И вот Федор выведал от Алмаза Иванова, что народная молва совершенно попусту говорит об успехах послов; он узнал, что немцы не только не возвратят никаких городов, но требуют с русских еще двести тысяч деньгами, мехами и золотом за перебежчиков.
Федор еще улыбался, еще продолжал с поклонами угощать послов, но руки его дрожали, и дважды он облил красным вином дорогую узорную камку скатерти. Лицо его пожелтело и сразу осунулось.
Алмаз Иванов заметил все перемены в хозяине.
– Загодя ты намудрил чего-то, я вижу, – шепнул он. – Слышь, я тайность тебе открою: свейцы станут скупать хлеб во Пскове и Новегороде… Что с той тайностью делать – смекай, – сказал думный дьяк, жалеючи Федора.
И Емельянов подумал, что в этой посольской тайне тоже можно найти поживу. Уже не ввязываясь в разговоры, Федор стал думать, как обернуть в свою пользу новый договор с немцами. «Каждый день не станут приезжать в дом послы. Надо использовать их приезд для себя во что бы то ни стало», – решил Емельянов.
Прежде он думал нажиться на том, что послы отвоевали у немцев, теперь надо было найти способ наживы на том, что немцы отвоевали у царских послов. Кто бы ни победил, Федор должен был взять с победы и с поражения верную долю выгоды…
Федор больше не брал вина в рот – он берег трезвость мысли. Едва послы прилегли почивать после обеда, Федор поднялся к себе в светелку, где ждал его спешно вызванный Шемшаков.
– Ну-ка, сновидец, сон разгадай, – сказал Федор Филипке. – Царь хлеб продает изо Пскова свейским немцам – чего с того хлеба взяти?
– Я уже думал, Федор Иваныч, – скромно сказал Шемшаков.
– Думал?! А ты отколь знал?! – удивился Федор.
– А немцы про хлебные цены спрошают. Я мыслю – к чему бы? Главное дело – спрошают, кто хлебом прежде не торговал, а юфтью да рухлядью мягкой, а тут ему хлебные цены! Пошто?! Стал я разведывать и разведал: немецки купцы прежде нас обо всем узнали…
– Чего ж ты надумал? – спросил Федор.
– Хлеб скупать и надумал. Я нынче тебе потихоньку пять тысяч чети купил да еще сговорил тысяч пять… Денег надо, Федор Иваныч, – сказал Филипка.
– Почем? – спросил Федор. Он сразу понял весь замысел своего наперсника.
– Ныне по пятнадцать алтын, завтра по той же цене. Как тысяч со сто укупим без шума, тогда подымать учнем.
К пробуждению послов в доме Федора опять накрывали столы для нового пира, ставя меды и вина, закуски и сладости.
– Немцы с русского государства выкуп требуют за русских же перебежчиков. Бога нет на них и стыда у них нет! Ну и мы просты с ними не будем. Хотят на те выкупные деньги купить у нас хлеба по псковским ценам, а мы цены псковские вздымем. Они нам за рубль и по три рубли заплатят!.. – увлеченно расписывал Федор.
Несмотря на хмельную голову, думный дьяк понял хитрую выдумку. Вскочив с места, он обнял и крепко расцеловал торгового гостя и обещал Емельянову исхлопотать от царя дозволение на это великое дело…
3
Тихий летописец после двух челобитных реже стал возвращаться к своей «Правде искренней».
Иногда неделями не приписывал он ни строки к заветным столбцам, а когда садился за рукопись и просиживал целую ночь до рассвета – чаще случалось, что, прочитав написанное, он сжигал свой столбец и сокрушенно качал головой.
«Для того пишу сей лист, что сердце исполнено горечи, словно соку полынна упился, и чаю ту горечь излить с пера на бумагу, а не стану писать – и зелье сие душу и сердце отравит и ум в безумие обратит… Да то беда мне: покуда не стал писать – чаю, слова найду яко стрелы, а принялся за дело – и слов нету. Мыслю, а нет тех слов, чтобы сердце излить. Что мыслишь и сердцем чуешь – без слов палит душу, а как вымолвил, так и не стало огня паляща! Тако же богомаз: чает небо и звезды на храмовый свод написать, а взялся да лазурью замазал купол, да по синьке наляпал златом – блеск есть, а величья господня не видно! Тако и язык людской слаб, чтобы сердце излить.
Летопись пишешь – хоронишь в сундук, под спуд. На черта надобно?! Челобитье – то втуне так же. Кому челобитье писать? Боярам? А что им в словах?! Сколь ни пиши – правда одна у бояр: лишь бы себе добро! Коли сменят в городе воеводу, то нового злее посадят. Правду, мыслю, никто не даст – сами ее берут с ружьем. А вставати с ружьем не по едину городу, звать города с собой, как на недругов иноземных подымался народ по зову блаженной памяти посадского мясника Кузьмы Минина[148 - Минин Кузьма (?–1616) – нижегородский купец, один из руководителей народного ополчения в период национально-освободительной борьбы русского народа против польско-шведской интервенции, народный герой.], тако же и на домашних дьяволов!.. Не все ли одно: соседский ли пес укусит, свой ли сбесился – одно спасенье: секи топором и от смерти себя и людей спасешь…
Не то пишу. Не летопись надо строчить монастырским обычаем. Святые отцы за высокой стеной живут – им на муки людские глядети слеза не проест очей, да и челобитные писать впусте, а надо б писать между земских изб, чтобы втайне копили добро на великую земскую рать со всех городов избавления ради от бешеных псов посадского и иного люда».
