
Рай земной
А на что только мне за мою десятилетнюю практику не пришлось наглядеться… Наиболее страшными были даже не сами эти “красоты”, к виду которых, кстати сказать, я быстро привык, а лица моих пациентов, когда я просил показать мне то, что их беспокоит. Особенно мучительное выражение было на какое-то мгновение на лицах женщин; мужчины, те чаще всего послушно уходили за ширму возиться с ремнем, брюками или кальсонами, если было холодное время года… Впрочем, и тут бывали исключения. Помню одну даму из блоковских “Катек”, немытую и притом надушенную; предъявила свои гнилые «сокровища» спокойно и деловито, точно засбоившие часики, принесенные в починку. И противоположный пример: ангелической внешности молодой человек, еще гимназист, шумно разрыдавшийся в ответ на мое приглашение “спустить штаны”. Было это в первые годы моей практики, и я, признаться, сам был смущен видом плачущего передо мною ангела. Пришлось напоить водой и сказать несколько строгих мужских слов; подействовало.
Даже налюбовавшись на эти гнойные плоды соитий, исполнившись столь частого у нашего брата врача скепсиса к полу и его инстинктам, я, однако, продолжаю испытывать род какого-то священного, немедицинского уважения к самому соитию. Не желая его для себя, нет… И не лакируя его эстетически, как предприимчивые порнографы всех времен. Но проникаясь какой-то жалостью к этим голым и беззащитным людям, особенно если соитие было блудным. Ибо нет греха, в котором грешащий был бы так же беззащитен, так же уязвим. Финеес – это, говоря другими словами, олицетворение того наказания, того ада, который ожидает этих “голых” уже при жизни, не говоря о том, что будет после, где червь не угасает.
Но мог бы я, я сам, ударить их копьем, услышать короткий и страшный вопль, увидеть, как ложе быстро темнеет от крови? Готов бы я был сделать себя орудием не только милости Божией, но и Его гнева? Не знаю…
А по городу между тем ползут мрачные слухи. Будто собирают сведения обо всех поляках и собираются их куда-то высылать. И произносится это с чувством тупой, свинцовой покорности: люди уже привыкли. Вот и я сложил на всякий случай самое важное: служебник, антиминс, пару иконок, эти записи, сапоги, расческу, зуб. порошок. А дождь снова льет, и в лужах пузыри – значит, кончится не скоро».
Через год с начала Плюшиного проживания у Евграфа произошло ее первое близкое знакомство с Натали.
Нет, виделись и раньше. Их как-то Геворкян у себя в Музее репрессий знакомил; Натали туда попала через «Речку», «Речь Посполитую», помогала там руками по хозчасти. Она ж и электрик, и подкрасить, и прибить – все умела. Геворкян, кстати, потом спрашивал Натали, общаются ли, соседки ведь. «Эта, что ль?.. Морская свинка в обмороке?» – кривилась Натали. Дело было еще до Плюшиного переезда к Евграфу.
А тут у Натали снова дела вкось пошли. Укатил в свою Польшу Фадюша, стало пусто: ни макаронами накормить, ни мозги вправить. Тут еще две ее старые подруженции дернули в Москву разгонять тоску, там и залипли. Под конец Натали тюкнула в гололед новенькую свою бээмвэшечку, красавицу; сама даже синяк не поимела: ремень спас, а машинке пришлось «даси-даси».
Стало Натали под вечер делаться не по себе. Намоет полы, начистит ванну и сидит думает. Или лежит с пивом, смотрит порнушку, но ее ж долго не посмотришь: одно и то же. Книжки умные, которые раньше читала, теперь читать не тянуло: повертит в руках и на место положит.
Выйдет погуляет по району, в окна поглядит. Даже собаку запланировала уже, только не могла придумать, какой породы. Или мужичка приглядеть, чтоб не инвалид и не требовал повышенного интимного внимания. Только ничего подходящего в близлежащем радиусе не имелось, а что имелось, то на Натали само не глядело. На нее-то и молодую очередь не выстраивалась, а теперь… «Я стою у ресторана, замуж поздно, сдохнуть рано». Вот именно, камрады.
