
Рай земной
Разрешения на раскопки так и не дали. На поле собирались строить торгово-развлекательный комплекс с сауной, джекпотом и бильярдом. Геворкян уже даже видел проект.
Плюша не забывала дом с кариатидами. Проезжая иногда мимо, поглядывала в заветное окно: пыталась нарисовать себе, что происходило там, за плотными шторами. Замок волшебницы Катажины, в котором томился Карл Семенович, не подавал признаков жизни. Несколько раз Плюша начинала набирать номер, чтобы просто узнать о здоровье… Недонабрав, вешала трубку.
Выставка о репрессиях прошла прекрасно. Показали даже по какому-то московскому каналу, в кадр попала Плюшина спина.
В музей стали приходить люди, приносить вещи и фотографии репрессированных. Даже из-за границы.
Дом с кариатидами молчал.
С левого бока дом пережил ремонт и засиял канареечной желтизной: эту часть выкупил какой-то бизнесмен. Кариатид тоже почистили: стали неестественно-белыми. Возле дома парковались иномарки, большие, темные, с колючими бликами на черном лаке.
Мамуся вошла в дачный возраст, стала ездить копаться в земле. Своей дачи у них не было, ездила к подругам, помогала им. Возвращалась оттуда с ведром картошки или с георгинами, не влезавшими в вазу, или с травами. Звала с собой Плюшу: развеешься, отдохнешь… Плюша из вежливости съездила один разик. Не развеялась и не отдохнула. Земля, комары, густая крапива – это было всё не ее. По выходным Плюша гуляла по городу или просто по квартире, из одной в комнаты в другую. Устав от такой прогулки, садилась за рукоделие.
– Знаешь, кого видела? – Мамуся стояла в коридоре, еще в дачной одежде. – Отгадай-ка… Карла Семеновича!
Карл Семенович жил на даче. Чьей? Своей. У него оказалась дача. «Большая» – мамуся раздвинула руки. По соседству с той, на которой мамуся несла трудовую повинность. Профессор подошел к ограде и сказал несколько приветливых слов, пока мамуся вставала со своим радикулитом с грядок и отряхивалась.
– О тебе спрашивал… – Мамуся выкладывала из потертой сумки яблоки. – Удивлялся, что ты пропала. Приглашал к себе приехать. У него там молодежь собирается.
Плюша глядела на яблоки и молчала. Что она могла сказать? Мамуся выложила все дары природы.
– Дача хорошая. Гамак есть. Собака только злая.
Справившись с первым приступом удивления, Плюша присела на табурет.
Карла Семеновича она представляла тихо умирающим в квартире или, на худой конец, в какой-нибудь высокопоставленной больнице. И тут вдруг на тебе: дача, собака, молодежь какая-то…
В следующую пятницу Плюша, сходив в парикмахерскую, отправилась туда с мамусей. В автобусе сильно трясло, читать Пруста, которого Плюша уложила в сумку, не получилось. Приходилось наслаждаться видом за окном и слушать такие же унылые разговоры попутчиков. Мамуся спала рядом, приоткрыв рот.
Оставив мамусю ковыряться на грядках, Плюша пошла к соседнему дому.
Звонка не было. Плюша стояла, вглядываясь в зелень. Зашуршал дождь, залаяла собака.
– Цери! Цери! – послышался знакомый голос со стороны дома.
Плюша прижала к себе Пруста, которого для чего-то взяла с собой.
Мелькнул блик открываемого в глубине окна. Собака неохотно замолкла.
На Плюшу, шаркая длинными ногами, шел Карл Семенович. Он еще больше похудел, впереди болтался небольшой, жалкий живот.
– Я ждал вас, – сказал Карл Семенович, целуя ей ручку.
Когда они шли к дому, мимо корыта с дождевой водой и гамака, пес залаял снова.
– Это Цери, – представил его Карл Семенович. – Полное имя Цербер.
У него три головы?
