Конечно, самообразование было всю жизнь. Но ещё было и самовоспитание. И тоже книгами, больше просто негде было черпать.
Началось с «Клима Самгина» – никто, никто не мог дочитать книгу до конца. Положение обязывало, и я дочитала. И вдруг начала мучиться, что мы с ним похожи! Я такая же слабая, безвольная – в общем, всё самое отрицательное в нём примерила на себя. Оказалось впору.
Маятник качнулся в другую сторону, и опять до предела, до высшей противоположной точки. Я судила себя самым строгим судом, не действия даже, – помыслы, побуждения.
И это осталось на всю жизнь. Какие-то свои поступки я себе так и не простила, – что называется, суд без права на помилование. Жизнь от этого становилась всё сложнее.
Есть выражение – круг общения. У меня нет, и не было круга общения, как такового, были концентрические круги. Дальнему – прощала всё или почти всё. Меньше всего – себе и ближнему кругу. Правда, с возрастом стала мягче.
Как удерживаются самые близкие друзья! Наверно, мы просто одной крови.
А может, маятник постепенно возвращается к какому-то естественному равновесию?
Тогда он стоял в самой крайней точке. Кто я? Что значу в жизни, что могу, что смогу, когда стану взрослой?
Я пишу стихи – ну и что, кому они нужны, когда есть Пушкин, Лермонтов, Тютчев… О Цветаевой, Ахматовой, Мандельштаме, даже Есенине мы и слыхом не слышали!
Пушкина я знала наизусть, и стихи, и поэмы, и целые страницы «Евгения Онегина». Странно, это служило не предметом подражания, а камертоном вкуса.
Мучилась – что я могу добавить к нашей великой литературе, что могу сказать людям нового? В искусстве, в литературе тем более, как говорил когда-то Пётр Первый – неважно, что по другому поводу – каждый баран должен висеть за собственную ногу. За меня здесь никто ничего не сделает и не скажет.
10. Золушка
Трест закончил, наконец, жилой дом, который строил несколько лет для своих сотрудников, и его Главный бухгалтер получил квартиру!
Они уехали от нас. Как хорошо одним в своём доме…
– Это теперь твоя комната, – говорит мама, и я не могу поверить своему счастью.
Кровать мы перетащили от печки и поставили у стены. Больше никакой мебели не было.
Я наводила уют целый день. Видел бы кто-нибудь эту мою светёлку… Письменный стол сооружён из старых ящиков и застелен газетой, туалетный столик тоже из ящиков, и застелен газетой, на нём крошечное зеркальце, расчёска и мамины пробные духи для красоты. О косметике мы и не слышали, помада, пудра, появились после института, и то не сразу.
Я села за свой письменный стол и открыла интересную книгу…
У меня была своя комната один вечер и один день. Назавтра к нам переехала ещё одна мамина тётя, Маня, с внучкой на год старше меня.
Я расту, тянусь, непонятно куда, стою уже вторая в строю на физкультуре. Наверно, я в мамину родню, у них все высокие.
Всё бы ничего, но я выросла из единственного своего платьица в клеточку из синих и зелёных линеек. Мама купила мне его, когда я окончательно выросла из формы. Какие там запасы на блузке и рукавах!
Но тогда оно было слишком длинное, мы подшили.
Его пришлось стирать не один раз, и когда мы отпустили подшивку, выясняется, – она ярче остального платья. Тщательно отглаживаю её и иду в школу, другого платья у меня просто нет.
Не могу сказать, чтобы я не обращала внимания на свою внешность, ещё как хотелось красиво одеваться. Очень хотелось юбку в складочку, например. Но я никогда ничего не просила у мамы. Вовка мог устроить настоящую трагедию, когда в школе велели приходить на физкультуру в спортивном костюме.
– Я куплю тебе в зарплату.
– Мне не нужно в зарплату, мне нужно завтра!
Нам тоже велели приходить в спортивных костюмах, а главное, в тапочках! Но я молча переживала несколько неприятных минут в начале урока, и всё.
А уж про платье… Не представляла, сколько стоит новое платье. Наверно, не одну зарплату!
– Что у тебя с платьем? – спросила Римма.
– Пришлось отпустить. Не обращай внимания.
На первом же уроке Гиббон остановился у края нашей парты и посмотрел на мою подшивку. Я убрала подол, но было поздно.
– В школу надо приходить опрятной, Гершанова. Твоя мама совсем не смотрит за тобой, она слишком интересуется мужчинами.
Я потрясённо опустила голову. Словно меня ударили, словно земля разверзлась подо мной.
Кто-то из девчонок сказал на переменке:
– Не переживай, ему просто нравится твоя мама, а она ему от ворот поворот!
Но вот мама собирается уходить после работы. Сидит у мутного зеркала своего трельяжа, подкрашивает брови, они у неё короткие, как сейчас у меня, удлиняет их чёрным карандашом. Проводит по губам яркой помадой. Ногти у неё тоже ярко-алого цвета.
А я стою, прислонившись к дверному косяку, и думаю, – когда же это кончится, когда она постареет, ей ведь уже больше сорока! Как сейчас мне стыдно…
Мне шестнадцать лет, нужно получить паспорт.
И вдруг мама сказала:
– Я договорилась с Марией Соломоновной, у неё домовая книга. Она напишет, что ты русская.
– Зачем?
– Чтобы тебе легче жилось. Ты не похожа на еврейку, пусть никто тебе не колет глаза…
– Я не хочу. Пусть будет правда.
– Когда ты станешь взрослой! Я не знаю, что делать с твоими книжными представлениями о жизни…
Мария Соломоновна сказала только:
– Дай тебе Бог счастья, детка.
Мы взрослеем неправильно, зигзагами, как деревца на скупой почве. Школа не помогает этому, и дома тоже некому помочь.
Собираемся у Лильки во дворе на скамеечке, и поём тихонько Я так люблю петь, и не стесняюсь уже петь на людях! Я и в походы позже ходила, по-моему, только из-за песен у костра.
Темнеет. Идём на Энгельса, это наш ростовский Бродвей. Вечером его заполняет нарядная шумная толпа. Гуляют все, и молодые, и взрослые, и пожилые люди.
Ещё прошлой весной мама не разрешала мне гулять здесь, значит, даже она признаёт, что мы выросли!