Делала Натали несколько невеселых кругов, подмерзала и топала обратно в чистую свою и постылую квартиру. Иногда пивка в ларьке прихватывала и вонючих каракатиц, завершить вечернюю программу.
В один из таких вечеров, возвращаясь с очередной прогулки, заметила женскую фигуру у подъезда. Фигура специфически покачивалась. «Алкашня», – устало подумала Натали и собралась заходить в подъезд.
Свет из двери упал на пьяную. Натали остановилась: узнала. Свинка морская, здравствуйте вам.
Плюша ежилась, разглаживала на себе пальто, что-то тихо и нервно говорила. Что пришла к матери, а дверь закрыта, и теперь вот…
Натали схватила ее за руку и потащила к себе.
Та даже до «белого друга» не успела добежать: продрало. Натали втолкнула ее в ванную, сама пошла на кухню, пошукать в аптечке.
Плюша ныла в ванной, булькала водой и мамашку свою звала.
«Интеллигенция…» – кривила губы Натали, копаясь в таблетках.
Нашла нужное, пошла в ванную:
– Оставь, сама подотру… В ванну лезь!
Плюша еще всхлипывала и оглядывала кафель. Оценила, похвалила, сквозь сопли свои.
– Ремонт недавно сделала. На вот еще и это… Запей.
Плюша шумно запивала из Фадюшиной чашки. Закашлялась. Натали постучала ей по спине и пустила воду в ванну. Вышла, посидела на диване.
Плюша долго не подавала признаков жизни, Натали постучала. Внутри барабанила вода, отклика не было.
Натали заглянула.
Плюша сидела в ванне и глядела на нее коровьими своими серыми глазами.
– Жива, что ли? – Натали оперлась о косяк.
Плюша кивнула.
Оставила ночевать ее у себя. Постелила ей в зале, сама устроилась в Фадюшиной бывшей. «Вот, – думала, засыпая, – свалилась на мою голову…» И улыбалась зачем-то.
Утром болтали на кухне. Болтала, в основном, Натали, соскучившись по живому разговору. Она пекла оладьи и курила; открыла вишню из старых запасов.
Наизвинявшись, Плюша начала уходить. Потопталась на кухне, потопталась в коридоре. Хотя приезжала к матери, заходить к ней не стала. «Позвони в дверь, – говорила в подъезд Натали, – может, уже дома».
Плюша бормотала разные благодарности и спускалась задом вниз.
«Странная», – думала Натали. И снова улыбалась и посмеивалась: смешинка, что ли, в рот попала…
А с Плюшей тогда случилась вот что: жизнь ее с Евграфом хрустнула, дала трещину и зашла в тупик. И выползать обратно из тупика не хотела.
У Евграфа случился запой: лежал как труп на тахте, Плюша сидела на кухне. Выбирался из запоя тяжело, на какое-то время стал добрым, сажал Плюшу рядом и водил по ее лицу пальцами, тепло и щекотно.
Через пару дней все стало по-старому, даже хуже.
Один раз ударил ее, Плюша упала и раскровила губу. Потом просил прощения. Простила… Назвал дурой.
Плюша ездила к мамусе с разбитой губой, чтобы та что-то сделала по своей линии. Мамуся утешала ее, кормила курицей, но колдовать отказывалась: заговоры оказались не ее профилем. Лучше пусть он перестанет на поле ходить и людей туда водить. И зашьется.
Евграф зашился.
Начал принимать душ по утрам, покупать кефир и пить его.
Стало еще хуже.
Начал странно, с ледяной усмешкой глядеть на Плюшу. И руки у нее, оказывается, не те, и ноги не такие. «Ты какая-то… неактивная», – делал ей выговор в постели. Плюша вздыхала и пыталась быть активной. И на поцелуях не экономила, старалась, в общем.