– Одна, и очень глупая…
Они пили кофе на заставленной мебелью веранде.
– Я себя полностью обслуживаю. Два раза в неделю приезжает Катажина. Привозит припасы, готовит, стирает, устраивает эти ужасные уборки…
Плюша сочувственно кивнула.
– В остальном обхожусь совершенно самостоятельно. Цербер меня охраняет день и ночь… Катажине, – снова помрачнел, – сейчас надо быть в городе, смотреть за квартирой и книгами. Я там находиться не могу. Один ремонт, другой. То снизу, то в соседней квартире. Ужас. У меня все трясется, книги падают…
Услышав про книги, Плюша на всякий случай отодвинула Пруста от края стола. Ей все еще хотелось, чтобы Карл Семенович увидел, с какой книгой она пришла.
– Но тут я ожил. Природа меня спасла. Природа и молодежь, которая возле меня собирается.
Карл Семенович предложил осмотреть его владения. Плюша увидела еще несколько светлых и нежилых комнат и познакомилась с туалетом. Потом они поднимались по узкой лестнице. Дыхание профессора, шедшего следом, щекотало спину.
– Вот это будет ваша комната. – Карл Семенович распахнул дверь.
Половину мансарды занимала большая, запущенная кровать: на ней, по виду, лет двадцать никто не спал. К стене было прислонено зеркало. Как и в других комнатах, были журналы и книги, сложенные стопками. Плюша замялась.
– Ну как? – Карл Семенович стоял, потирая ладони.
Она не могла сразу подыскать слова, чтобы отказаться. Впрочем, с другой стороны… Она была даже рада. Немного. Хотя и не знала, чему именно.
Дождь перестал. Плюша походила вокруг клумб с мокрыми цветами, встретила гамак и слегка покачала его рукой. Гамак был тоже мокрый и склизкий.
Увидела мамусю за сетчатой оградой.
Мамуся была освещена солнцем и что-то выдергивала из земли.
– Ну как, общаетесь? – поднялась.
Плюша ответила, что общаются. На научные темы.
– Когда придешь?
Плюша сказала, что, наверное, останется: помочь надо.
– Неудобно, – вздохнула мамуся и снова занялась землей.
Плюша вернулась в дом; после бутерброда в автобусе ничего не ела.
Холодильник был заставлен пакетами с молоком и кастрюлями. Плюша достала докторскую колбасу. Нерешительно подержала ее и положила обратно.
– Я хочу, – раздался за спиной голос Карла Семеновича, – чтобы вы приготовили что-то вкусное своими руками.
Плюша вначале испугалась, потом пришла в себя и даже пожарила яичницу. И еще две котлеты, найденные в холодильнике.
Котлеты они ели при свечах.
Свечи Плюша тоже отыскала сама и обдула от пыли. Разговоров за ужином было мало; они загадочно молчали и пережевывали пищу.
Карл Семенович уснул прямо в столовой, Плюша накрыла его тяжелым одеялом и вышла во двор, отдохнуть от хозяйских забот. Залаял Цербер.
– Остаешься? – Мамуся стояла у калитки в чужой мужской куртке.
Плюша кивнула.
– А я грибов нажарила… – сообщила мамуся печально.
Они пожелали друг другу спокойной ночи. Все это время лаял Цербер.
Тихо, Цери, тихо… Собака замолкла и загремела цепью. На всякий случай Плюша обошла конуру. Будить Карла Семеновича и спрашивать про постельное белье не стала. Стянула со стола скатерть, это и будет простыня.
Спала Плюша тяжело. Слышала снизу храп Карла Семеновича. Казалось, это говорят несколько человек, она отчетливо расслышала: «Млода Польска». И еще раз: «Млода Польска».
Потом храп прекратился, заскрипела лестница, Плюша зарылась в одеяло. В дверь постучали.
Вошел Карл Семенович, замотанный в одеяло, как в мантию.
– Вы опять уронили книгу! – сказал он сурово.
Плюша высунула голову: на полу валялся Пруст.
