Графиня уже распоряжалась жандармами, словно своими слугами. Она дала экю одному из них и послала его в таверну, видневшуюся в двухстах шагах, велев принести оттуда вина и, главное, холодной воды. Улучив минутку, она успокоила Фабрицио, который упорно хотел бежать в лес, покрывавший холм. «У меня хорошие пистолеты», – говорил он. От разгневанного генерала графиня добилась, чтобы он разрешил дочери сесть в коляску. По этому поводу генерал, любивший поговорить о себе и своей родне, сообщил дамам, что его дочери только двенадцать лет, ибо она родилась 27 октября 1803 года, но она такая умница, что все дают ей четырнадцать и даже пятнадцать лет.
«Какой ограниченный человек!» – говорили глаза графини и маркизы. Благодаря графине все уладилось после переговоров, тянувшихся целый час. У одного из жандармов вдруг оказалось какое-то дело в соседней деревне, и, когда графиня сказала ему: «Вы получите десять франков», – он уступил свою лошадь генералу Конти.
Вахмистр уехал с генералом, а все остальные жандармы расположились под деревом в компании четырех огромных оплетенных бутылей, которые принес с помощью крестьянина жандарм, посланный в таверну. Достойный камергер разрешил Клелии Конти занять место в коляске любезных дам, чтобы возвратиться в Милан, а сына храброго генерала Пьетранеры никто и не подумал арестовать. В пути, после первых минут, посвященных обмену учтивыми словами и обсуждению нежданного происшествия, Клелия Конти заметила, что графиня, такая красавица, смотрит на Фабрицио восторженным взглядом, – разумеется, она не мать ему. Особенно же пробудили в ней любопытство неоднократные намеки на какой-то героический, отважный и в высшей степени опасный поступок, который он недавно совершил; но при всем своем уме юная Клелия не могла угадать, о чем шла речь.
Она с удивлением рассматривала юного героя, и ей казалось, что его глаза еще горят огнем недавних подвигов. А он был несколько смущен необыкновенной красотой этой двенадцатилетней девочки, красневшей от его восхищенных взглядов.
Не доезжая одного лье до Милана, Фабрицио сказал, что хочет навестить своего дядю, и простился с дамами.
– Если я выпутаюсь из этой истории, – сказал он Клелии, – я приеду в Парму полюбоваться прекрасными картинами в ее галереях. Удостойте запомнить мое имя: Фабрицио дель Донго.
– Отлично! – воскликнула графиня. – Вот как ты умеешь хранить свое инкогнито! Сударыня, удостойте, пожалуйста, запомнить, что этот гадкий мальчик – мой сын и фамилия его – Пьетранера, а вовсе не дель Донго.
Вечером, очень поздно, Фабрицио вошел в Милан через ворота Ренца, которые ведут к бульвару, модному месту прогулок. Отправка двух слуг в Швейцарию истощила скудные сбережения маркизы и ее золовки, но, к счастью, у Фабрицио еще осталось несколько наполеондоров и один бриллиант, который решено было продать.
Обеих дам в городе знали и любили. Самые влиятельные и благочестивые особы из австрийской партии стали хлопотать за Фабрицио перед бароном Биндером, начальником полиции. Эти господа, по их заверениям, не понимали, как можно принять всерьез выходку шестнадцатилетнего мальчика, который поссорился со старшим братом и убежал из родительского дома.
– Моя обязанность все принимать всерьез, – кротко ответил Биндер, человек благоразумный и унылый. Он в ту пору учредил пресловутую миланскую полицию и поставил своей задачей предотвратить революцию, подобную той, что в 1746 году изгнала австрийцев из Генуи. Миланская полиция, которую приключения гг. Пеллико и Андриана сделали знаменитой, не была жестокой в точном смысле этого слова: она методически и безжалостно следовала суровым законам. Император Франц II хотел потрясти ужасом пламенное воображение итальянцев.