Он стал принуждать ее к стирке и другим домашним делам. Не выдержав, Плюша вызвала специальную женщину, чтоб убралась; Евграф застал женщину и выгнал. Требовал, чтобы Плюша сама, сама, с мокрой тряпкой… Ужас. Плюша в ответ стала засиживаться в музее и возвращаться, когда он уже спал, накрывшись с головой.
– Забеременей, – учила ее мамуся. – Может, тогда образуется.
А если не образуется?
– Тебе уже четвертый десяток, потом поздно будет, – напоминала мамуся, накладывая ей с собой фаршированные перцы.
Перцы были вкусными. Плюша думала. Забеременеть не получалось. Гинекологов, как и зубных врачей, Плюша избегала.
– Ну как? – интересовалась мамуся.
Плюша аккуратно уходила от разговора. Рассказывала ей о выставке, посвященной отцу Фоме; выставку устраивали вместе с местной епархией, подняли редкие документы… Мамуся вздыхала.
Сама повезла ее на обследование. Ехали молча, Плюша тряслась на заднем.
В тот самый день, который закончился для Плюши постыдным отмоканием в Наталийкиной ванне, пришли результаты обследования.
У нее оказались недоразвитые органы: как у девочки.
Так что, нет надежды на детей?
Гинекологиня с короткими пепельными волосами кивнула и попыталась сделать сочувственное лицо.
Как у девочки… Как у девочки… Вертелось в голове.
Плюша поехала к Евграфу: тыкалась носом в его свитер, шею, джинсы. Ничего ему не стала рассказывать, ничего, только сопела и тыкалась.
А Евграф был на нежности в тот день не отзывчив. Резко поднялся: нужно было снова вести куда-то группу. Плюша слышала треск застегиваемой молнии, злые шаги на кухню. Ушел, пнув напоследок ведро; Плюша собиралась накануне полы помыть, тряпочку замочила…
Плюша вышла на кухню, поглядела на опрокинутое ведро. Опустилась на колени и стала собирать воду. Помыла, утирая слезы, всю посуду.
Отыскала запрятанные от Евграфа бутылки. Повертела в руках, раздумывая и готовясь.
Добросовестно выпила, отерла горькие губы, оделась и поехала к мамусе. Хмель нагнал ее по дороге, стало жарко, муторно и страшно, все поплыло: ночь, улица, фонарь, автобус. Чуть не выпала из автобуса на своей остановке.
Мамуси не оказалась, дверь молчала, а свои ключики Плюша забыла. Вышла во двор и села на снег, покрывавший скамейку. Отщипнула его, пожевала и подавилась ледяной слюной.
Накашлявшись, поглядела на поле и увидела, как по нему ходят.
Вначале подумала, что это Евграф со своей группой. Нет, сегодня он повел их смотреть другую аномалию. Люди ходили по полю, собирались кучками и общались.
Плюша заметила, что это дети.
Как же так, их же взрослыми убили? Всех взрослыми. А тут…
– Это неважно, – говорили голоса с поля, – во сколько лет нас убили. Мертвый, он всегда ребенок. И взрослости никакой нет, и старости, одна иллюзия, Плюшенька. Помнишь, что отец Фома писал, ты на днях читала? Вот и мы все тут дети.
Плюша кивала, мычала, вставала и снова садилась.
В таком состоянии ее и нашла Натали. Что такое алкогольное отравление, Натали понимала и всегда имела в аптечке нужное.
Видение свое Плюша на какое-то время забыла.
Из предисловия к публикации «Евангелия детства» отца Фомы (Голембовского).