Карл Семенович поднял книгу и повертел в руках.
Резко швырнул ее на пол:
– Слышите?..
Она шла, теплая и голая, к лесному ручью. Вода поблескивала, ветер опускал, поднимал и снова опускал ветви, трогал лицо, грудь, живот, щекотал ноздри на вдохе, дышать было весело.
Палые сосновые иглы и песок под ногами.
Ручей.
Еще ближе ручей.
И совсем близко: ручей.
– Здравствуй.
– Здравствуй. – Она не удивляется.
Она привыкла к их встречам у самой воды.
Привыкла к его тяжелому запаху. К его скользким рукам и почти оголенному черепу.
Другая бы не привыкла, а она вот смогла. А что было делать? Где еще найдешь по нынешнем временам себе дружка? Еще из благородных.
– Вчера троих свезли… – болтает она ногой в ручье. – Пан ксендз отпел, потом проповедь говорил. В замок теперь никого не пускают, но все равно… Дочь магнатская, говорят, тоже уже того…
– Я там побывал вчера, – бросает он.
Она чуть ревниво скашивает глаза, но молчит. Молодая пани, говорят, была красива, как солнце. Стало быть, он ее тоже поцеловал. Да и обошлось ли все одним поцелуем, не потешился ли ее дружок с ней?
Помолчала, опустила в ручей вторую ногу:
– А в жидовской слободе половина вымерла.
– Туда я не хожу. Туда брат мой захаживает: пузатым жидом нарядится и…
– Я и не знала, что у тебя брат есть, – задумалась, представив.
– Есть, и сестра… Мы же тоже рождаемся. И стареем. Как люди. Только слегка по-другому.
И тянется: на поцелуй.
Она же, присев в ручье, смеется и брызгает в него водой.
Нанежившись, они лежат на траве, лицами в небо.
– Боюсь я.
– Чего? Пока ты со мной, ты будешь жить.
– Боюсь, – повторяет, пряча лицо в его истлевший плащ. – Просто боюсь…
Пытается заплакать, но слезы не желают течь, и очи остаются сухими.
– Да вот. – Он приподнимается и берет ее руку. – Гостинчик тебе принес, – натягивает на палец колечко с алым, как кровь, камнем.
– Ой, красота, – охает она, вертя пальцем.
– Вчера с одной пани снял… Хоть нам по службе это и не положено. Но оно ей уже не в надобу.
– Красота-красота… – не слышит она, делая рукой разные танцевальные движения. – Еще бы зеркальце сюда!
– Нам нельзя зеркало… – замолкает, почуяв, что сболтнул лишнего. Поглядывает: не услыхала ли? Нет, с безделушкой новой возится, глупичка… Или услыхала? Тяжко при его службе влюбленным быть, каждое слово, как жиду-аптекарю, на весах взвешивать надо.
Месяц над горой лесистой поднялся, вестник прощания. Любовники подержали друг друга за руки, повздыхали, как положено. Она натянула платье, поправила волосы. Он кликнул коня черной масти. Отъехал не сразу: поглядел, как исчезло платье ее среди темнеющих стволов. Может, что-то все же услышала?..
– Познакомлю-ка я тебя с моим братом…
Яростно хлестнув коня, ускакал.
Через два дня пан ксендз отпевал некую девицу, последнюю из оставшихся в живых на Замковой улице. Перед кончиной несчастная долго исповедовалась и передала в дар церкви несколько украшений. Среди них привлекало внимание кольцо с кровавым камнем.
Еще через несколько дней два ученых брата-доминиканца заманили Чуму в зеркальную комнату; прочитав молитвы, обложили осиновыми дровами и сожгли. Поветрие пошло на убыль и вскоре утихло. Было достойно удивления, что Чума, обычно хитроумно избегающая ставимые ей ловушки, так легко на сей раз позволила поймать себя и, даже попаляемая огнем, не визжала и не пыталась вырваться…
– А вы слышали про зеркальную комнату?