– Представьте мне засвидетельствованные показания о том, что делал юный маркезино дель Донго, – твердил барон Биндер покровителям Фабрицио, – да, день за днем, начиная с восьмого марта, когда он уехал из Грианты, и до вчерашнего вечера, когда он явился в Милан, где теперь скрывается в одном из покоев своей матери, – и я готов считать его самым милым проказником среди всех молодых людей этого города. Если же вы не можете указать мне в точности ежедневное его местопребывание со времени отъезда из Грианты, то, невзирая на его высокое происхождение и на все мое уважение к друзьям его семьи, мой долг – арестовать его. И мне придется держать его в тюрьме до тех пор, пока мне не представят доказательств, что он вовсе не ездил к Наполеону с поручением от тех немногих недовольных, которые, возможно, имеются в Ломбардии среди подданных его императорского и королевского величества. Заметьте также, господа, что если молодому дель Донго и удастся отклонить от себя это обвинение, он все же, бесспорно, виновен в том, что отправился за границу, не испросив предписанного законом паспорта, под чужим именем, преднамеренно воспользовавшись паспортом простого ремесленника, то есть человека, принадлежащего к неизмеримо более низкому общественному классу, чем его собственный.
Это неумолимо логическое разъяснение было сделано начальником полиции со всей учтивостью и почтительностью, какой требовало общественное положение маркизы дель Донго и ее высокопоставленных заступников.
Маркиза пришла в отчаяние, когда ей сообщили ответ барона Биндера.
– Фабрицио арестуют! – воскликнула она и залилась слезами. – А если его посадят в тюрьму, бог знает, когда он выйдет оттуда! Отец отречется от него.
Г-жа Пьетранера и ее невестка собрали на совет двух-трех близких друзей; вопреки их уговорам маркиза настаивала, чтобы ее сын уехал в ту же ночь.
– Но ты же видишь, – говорила графиня, – барон Биндер знает, что твой сын находится здесь; он совсем не злой человек.
– Не злой, но он хочет угодить императору Францу.
– Однако если бы барон считал полезным для своей карьеры посадить Фабрицио в тюрьму, он уже сделал бы это. Устроить побег Фабрицио значило бы выказать барону оскорбительное недоверие.
– Но когда он намекал, что ему известно, где сейчас прячется Фабрицио, он этим ясно говорил нам: «Увезите его!» Нет, я не могу жить с постоянной мыслью: «Через четверть часа моего сына, может быть, заточат в тюрьму!» Каковы бы ни были честолюбивые цели барона Биндера, – добавила маркиза, – ему в интересах своего личного положения в нашей стране выгодно подчеркивать, что он считается с людьми такого ранга, как мой муж, и доказательство этого – удивительная откровенность, с которой он сообщил, что знает, где можно застигнуть моего сына. Мало того, с необычайной любезностью он точно изложил, в каких двух преступлениях обвиняют Фабрицио по доносу его недостойного брата, и объяснил, что за каждое из этих преступлений грозит тюрьма, разве этим он не сказал нам: «Может быть, вы предпочтете изгнание? Выбирайте сами».
– Если ты выберешь изгнание, – твердила графиня, – мы больше никогда в жизни не увидим Фабрицио.
Фабрицио, присутствовавший при этих переговорах вместе с одним из старых друзей маркизы, в ту пору советником трибунала, учрежденного Австрией, решительно высказал намерение бежать; и в тот же вечер он выехал из дворца, спрятавшись в карете, которая повезла в театр Ла Скала его мать и тетку. Кучеру не доверяли, но когда он отправился, как обычно, посидеть в кабачке, а лошадей остался стеречь лакей, человек надежный, Фабрицио, переодетый крестьянином, выскочил из кареты и ушел из города. На следующий день он так же благополучно перешел границу и через несколько часов приехал в пьемонтское поместье своей матери, находившееся близ Новары – в Романьяно, где был убит Баярд.