«“Евангелие детства” – небольшая книжка, написанная иеромонахом Фомой для своих племянников, Юрия и Андрея (Анджея) в начале 1930-х годов, содержащая краткий пересказ евангельских событий. Для облегчения детского восприятия о. Фома описал все события так, как если бы они происходили не со взрослыми людьми, а с детьми. Взрослыми изображены только Дева Мария, Иосиф Обручник и первосвященники; остальные же, включая даже Пилата и Иуду, показаны детьми 9–12 лет.
Первая публикация отрывков “Евангелия детства” на сайте Музея репрессий (сноска) вызвала споры. Критики этого сочинения, среди которых немало и служителей Церкви, указывали на неканоничность такого пересказа и на возникающие при этом искажения. “В Евангелии, – суммировал основные претензии прот. Сергий Голубцов (сноска), – ясно сказано, что Иисус “был лет тридцати” (сноска) и что Понтий Пилат был прокуратором Иудеи, а не “королевичем”, как у о. Фомы. Слишком много места уделено Иуде. И многое другое. Мы чтим подвиг о. иеромонаха, но от дальнейшей публикации и тем более распространения этого его сочинения советовали бы воздержаться. Нельзя, даже с благой целью популяризации, вводить детей в заблуждение. Да и оттого что все действующие лица Евангелия изображены детьми, оно не становится для детей доходчивее: например, в сказках действуют взрослые герои, а не дети, однако дети все в них понимают” (сноска).
“Никакой опасности “Евангелие детства” иеромонаха Фомы не представляет, – возражает прот. Сергию автор, скрывшийся за псевдонимом Калик Перехожий. – В предуведомлении, которым он снабдил свою замечательную книгу, он сам объясняет, что это не пересказ Священного Писания. Это самостоятельное произведение. Я читал эти отрывки детям, и дети это прекрасно поняли; может, только кроме некоторых устаревших слов. А что могут предложить взамен те, кто “не советует” читать книгу отца Фомы? Очередные сусальные пересказы Евангелия “для маленьких православных” с приторными иллюстрациями?» (сноска).
…Плюша старательно редактировала и проставляла сноски.
Публикацию готовили к выставке, посвященной 125-летию со дня рождения иеромонаха Фомы. Хотели устраивать в Музее репрессий, потом в здании епархиального управления; остановились на городском музее. В музее стали появляться немногословные мужчины в рясах. Плюша обходила их стороной и на всякий случай улыбалась.
Свою выставку готовила «Речь Посполитая»: отец Фома был поляком, в детстве звался Томаш, и там тоже считали его своим. Плюша помогала и с этой выставкой.
«Иван Навин», песня. Группа «Иван Навин»
Иван шел по мелколесью;Навин шел по мелкобесью.Мелких бесов рвал с огня, словно грибы с пня.Проигрыш на гитаре.
Иван шел, дудел в дуделку;Навин шел, сопел в сопелку.В черной флейте нес огонь; девочка, не тронь.Он как древо мировое прорастает над тобою.Греет руки, где живот: этим и живет…Плюша сошла с автобуса, вытащила из ушей наушники и подошла к дому с кариатидами.
На первом этаже открылся ресторан кавказской кухни, дерево было обмотано лампочками, они мигали, хотя было еще светло. Плюша привычно посмотрела в лица кариатид, но кариатиды глядели куда-то в себя и на контакт не шли.
Плюша несколько раз до этого звонила Карлу Семеновичу, трубку не брали. Общих знакомых, у кого спросить, не было: Плюша не умела поддерживать общение и сохранять связи. Набравшись смелости, позвонила в институт, чтобы услышать и так известное. Вышел на пенсию. Где? Что? Никто не знал. На пенсию, вам говорят, девушка.
Плюша обошла дом с бутылками в ресторанных окнах и долго объяснялась с домофоном. Наконец ее впустили. Стены были недавно покрыты пластиком, и горел слишком яркий для подъезда свет.
Плюше открыла молодая женщина в больших тапочках-собачках: «Мы здесь снимаем квартиру. Нет, не знаем». Удалось выпросить телефон Катажины – «хозяйки».
