу, и я умудрялся спасти его. Я проводил долгие часы в пути, чтобы посетить лежащую в лихорадке женщину; случалось мне оказывать и такую помощь, какой ждала от меня сегодняшняя посетительница, – еще в Европе, в клинике. Но тогда я чувствовал, что я кому-то нужен, тогда я знал, что спасаю кого-то от смерти или от отчаяния, а это и нужно самому помогающему, это сознание, что ты нужен другому.
Но эта женщина – не знаю, могу ли объяснить вам это – волновала, раздражала меня с той минуты, когда вошла в мой дом, словно мимоходом, вызывала своим высокомерием сопротивление, будила во мне все… как бы это сказать… будила все подавленное, все скрытое, все низменное. Меня сводило с ума то, что она разыгрывала леди и с холодной неприступностью предлагала мне сделку, когда речь шла о жизни и смерти. И затем… затем, в конце концов, от игры в гольф не становятся ведь беременными… я знал… то есть я должен был вдруг с ужасающей ясностью представить себе… это и была та мысль… с ужасающей ясностью представить себе, что эта спокойная, эта надменная, эта холодная женщина, презрительно поднявшая брови над своими стальными глазами, когда я, только для протеста… да, почти негодующе взглянул на нее, что она два или три месяца назад, разгоряченная, лежала в постели с мужчиной, голая, как зверь, и, может быть, стонала от наслаждения, и тела их впивались друг в друга, как их губы… Вот это, вот это и была обжигавшая меня мысль, когда она посмотрела на меня с таким высокомерием, с такой неприступной холодностью, словно английский офицер… и тогда, тогда все напрягалось во мне… и я обезумел от мысли унизить ее… с этого мгновения я видел сквозь платье ее голое тело… с этого мгновения я только и жил мыслью овладеть ею, вырвать стон из ее жестких губ, видеть эту холодную, эту гордую женщину в порыве сладострастия, как тот, другой, которого я не знал. Это… это я и хотел вам объяснить… Как я ни опустился, я, как врач, никогда не пытался злоупотреблять своим положением… но на этот раз это ведь не была похоть, в этом не было ничего сексуального, я говорю правду… я ведь не стал бы отпираться… только страстное желание победить ее гордость… стать ее господином, как мужчина… Я, кажется, уже говорил вам, что высокомерные, холодные на вид женщины всегда имели надо мной особую власть… но теперь, теперь к этому прибавлялось еще то, что я уже семь лет не имел белой женщины, что я не знал сопротивления… Здешние девушки, эти щебечущие изящные зверьки, дрожат ведь от благоговения, когда их берет белый человек, «господин»… они смиренны и покорны, всегда доступны, всегда готовы отдаться со своим тихим гортанным смехом… но именно эта покорность, эта рабская угодливость и отравляет все наслаждение… Понимаете ли вы теперь, понимаете ли вы, как ошеломляюще подействовало на меня внезапное появление этой женщины, полной презрения и ненависти, застегнутой на все пуговицы и в то же время дразнившей своей тайной и отягченной недавней страстью… когда подобная женщина дерзко входит в клетку такого мужчины, такого одинокого, изголодавшегося, отрезанного от всего мира полузверя… Это… вот это я хотел вам только сказать, чтобы вы поняли все остальное… поняли то, что теперь произошло. Итак… полный какого-то злого желания, отравленный мыслью о ней, обнаженной, чувственной, отдающейся, я словно сжался весь в комок и напустил на себя равнодушный вид. Я холодно произнес:
– Двенадцать тысяч гульденов?.. Нет, это меня не удовлетворяет.