Легко представить себе, как внимательно графиня и ее невестка слушали оперу, сидя в ложе театра Ла Скала. Они отправились туда лишь для того, чтобы посоветоваться с друзьями, принадлежавшими к либеральной партии, ибо полиция могла косо взглянуть на их появление во дворце дель Донго. Решено было еще раз обратиться к барону Биндеру; о подкупе не могло быть и речи, – этот сановник был человек вполне честный, и к тому же обе дамы совсем обеднели, – они заставили Фабрицио взять с собою все деньги, оставшиеся от продажи бриллиантов.
Однако очень важно было узнать последнее слово барона. Друзья напомнили графине о некоем канонике Борде, весьма любезном молодом человеке, который когда-то ухаживал за ней и поступил довольно гадко: не добившись успеха, он донес генералу Пьетранере о ее дружбе с Лимеркати и за это был изгнан из дома, как негодяй. Но теперь этот каноник каждый вечер играл в тарок с баронессой Биндер и, конечно, был близким другом ее мужа. Графиня решилась, как это ни было для нее тягостно, посетить каноника и на следующее утро, в ранний час, когда он еще не выходил из дому, приказала доложить о себе.
Когда единственный слуга каноника произнес имя графини Пьетранера, тот от волнения лишился голоса и даже позабыл исправить беспорядок своего домашнего туалета, довольно небрежного.
– Попросите пожаловать и убирайтесь вон, – сказал он слабым голосом.
Графиня вошла; Борда бросился на колени.
– Только на коленях несчастный безумец должен выслушать ваши приказания, – сказал он.
В то утро, одетая с нарочитой простотой, чтобы не привлекать к себе внимания, Джина Пьетранера была неотразима. Глубокая скорбь, вызванная изгнанием Фабрицио, насилие над собой, которое она совершила, решившись прийти к человеку, подло поступившему с ней, – все это зажгло ослепительным огнем ее глаза.
– На коленях хочу я выслушать ваши приказания! – воскликнул каноник. – Несомненно, вы желаете попросить меня о какой-нибудь услуге, иначе вы не почтили бы своим посещением убогий дом несчастного безумца. Когда-то, пылая любовью и ревностью, отчаявшись завоевать ваше сердце, я гнусно поступил с вами.
Слова эти были искренни и тем более благородны, что теперь каноник пользовался большой властью; графиню они тронули до слез; унижение, страх леденили ее душу, и вот в один миг их сменили умиление и проблеск надежды. Только что она была глубоко несчастна и вдруг почувствовала себя почти счастливой.
– Поцелуй мою руку, – сказала она канонику, – и встань. (Надо помнить, что в Италии обращение на ты свидетельствует об искренней дружбе, так же как говорит о чувстве более нежном.) Я пришла попросить тебя о помиловании моего племянника Фабрицио. Я расскажу тебе, как старому своему другу, всю правду без утайки. Фабрицио шестнадцать с половиной лет, он недавно совершил неслыханное безумство. Мы были в поместье Грианта, на берегу озера Комо. Однажды в семь часов вечера лодка из Комо доставила нам известие о высадке императора в бухте Жуан. На другое же утро Фабрицио отправился во Францию, раздобыв себе паспорт у своего приятеля, какого-то простолюдина по фамилии Вази, который торгует барометрами. Наружность у Фабрицио совсем не подходящая для торговца барометрами, и, едва он проехал по Франции десять лье, его арестовали: его восторженные речи на плохом французском языке показались подозрительными. Через некоторое время он бежал и добрался до Женевы; мы послали навстречу ему в Лугано…
– В Женеву, хотите вы сказать, – улыбаясь, поправил ее каноник.
Графиня докончила свой рассказ.
– Для вас я сделаю все, что доступно силам человеческим, – с жаром сказал каноник. – Я всецело в вашем распоряжении. Я даже готов пойти на безрассудства. Укажите, что мне надо делать с этой минуты, когда из этой жалкой гостиной исчезнет небесное видение, озарившее мою жизнь.