Два дня Плюша собиралась с мыслями, чтобы позвонить ей.
«Ой, как хорошо, что вы объявились, – звенел в трубке голос Катажины. – Карл Семенович как раз хотел, чтобы вы выбрали для себя книги. Он сейчас избавляется от книг…»
На следующий день Катажина заехала за ней в музей на серебристой машине. Катажина неторопливо вела; Плюша сидела на заднем и прижимала к груди пустую кожаную сумку.
– Вначале все предложили в институт, они отказались, – говорила Катажина. – Не знаем, говорят, что со своей библиотекой делать: то затопляют, то… Не дует, закрыть?
Окно с шелестом закрылось. Плюша вздохнула и поправила волосы.
– Стали по букинистическим. А они берут за копейки, на бензин больше трачу… Приехали.
Они вошли в пустынный двор с большой зеленоватой лужей. Плюша даже зачем-то заглянула в нее, но ничего, кроме пушистой тины, не увидела. Катажина гремела ключами у гаража.
– Помоги…
Вдвоем открыли тяжелую дверь, в ноги упало несколько книг. Плюша присела и стала разглядывать.
– Да вы подождите, вон еще сколько…
Гараж был забит книгами.
– Я тут в одно место съезжу, а ты пока посмотри… Да, конечно, можно: берите все, что душечке угодно… Вот, фонарик возьми… возьмите.
Плюша зажгла фонарик и полезла в книги. Они пахли тяжелым, мертвым запахом, как на полках у Евграфа, только еще сильнее. У Евграфа они еще пахли индийскими палочками, которые он жег, когда увлекался восточной философией. А здесь книги пахли только собственной ненужностью и смертью. Плюша машинально поглаживала шершавые, пыльные переплеты.
Катажина вернулась через два часа.
Плюша ждала ее, сидя на набитой книгами сумке и мерзла. Еще несколько невлезших туда книг прижимала к куртке. От ветра по луже пробегала рябь.
– Надо было на колесиках взять…
Они вместе тащили сумку к машине.
Плюша взмокла.
– Нет-нет, это в багажник… Только чехлы поменяла.
На крыше машины было привязано что-то большое и продолговатое, завернутое в серебристую ткань. За этим Катажина, видно, и ездила.
Плюша отряхнула юбку и осторожно села. Чихнула: успела наглотаться пыли, поползла слеза, Плюша поискала платок.
– Приходится сдавать. Книги, говорю, приходится сдавать.
Плюша кивает и снова чихает.
– На одну пенсию как прожить? Одно слово: «профессорская»!
Плюша спрашивает, можно ли еще приехать за книжками.
– Конечно, – отвечает Катажина так, что Плюша понимает: нельзя.
Ей хочется увидеть Карла Семеновича: очень давно с ним не видалась и не общалась. Катажина молчит. Они уже приехали.
– Я должна у него спросить. Ну, понимаете.
Плюша понимает, кивает головой и прощается.
Натали резко садится на кровати, так что груди тяжело вздрагивают.
Пошумев душем и помычав в ванной, возвращается. Трогает волосы, кожу, сжимает-разжимает губы. Натягивает холодную рубашку.
Два шипящих яйца расползаются в сковородке.
Хлеб, масло, сахар; телевизор из комнаты. Тело согревается: радуется себе, радуется шершавой яичнице во рту, сигаретному дымку.
Гулко протопав «говнодавками», выходит во двор.
Лужи обметало стеклом, Натали крошит его подошвами. Возле забора никого еще нет, она, как всегда, первая. Еще двумя лужицами похрустела.
Забор на этот раз соорудили из бетонных блоков. Прежние были из профлиста: пёрни – сдует. А этот – мощá: не жалеют, гады, материала.
Народ кое-какой начинает собираться.
Натали здоровается и курит, щурится от солнца, которое лезет в лицо.