Плюша помотала головой.
Была еще ночь или совсем раннее утро. Часов не было, за окном тяжело лил дождь. Карл Семенович сидел на краю кровати; она смотрела на его темную сутулую спину.
– Про нее нигде не писали. – Спина пошевелилась. – А она была.
Плюша спросила, что это была за комната.
– Никто не может сказать. Кого туда помещали, или лишались ума, или всё быстро подписывали, чего от них хотели. А потом не помнили о ней ничего. Абсолютно ничего, кроме ужаса, который она внушала.
Разве зеркало может внушить ужас? Плюша поглядела на зеркало в углу.
– Обычное – нет… НКВД находился в бывшем особняке Стаковского. О Юзефе Стаковском вы, надеюсь, слышали? Хорошо, верю. Хотя не знаю, что вы там слышали. Рассказывают разные… выдумки. Что он был чернокнижник; это бред. Я его видел. Он занимался текстилем. Страшно разбогател, выстроил фабрику. И особняк. В этом особняке у него было несколько тайных комнат для развлечения гостей – мода такая была. Тогда все были немного чернокнижниками. Спиритизм, разные фокусы. Но с ума у него там никто не сходил. Так, слегка попугать, пощекотать нервы тогдашнему крэм дэ ля крэм… Сливкам общества, – поймав взгляд Плюши, перевел.
Плюша кивает, глаза закрываются, ей холодно, особенно носу. Сквозь дождь слышатся слова Карла Семеновича:
– Я не был в зеркальной комнате. Меня посадили в Колодец.
Дождь покрывает холодным глянцем мостовую. От редких фонарей тянутся по ней пунктирные желтые линии. В бывшем особняке Стаковского горят окна: ночь здесь как день, а день как ночь. Где-то тарахтит пишущая машинка и сдвигают каретку.
Молодой Карл Семенович поднимает голову; на нем круглые маленькие очки. Он студент педагогического института. Или уже бывший студент? На первом допросе он все отрицал. Теперь он в Колодце – неглубокая, метров пять, узкая шахта. Места хватает только повернуться или сесть на дно, поджав ноги.
Он садится на дно и поджимает ноги, светит лампа.
Самое тяжелое, что нет книг. Он не может без чтения. Он живет, ходит по улице, ест с книгой; над ним смеются товарищи, плевать. Слышите? Пле-вать. Если бы здесь была книга, было бы не так тяжело, не так тяжело, не так…
В потолке открывается люк, из него вываливается книга и падает ему на плечо.
«Матка Боска… Лев Толстой, “Война и мiр”»!
Потирая ушибленное место, он набрасывается на книгу. Счастье. Счастье. Так, наверное, курильщик после долгого некурения набрасывается на сигареты. Или вернувшийся ночью после отлучки муж – на сонную и теплую жену.
Несколько минут он стоял, въевшись глазами в страницы. Тюрьма, допрос, следователь – все это отступило. Впрочем, нет. Не отступило, но наполнилось новым смыслом. Вот она, забота о человеке и его духовных потребностях, весомая и ощутимая, как эта обложка с тиснением…
В потолке снова лязгнуло.
На этот раз он успел увернуться, книга упала рядом. Он наклонился, поднял: «Справочник по куроводству», поглядел, прищурясь, наверх. Положив справочник вниз, в ноги, вернулся к Толстому.
Следующая книга больно ударила по затылку. Нагнуться за ней не успел: сверху полетела следующая.
Он крикнул «эй!» или что-то такое; крик исчез в тяжелом барабанном шуме: люк сверху распахнулся, книги понеслись лавиной. Достоевский… Брокгауз и Эфрон… Старые польские журналы… Он пытался увернуться, карабкаться по ним, выбрасывать обратно вверх, из шахты; вскоре они затопили его, задавили, лишили движений и воздуха. Последняя попытка прорыться кончилась неудачей; он дернулся, еще раз крикнул и затих.