Но свои мечты о союзе всех городов и о земской рати против боярской власти Томила не смел сохранять на бумаге, боясь сыска, потому что не раз замечал, что воеводские лазутчики смотрят за ним на торгу и следят постоянно, кому и о чем пишет он челобитья…
Весь город вскоре забегал и заметался от лавок Устинова к лавкам Русинова, от Русинова – к Емельянову. Все оказалось закрыто, словно в городе разом у всех купцов хлеб был распродан. Только несколько мелких посадских лавчонок скопляли «хвосты» за хлебом, стараясь схватить на бесхлебице свои грошовые барыши.
Посадские со слезами и бранью платили купчишкам втридорога, еще не видя за их спинами громады Федора и никак не умея понять, кому и зачем нужно было припрятать хлеб, когда он так дорог и его так выгодно продавать.
Народ по торгам плакался на дороговизну, а иные просили Томилу написать воеводе, что город остался без хлеба и чтобы он указал продавать хлеб из царских житниц. Томила лишь усмехнулся:
– Воевода – одна душа с Федором, а Федор на голоде барыши наживает. Уж он воеводу-дружка не обидит. Чего же тут писать? Коли кому и писать, то писать государю в Москву, мимо наших градских людоядцев.
– Пиши, коли так, государю! – просил народ, памятуя удачу Томилы с челобитьем по поводу соли.
– То челобитье не мне с вами писать, а всем городом на всегородний сход собраться да и составить…
Услышав такие речи Томилы, дня через два площадной же подьячий Филипка, подойдя к нему на торгу, сказал Томиле:
– Народ мутишь, Томила Иваныч, – то зря. Слышал я, воевода серчает на речи твои воровские. Ты бы покинул ходить по торгам – без тебя подьячих довольно.
– Что ж мне, голодом подыхать? От челобитий кормлюсь.
– Сам выбирай, как подохнуть краше – с голоду или на дыбе. В том всякий волен. Я чаю, добро сотворишь, коли мешкать не станешь.
И, придя домой после этой встречи, Томила открыл свой сундук, поглядел на столбцы «Правды искренней», разжег было печь, но все же не кинул своих листов – пожалел.
Взяв лопату, он вышел в коровник и целый день рыл под навозом глубокую яму, а ночью спустил в нее свой сундук и закидал землей…
Томила не вышел больше на торг. Он пошел к Демидову.
– Слышь, Левонтьич, дождался я милости от воеводы: куды хочешь ныне иди, чем хочешь кормись, а к челобитьям не лезь! Ведь дыхнуть нечем в городе стало!
– Из последнего терпит народ, – подтвердил Гаврила.
– А что будет дальше, когда терпение выйдет?
– Мыслю, так будет, как было запрошлый год в Устюге да в иных городах: не сносить головы воеводе[149 - …как было запрошлый год в Устюге да иных городах: не сносить головы воеводе. – Имеется в виду городское восстание в Великом Устюге (1648), во время которого воеводу М.В.Милославского дважды водили к реке Сухоне с угрозой утопить.]…
– А толку, Левонтьич, что? Толку что! Воеводу побьют, а потом и народу стоять в ответе. Хоть сменят в городе воеводу, то нового хуже посадят. Как в Ветхом завете[150 - Ветхий завет – первый, наиболее значительный, раздел Библии.], помнишь: «Отец вас лупил плетьями, а я стану драть скорпионами». В том вся и боярская правда.
– А чего же ты хочешь? – спросил Гаврила. – Где правды взять? У царя просить миром?
– Правду ту, мыслю, никто не дает, а берут ее сами с ружьем, – сказал Томила, понизив голос. – Да не так, как стряслось в Устюге да в Сольвычегодске, в Козлове да в Курске – все в разное время вставали, а надо писать городам промежду себя тайно да разом и подымать, как на польских панов сговорился народ по зову Пожарского[151 - Пожарский Дмитрий Михайлович (1578–1642) – князь, боярин, один из руководителей народного ополчения в период национально-освободительной борьбы русского народа против польско-шведской интервенции, народный герой.] да Кузьмы Минина.
– Постой, погоди, Томила Иваныч, – оробев от смелой мысли Томилы, остановил его хлебник. – Эка ты вздумал ведь, право!.. – пробормотал он, качнув головой. – Нет, тут сразу не скажешь, размыслить получше надо… Да как же так… Мы ведь сами извет государю послали. Давай погодим…
Томила вздохнул:
– Да, Гаврила Левонтьич, грех на наших с тобой душах: молод Иванка для эких тяжелых дел. Сколь душ человеческих мы взвалили ему на шею. Не по возрасту и не по разуму ножа. Страшусь, что загинул Иван в застенке, а может, и так убили слуги Собакина.
– А все же еще погодим, Иваныч. Сказывал Прохор Коза, что к куму в Москву послал он письмо, про Кузьку спрошает. Пождем, узнаем…
Томила отвел свой взгляд и задумался. Хлебник внушал ему веру в смелость и силу свою с того самого дня, как вместе они составляли извет на Емельянова. Хлебник казался Томиле самым бесстрашным из всех горожан, и ему одному осмелился грамотей поведать тайные мысли.