«Здравствуйте…» – «Какие люди без охраны!» – «Ах, рано встает охрана… Вы какими ветрами?» – «Утро доброе» – «Чешчь… Як ще машч?» – «Чешчь… Дженкуе, добже…» [1]
Из «Речки» активисты, польский меж собой практикуют. Натали поглядывает на подъехавшие машины: бамперы, покрышки, шины. Журналистов пока нет.
Раскатываются ватманы. «Не трогайте мертвых!» – краем глаза читает Натали.
Из пикетных в основном женщины. Мужики небольшой кучкой курят сбоку, обсуждают вчерашний чемпионат.
Чуть подальше образуется еще одна группа, из новой церкви на Строителях. В группке суетится небольшой дедок в очках и этой, как ее, церковной шапочке. Женщины стоят в платочках и с соответствующими лицами. Достают фотографию. Натали в курсе, кто это: недавно Геворкян по телебаченью вещал. Фома, фамилию забыла. Геворкян, кстати, телевизионщиков обещал сблатовать, и где?
Заскучав, Натали подрулила к мужикам, спросила огонька, стрелка одного сигареткой снабдила. Мужики продолжали обмен впечатлениями, она тоже пару мыслей вставила, и стоять как-то теплее стало. А церковные уже икону достали.
Журналистов, однако, все нет.
Кто-то с Натали сзади здоровается: здрасьте…
Натали недовольно оборачивается на шарик в дутой куртке. Конечно, узнала: как ее, Плюша. Что теперь, обниматься с ней? Но губы у Натали почему-то сами собой улыбаются.
– Чего тебя не видать? – спрашивает Натали.
Шарик мерзнет, нижняя губа подрагивает, и глаза мелко моргают. Бе-ме… Выставку готовим… Я сейчас вас познакомлю… Отходит, возвращается с каким-то серым мужиком.
Есть такие мужики, от них как будто тухлой рыбой несет. Евграф… Ладненько, познакомились.
Во внутреннем кармане Натали нежно булькает фляжка, но еще рано. Мужики за спиной закончили с футболом, перешли на рыбалку. Лужи подтаяли. «Платочки» тянут что-то свое и поднимают портрет повыше.
В ответ люди из «Речки» тоже поднимают портрет и поют по-польски.
По подтаявшей грязи прогуливаются отец Гржегор и церковный дедок.
– Он был православный священник – раз. – Дедок загибает короткие пальцы. – Православный мученик – два… А кто он был по нации, это дело двадцатое…
– Нет, не двадцатое, – мотает головою ксендз. – Он уродился от польского отца и польской матери. Он любил польскую культуру. И до конца жизни не забывал свой язык. И был расстрелян вместе с другими как поляк.
И дальше прогуливаются, щурясь от солнца.
Причапали, наконец, с телевидения… Даже церковные стали поправлять платочки и беретки.
– Сколько тебе повторять… – режет своим шепотом где-то рядом Евграф.
Плюша втягивает голову в куртку – как черепашка. И отползает в сторонку.
– Тут православная земля, – снова возникает рядом голос дедка, – а вы открываете здесь свои эти представительства, начинаете миссионерство, как будто мы языческая страна… Мы же в вашу Италию не лезем! Или Польшу…
– Пожалуйста, лезьте. – Ксендз приглаживает седоватый ежик. – Пожалуйста, отец Григорий. У нас свободная страна, можете открывать у нас любую миссию. Люди сами решат, в какую церковь им ходить. И здесь люди сами тоже решат. Потому что у человека есть такая маленькая штучка – свобода воли.
– Свобода воли? – хмуро переспрашивает дьякон.
– Да.
Вздохнув, отец Григорий отходит к своей поющей группке. Останавливается:
– У Адама тоже была свободная воля!.. А змей – что? Приполз и искусил!
Подъезжают еще люди – в основном с церкви. Молодежь. И ребята из «Речки», из театральной студии, куда Фаддей ходил. Обе группы стоят друг против друга мирно, но с напряжением.