Очнулся в кабинете у следователя. И подписал все, что ему давали. И здесь… И еще вот здесь. И вот тут. «Ну вот и славно», – сказал ему следователь своим большим ртом.
Как ни странно, его выпустили. Остальным членам «террористической группы “Млода Польска”» дали разные сроки. Больше никого из них он не видел. Эти молодые люди, ловко танцевавшие в городском саду фокстрот, эти блондины и шатены, неврастеники, болтуны, эрудиты, собиравшиеся на огонек и беседовавшие о культуре, – все они вдруг исчезли. Кроме него.
Два года он не мог прикасаться к книгам, даже просто их видеть. Брал частным образом сеансы лечебного гипноза.
Как-то встретил на улице старого Стаковского. Бывшего текстильного короля почему-то не трогали, он служил в какой-то конторе, желтый и трясущийся.
– Мы были знакомы, мне не понадобилось представляться. Он очень испугался. «Откуда вам известно?..» Я пояснил – откуда. Он долго молчал. А потом рассказал – немного. Аттракцион назывался «Колодец счастья». Засыпать человека тем, что он больше всего любит. Нет, не слишком, не так… Очень забавно рассказывал, как одну нервную даму завалило пирожными и как она пищала и кричала. А одного гимназиста – порнографическими карточками, голыми куколками и…
Плюша приоткрыла глаза. Ей было жалко себя, жалко Карла Семеновича и эту ночь на чужой кровати. Она собралась встать, но вместо этого вздохнула и заплакала.
Карл Семенович обратил внимание на ее слезы и погладил Плюшу по голове.
Плюша вытирала лицо об одеяло и говорила, что она плохая.
Карл Семенович перестал гладить и сказал, что она хорошая. И еще что-то отеческое, что обычно говорят старые и бесполезные мужчины.
Они завтракали холодным кефиром и подсохшим хлебом, скатерть была возвращена с кровати на место.
– В двенадцать должна приехать Катажина, – говорил Карл Семенович, отирая губы салфеткой, – нужно все убрать. Не надо, чтобы она видела, что вы тут были: она так заботится о моем здоровье…
Плюше пришлось вымыть посуду.
– Приезжайте еще, – сказал Карл Семенович. Он вышел ее проводить.
Плюша перепутала дорожку и чуть не набежала на конуру Цербера. Его лай долго бил ей в спину.
– Ну что, – сказала мамуся, усадив ее за стол. – Грибы будешь?
Мамуся пошла разогревать грибы, Плюша сонно слонялась по комнатам, разглядывая лежавшие на стульях и подоконниках вещи. Игольницы без иголок, помятые иконки, лекарства…
А это что? Она стояла перед мамусей и держала в вытянутой руке фотографию.
На фотографии был Карл Семенович. Изображение его было закапано воском, крест-накрест.
– Не знаю. – Мамуся продолжала машинально помешивать грибы. – Что смотришь? Не знаю.
– Так ты тогда все поняла? – спрашивала Натали.
Нет. Не совсем тогда. Немного позже. Плюша сильнее виснет на руке Натали и ищет глазами скамейку.
Центр тогда начали отмывать и перестраивать. Поубирали киоски, подлатали асфальт; исчезли лужи с досками и кирпичиками для переправы, появились азиаты с метлами. Это был две тысячи четвертый или пятый; об этом говорит пончо на Плюше, сменившее в те годы ее старый заслуженный плащ, и мобильный телефон в руках Натали.
Возле дома гулять было негде, поле так и стояло, огороженное забором. Теперь там собирались возводить жилой комплекс. Геворкян продолжал биться о невидимые стены, разрешения на раскопки не давали, чтобы не отпугивать потенциальных жильцов, если вдруг пойдут черепа и кости. «Но ведь о поле и так все знают!» – клокотал Геворкян. «Ну, это пока только слухи», – отвечали ему в кабинетах и поднимались, давая понять, что прием окончен.