– Пойдите к барону Биндеру, скажите ему, что вы любите и знаете Фабрицио со дня его рождения, что он рос у вас на глазах, так как вы постоянно бывали в нашем доме; во имя дружбы, которой барон удостоил вас, умоляйте его, чтобы он через всех своих шпионов разузнал, была ли у Фабрицио перед его отъездом в Швейцарию хотя бы одна-единственная встреча с кем-нибудь из либералов, находящихся под надзором. Если у барона расторопные помощники, он увидит, что тут можно говорить только о чисто юношеской опрометчивости. Вы помните, конечно, что у меня в прежних моих пышных апартаментах, во дворце Дуньяни, висели на стенах гравюры, изображавшие сражения, выигранные Наполеоном, – разбирая по складам пояснения под этими гравюрами, племянник выучился читать. Когда ему было пять лет, мой покойный муж рассказывал ему об этих битвах; мы надевали ему на голову каску моего мужа; малыш волочил по полу его большую саблю. И вот в один прекрасный день он узнает, что император Наполеон, кумир моего мужа, вернулся во Францию; юный сумасброд помчался туда, чтобы присоединиться к своему герою, но это ему не удалось. Спросите барона, какую кару он придумал для Фабрицио за это минутное безумие.
– Я забыл показать вам кое-что! – воскликнул каноник. – Вы сейчас увидите, что я хоть немного достоин прощения, которое вы даровали мне. Вот, – сказал он, перебирая бумаги, лежавшие на столе, – вот донос этого подлого col-torto (лицемера); взгляните на подпись: Асканьо Вальсерра дель Донго, – он-то и затеял все это дело. Вчера я взял его донос в канцелярии полиции и отправился в Ла Скала, надеясь встретить кого-нибудь из обычных посетителей вашей ложи и через него передать вам содержание этой бумаги. Копия ее уже давно находится в Вене. Вот враг, с которым надо бороться.
Каноник прочел графине донос; было условлено, что днем он пришлет ей копию через надежного посредника. С радостью в сердце вернулась графиня во дворец дель Донго.
– Бывший негодяй стал совершенно порядочным человеком! – сказала она маркизе. – Сегодня вечером мы поедем в Ла Скала; когда часы в театре покажут без четверти одиннадцать, мы удалим всех из нашей ложи, погасим свечи, запрем дверь, а в одиннадцать часов придет сам каноник и расскажет, что ему удалось сделать. Мы с ним решили, что это будет наименее опасно для него.
Каноник был очень умен: он не преминул прийти на условленное свидание, проявил большую доброту и полнейшее чистосердечие, что встречается лишь в тех странах, где тщеславие не властвует над всеми другими чувствами. Воспоминание о доносе на графиню, который он сделал когда-то генералу Пьетранере, жестоко мучило его; теперь он нашел средство избавиться от укоров совести.
Утром, когда графиня ушла от него, он подумал: «Ну вот… Конечно, у нее роман с племянником!» Он подумал это с горечью, так как еще не исцелился от былой страсти. «Такая гордая женщина – и вдруг пришла ко мне!.. После смерти бедняги Пьетранеры она с негодованием отвергла предложения услуг, весьма учтивые и весьма деликатно переданные ей от меня полковником Скотти, ее бывшим любовником. Прекрасная графиня Пьетранера предпочла жить на пенсию в полторы тысячи франков! – вспоминал каноник, взволнованно шагая по комнате. – А затем она уехала в Грианту. Как она могла выносить общество этого гнусного seccatore[13 - Скучный, несносный человек (ит.).], маркиза дель Донго? Теперь все понятно. В самом деле, у этого юного Фабрицио столько достоинств: высокий рост, стройный стан, веселая улыбка, а лучше всего у него взгляд, полный томной неги, и выражение лица как на полотнах Корреджо», – с горечью думал каноник.