– …Они собрались, – начинает телевизионщица, – чтоб выразить протест против решения городских властей построить здесь Инновационный центр…
– Мы не против строительства центра и высоких технологий, – появляется приехавший с телевизионщиками Геворкян. – Но строительству, понимаете, должны предшествовать раскопки…
– А что говорят в мэрии?
– Что место не входит в число исторических… Абсурд!
Хочет сказать еще что-то, но камера уже уходит, и он идет здороваться и жать руки. Подходит к Натали, спрашивает о Фадюше. «Учится», – отвечает Натали. За спиной Геворкяна хлопает своими глазищами Плюша.
Геворкян поглядывает на церковных и на своих, из «Речи Посполитой».
– Раскол, – оборачивается к Плюше. – То, чего и боялся. Пойду поговорю с дьяконом. Отец Григорий!
– Больше всего, – работает сбоку телевизионщица, – решением возмущены верующие. Здесь, на этом поле, как они считают, был расстрелян почитаемый священник, иеромонах Фома…
– Он был поляком, – подают голос из «Речки» и вертят портретом. – Активистом польского землячества…
– Руки прочь от мертвых! Руки прочь от мертвых! – скандирует кто-то.
Натали щурится на вертолет над полем. Красиво, собака, летит. «Ка-26», винты противоположного вращения. Нравятся Натали вертолеты.
Прострекотал и улетел.
– Мы надеемся, – дьякон глядит, моргая, в камеру, – что с помощью властей и их понимания сможем обрести здесь эти мощи… А то, что некоторые говорят, что пострадал тут как поляк, это нельзя принять. Если мы начнем своих святых по национальному признаку делить, это такое начнется… Есть только две национальности: верующий и безбожник!
– Это вырежут, – хмыкает рядом Геворкян. – Насчет властей, может, оставят.
Говорит тихо, как знающий.
– Но ведь иеромонах Фома еще не признан святым? – продолжает телевизионщица.
– Над этим сейчас работаем, собираем материалы… Вот только разрешение на раскопки нам дайте, а то тут уже черные археологи повадились копать, скоро уже не найдешь ничего…
– Это, может, не вырежут, – задумчиво говорит Геворкян и глядит наверх.
Снова пролетает вертолет над полюшком-полем.
– То-маш! То-маш! – орет молодежь из «Речки».
– Фо-ма! Фо-ма! – откликаются из группы напротив. Группа эта как-то расширилась, видно, подъехали с других приходов.
Побуксовав в грязи, телевидение уезжает.
Часть пикетных уходит: погреться дома, потупить в телевизор. Натали быстро отпивает из фляжки. Протягивает Геворкяну. «При исполнении», – шутит Геворкян. И Плюша эта тоже носом мотает. А где ее сталкер? Слинял ее сталкер.
Ой, ну как хотите, хоспода товарышчи… «Видит бог, не пьем, а лечимся!» Ух! Хорошо, паны-коханы!
Подходит отец Гржегор, прощается с Геворкяном.
– Я им сказал, чтобы все было тихо и легально, – поглядывает на «Речку».
– Не волнуйтесь, – неуверенно говорит Геворкян.
– Столько кругом ненависти…
– Это не ненависть, – вставляет захмелевшая Натали, – это мы так живем!
Ей хочется обнять ксендза, но вовремя загорается лампочка, что монах. Поэтому в объятья к Натали попадает Геворкян.
– Ну зачем… – сопит Геворкян, пока она его жиры мнет.
– В благодарность… за Фадюшу. – Натали выпускает Геворкяна и обнимает следующую на очереди Плюшу. Вот уж кого приятно: будто булочку обнимаешь. И носик у нее милый такой, дай еще обниму.
– Приходи ко мне еще в гости, – обдает Натали ее своим шепотом. – Киношку посмотрим, про высокое… Только этого своего не бери: от него рыбой несет.