В эти годы Плюша с Натали полюбили прогулки. Натали парковалась на Калинина, дальше двигались пешком. Иногда брали по рожку итальянского мороженого, которое вдруг появилось в городе, а потом также внезапно исчезло, а иногда просто шли, дыша воздухом и разговаривая. Плюша отдыхала от компьютера, который тогда приходилось интенсивно осваивать, Натали тоже отключалась от своих дел.
Натали заводила Плюшу во дворы и показывала липу, на которую когда-то залезала от Гришки и его шайки; липа стояла до сих пор, старая и пыльная. Плюша в свою очередь показывала место, где был их деревянный дом и где теперь торчала многоэтажка. Поглядев неодобрительно на многоэтажку, шли дальше.
Длинные и крепкие ноги Натали были лучше приспособлены для таких походов, да и кроссовки ее тоже не сравнить с Плюшиными «лодочками». Плюша уставала, просила присесть где-нибудь. Натали соглашалась.
Как-то Плюша спросила о ее, Наталийкиной, маме, когда они уселись на скамейку. Плюша – подложив газетку, а Натали – просто так.
Наталийкину мать Плюша помнила смутно: была такая, во двор выходила редко.
– А я ее сама по детству как-то плохо помню, – говорит Натали, закуривая. – Красавица была, когда молодая. Жаль, фоток не осталось, все у брата. Говорю ему: дай, хоть копии сделаю…
О брате Плюша прежде не слышала.
– А что о нем слышать? Что он мне хорошего сделал? Я мужа-инвалида и сына одна вот этими руками тащила, он мне хоть рублем… хоть копейкой помог? Брат старший… Тьфу!.
К скамейке слетались голуби, подходили, курлыкали. Жалко, хлебушка с собой не взяли…
– Перетопчутся без хлебушка. – Натали стряхивает пепел в урну. – Их тут бабульё подкармливает, вон какие жирные отъелись… Мать у меня русской красавицей была в молодости. Глаза – во, грудь – во… Сестра в нее пошла.
О старшей сестре Плюша уже слышала: как-то Натали говорила с ней при Плюше по телефону. Разговор был шумным, сложным.
– Да не, нормальная она. – Натали докурила. – Живет вот только с этим своим… Есть мужики, на которых у меня просто аллергия. И мать ей говорила: «Гляди, Верка, внимательно, за какое говно замуж идешь!» Мать тоже умная была, когда хотела.
Мать Натали никогда особо не любила – неулыбчивая, вечно какая-то утомленная. Вот отец, папаня – другое дело. Мог, конечно, и попу надрать, но это редко. И малышней их на шею сажал, и на мотоцикле покатает, и нос подотрет. Мать придет с работы – санитаркой работала, – бух на диван: всё, не тронь. В телик уставится или в «Работницу», всхрапнет и снова в телик. Опять всхрапнет, опять в телик. Иногда ведро супа сварит или сор под кровати и под шкафы заметет, а так всё на диване. А отец прибежит с авоськами, давай картошку варить, и так варил, и сяк, и с лучком, и с селедкой иногда. А мать… Поглядит только с дивана: «Ты хотя б руки помыл, перед тем как готовить?..»
– Микробами нас все детство пугала, бактериями… – Натали потягивается. – А что ты меня про мать-то спросила?
Плюша пожимает плечами: просто.
Наталийкиного отца, дядю Толю, она помнит по детству. Тот самый, что сдутые шарики в карман складывал.
– Они чипсы жрут, как думаешь? – Натали достает из кармана мятый пакетик.
Голуби клюют чипсы, прилетают новые.
– А когда папани не стало… Ну, куда лезешь? – Натали отогнала голубя. – …Пятьдесят пять, еще в самом соку был мужик. И всё, сгорел, непонятно от чего. Раз – и нет.
Голуби по-хозяйски шумят возле ног.
Плюша говорит, что это всё – поле.