«Разница в летах?.. Но она не так уж велика. Фабрицио родился вскоре после вступления французов, – помнится, в девяносто восьмом году, а графине сейчас двадцать семь – двадцать восемь лет, и невозможно быть милее и краше ее. В нашей стране столько красавиц, но она всех затмевает. Марини, Герарди, Руга, Арези, Пьетрагруа не могут с ней сравниться… Влюбленные жили счастливо, вдали от света, на берегу чудесного озера Комо, и вдруг этот юноша все бросает и бежит к Наполеону… Право, есть еще отважные души в Италии, что бы с ней ни делали!.. Дорогая отчизна!.. Да, да, – подсказывало ему сердце, пылающее ревностью, – нельзя объяснить иначе эту смиренную готовность прозябать в деревне и ежедневно с отвращением видеть за каждой трапезой ужасную физиономию маркиза дель Донго и вдобавок гнусную бледную образину Асканьо, который окажется еще подлее своего папаши… ну что ж, я честно послужу ей. По крайней мере буду теперь иметь удовольствие видеть ее в театре не только в зрительную трубку».
Каноник Борда обстоятельно объяснил дамам положение дела. В глубине души Биндер весьма к ним расположен; он очень рад, что Фабрицио успел бежать, пока еще не пришло распоряжение из Вены, – Биндер не имеет полномочий решать что-либо своей властью; в этом деле, как и во всяком другом, он ждет приказа; каждый день он посылает в Вену точные копии всех поступающих донесений и затем ждет.
Фабрицио во время его добровольного изгнания в Романьяно необходимо:
1. Неуклонно ходить каждый день к обедне; взять себе в духовники человека умного и преданного монархии и на исповеди высказывать только вполне благонадежные чувства.
2. Не знаться ни с одним человеком, который слывет умником, и при случае говорить о восстаниях с ужасом, как о совершенно недопустимых действиях.
3. Никогда не бывать в кофейнях, никогда не читать газет, кроме двух правительственных листков – туринского и миланского, и вообще выказывать большую неохоту к чтению, а главное, не читать никаких книг, написанных после 1720 года, за исключением, самое большее, романов Вальтера Скотта.
– И, наконец, – добавил каноник с некоторым лукавством, – ему следует открыто ухаживать за какой-нибудь местной красавицей, разумеется, благородного происхождения; это покажет, что он не отличается мрачным и беспокойным складом ума, свойственным будущим заговорщикам.
Перед сном графиня и маркиза написали Фабрицио письма: обе с трогательным усердием передали ему все советы каноника Борды.
У Фабрицио не было никакого желания стать заговорщиком: он любил Наполеона и, по праву дворянина, считал себя созданным для того, чтобы жить счастливее других, а буржуа казались ему смешными. Он не раскрывал ни одной книги с тех пор, как его взяли из коллегии, да и там читал только книги, изданные в переложении иезуитов. Он поселился неподалеку от Романьяно в великолепном дворце, одном из лучших творений знаменитого зодчего Сан-Микели, но этот пышный замок пустовал уже тридцать лет, поэтому все потолки там протекали и ни одно окно не затворялось. Фабрицио бесцеремонно завладел лошадьми управителя и по целым дням ездил верхом; он ни с кем не разговаривал и много размышлял. Совет найти себе любовницу в семействе какого-нибудь ярого монархиста показался ему забавным, и он в точности последовал ему. В духовники он взял молодого священника, интригана, желавшего стать епископом (как капеллан Шпильберга[14 - См. любопытные мемуары г-на Андриана, которые занимательны, как сказка, и останутся в истории, как Тацит. – Примеч. автора.]); но вместе с тем он ходил пешком за три лье ради того, чтобы в непроницаемой, как ему казалось, тайне читать «Constitutionnel», – он считал эту газету откровением. «Это так же прекрасно, как Альфьери и Данте!» – часто восклицал он. У Фабрицио была одна черта, роднившая его с французской молодежью: он серьезнее относился к своей лошади и газете, чем к своей благомыслящей любовнице. Но в его наивной и твердой душе еще не было стремления подражать другим, и в обществе маленького городка Романьяно он не приобрел друзей; его простоту называли высокомерием и не знали, что сказать о его характере.
«Это младший сын, обиженный тем, что он не старший», – решил священник.