– Фигня! Что вы всё с этим полем, как эти… «Поле, поле…» Вчера иду, мужик какой-то через забор оттуда, за ним еще один… Человек пять. Вымазанные все. Откуда, говорю, такие красивые? Экскурсия! Там у них свой этот… сталкер есть, худой такой…
На соседнюю скамейку садится женщина с мальчиком, сыплются крошки. Голубиное стадо перемещается туда.
А похороны Наталийкиной матери Плюша не помнит.
– А что их помнить? До сих пор жива, еще нас всех переживет, в Колбино своем!
А что там в Колбино?
– Частный дом престарелых, – глядит Натали в землю. – Не слышала, когда открывали?
Нет, Плюша не слышала.
– Вначале одна жила. После смерти папани вообще ушла в телик; приедешь, на тебя не посмотрит, только если с ней вместе смотреть и ее комментарии слушать. Потом меня к себе жить затребовала, ей же надо, чтоб заботились. Хорошо, я тогда уже от Антона освободилась, поминки все провела, переехала к ней. Пять дней убиралась, так все какашками заросло. Телик ей новый купила, тогда только самые первые плоские пошли. А ее вдруг руководить мной потянуло. Все детство по барабану было, какая я расту, а тут вдруг «с добрым утром, тетя Хая…» Про чистые руки у нее всегда пунктик был, а теперь началось еще про одежду, про манеры. Ну я, раз такая каша пошла, тоже не молчала, ты ж меня знаешь.
Плюша кивает.
Натали шумно, по-богатырски чихает, оставшиеся голуби разлетаются.
– Через год брат ее к себе забрал, у него как раз комната от старшей дочери освободилось, замуж за одного придурка выскочила, вот он мать туда, с теликом. И я деньги давала, чтоб кормил ее не говном всяким. Пять месяцев выдержал, звонит мне. Решили ее к Верке, она тем более детский психолог, думали, может, найдет с ней язык… Слушай, давай двинем, а то уже холодно сидеть что-то…
Они поднимаются со скамейки, Плюша забирает нагретую газетку, на которой сидела, и кладет в сумку, оправляет пончо. Ноги успели отдохнуть, но напоминает о себе мозоль, и вообще, уже темнеет.
– Что-то стало холодать, не пора ли нам поддать, – Натали щиплет Плюшу за руку.
Они перебираются в бывшую «Бригантину», где теперь бир-хауз, Натали берет себе свое нефильтрованное, а Плюше заказывает коктейль.
– Верка только два месяца выдержала с матерью. Может, и больше смогла, так этот ее стал истерики закатывать. Притом что и деньги я опять им давала, и когда он пьяный ко мне еще при живом Антоне лез, не стала Верке жаловаться, а могла бы, вообще, им семью разрушить, Верка бы мне потом только спасибо за это сказала… Короче, говорю им: хватит в футбол матерью играть, давайте решать, и чтоб ей было спокойно, и у нас от ее фантазий крыша не съехала. Ну и отвезли ее туда, в Колбино. Она, в общем, и не возражала. Ей какая разница, где телик смотреть и жизни учить… – Допила пиво. Забросила в рот жвачку.
Плюша держала соломинку и задумчиво играла ею с пенкой.
– Думаешь, мне ее самой не жалко? Сколько раз аутотренинг себе устраивала: это мать, ты ей должна, это мать, мать… Мать! Мозгами понимаешь, а посмотришь на нее… Вот твоя – действительно мать, от нее материнством прям за версту разило…
Ночью после этого Плюша не могла долго уснуть, ворочалась и потела.
Следующий день Плюша прожила в сложных мыслях, на третий купила коробку с бисквитом, надела шляпу и отправилась в Колбино. Тайно от Натали, только выведала у нее, как будто между делом, фамилию и имя.
Пожалела об этом уже по дороге: сэкономила на такси, долго добиралась общественным транспортом. Потом еще раз пожалела у самого дома престарелых. Плюша рисовала его себе мрачным, а он стоял в лесопарке, нарядный, с башенкой.