Президент заглянул ко мне спустя полчаса. Показалось мне – или впрямь в неадеквате? Уж не понизили ли его до охранника? Видно было – старается вести себя, как обычно, но – руки трясутся, глазки бегают, пальцы дрожат, галстук зачем-то поправляет… Боится – кого?
– Э-э-э… Борис… Ты не мог бы сделать для меня большое одолжение? Нужно срочно отвезти вот это, – он извлек откуда-то из-за спины серый сверток, – одному человеку. Сможешь?
Проглотив фразу: конечно, отвезу, я ведь курьер, – кивнул молча головой. Киприадис бережно положил сверток мне на стол, написал адрес – Дом художника на Крымском валу, букинистическая лавка, Владимир Мингьярович (удивился, перечитал: вот так отчество. Монгол?). Суетясь и беспокоясь, излишне подробно рассказал, как найти в ЦДХ эту самую лавку; еще тридцать три раза повторил, что сверток надо беречь – кстати, надо найти сумку – я найду – нет, уж лучше я сам – после чего выбежал и через несколько минут вбежал обратно с черным пакетом в руках. И я поехал на Крымский вал.
Москву захватывала осень. Чахлые пасынки большого города укоризненно желтели листьями; если погода была ветреной, жаловались шорохом ветвей; все же остальное время молчали, прятались за домами. Роли деревьев и птиц брали на себя дома и машины. Все чаще темнели крышами каменные громады; автомобили по утрам просыпались с другим, не летним звуком – заводились не сразу, а после долгого прокашливания, словно старик, поперхнувшийся «Беломором». Мягче ходили по асфальту дворницкие метлы, натыкаясь на упавшие листья. Вообще в Москве обычно не замечаешь ни времени года, ни природных явлений – такой уж он, мой город; вдруг очнешься, оглянешься – ба! Да ведь уже зима на подходе! Укутаешься потеплей и летишь дальше.
Интересное это место, садик около Дома художника. Много слышал, но бывать до сих пор не приходилось. Справа стояли свезенные сюда ненужные памятники – бесчисленные Ленины и один Дзержинский. Я заглянул ненадолго – поразился стремлению человечества увековечить свои блуждания непременно в камне – и пошел прочь от свалки использованных образов и устаревших понятий.
Нужный магазин я нашел быстро; «лавка букиниста» было написано косо и почему-то сбоку. Слишком много книг: старинных, больших и маленьких, брошюр, атласов; даже игральные карты здесь были, но не обычные, а с какими-то рисунками – мне бросился в глаза шут, повешенный за ногу. Пахло странно – маслом? Специями? Цветами? Продавца я не увидел, зато услышал обрывок беседы из крохотной комнаты-подсобки:
… – Вам надо книги писать, – с ласковым превосходством прозвучал густой, самоуверенный голос.
– Нет, писать – это ваше, – ответил совсем другой, негромкий и чуть дребезжащий. – А я не автор…
– А кто же, если не секрет?
– Я, – тут голос сделал паузу, словно подбирая нужное, – я – Комментатор.
На этой интересной точке собеседники выдвинулись из своего укрытия и увидели меня. Первым вышел самоуверенный тип в дорогом кожаном пальто, красном шарфе с кричащим лейблом – холеный, седоватый, глаза… Посмотрел я ему в глаза. И тут же всем своим нутром понял: а ведь он сидел. И – не пятнадцать суток за хулиганку, а основательно гостил у хозяина. Он мельком на меня глянул и – тоже признал; а я стоял, как дурак, с нелепым кульком в руках; он усмехнулся, едва заметно кивнул, повернулся к продавцу:
– Ладно, Владимир Мингьярович, я пойду, пожалуй, из редакции вам позвоню.
– Хорошо-хорошо, – улыбаясь, ответил тот, – удачи вам.
Тип в шарфике вышел, и Владимир Мингьярович, продавец антикварной лавки повернулся ко мне.
Полностью выбритый череп, какая-то потертая блуза (художник?), правой рукой перебирает деревянные четки (я видел почти такие же, только мельче, у чеченцев). Ростом он был невысок – чуть не на голову ниже меня. Возраст – под пятьдесят? Меньше? Непонятно. Глаза узкие – киргиз? Казах? Возле правого уха шрам. Вот с кем на дело идти нельзя категорически – не человек, а сплошь особые приметы. Внезапно дошло, что не только сам неприлично пристально разглядываю киргиза (или все-таки казаха?), но и он смотрит на меня в упор, и выражение лица у него…
Странное, как минимум, для первой встречи. В глубине зрачков изумление – потрясение даже; внимание, недоверие – то, что обозначается обычно словами «не может быть!» – и тут же – готовность признать это невероятное и согласиться с ним. Узнал меня? Вряд ли – мы никогда не встречались. Или..? Да нет, точно – не встречались, я бы запомнил. Но – на всякий случай осторожно уточнил:
– Мы с вами где-то виделись?
Он улыбнулся; на секунду прикрыл глаза – будто смигнул необъяснимое, спокойно ответил:
– Да, возможно. Я, по-моему, видел вас в офисе у Константина Киприадиса? Нет?
– Ну, вообще да, я там работаю. Вы – Владимир Мингьярович?
– Угадали, – он протянул руку. – А вас как зовут?
– Горелов Борис Николаевич, – в тон ему назвался и я. – Директор… дирекции…
Я замолчал, вновь вспомнив ублюдка из кабинета Киприадиса.
Мингьярович посмотрел внимательнее, сказал вдруг:
– У основателя одной из самых известных в мире семей – Козимо Медичи – был официальный титул «отец Отечества». Тоже странновато звучит, согласны?
Мне понравилось это вопросительное «согласны?» – он точно подставлял следующую ступеньку к разговору, протягивал крючок, чтобы надеть на него рыбку-ответ.
– Да, наверное, – осторожно сказал я, надевая рыбку. И вдруг спросил – очень уж хотелось проверить свою догадку: – Владимир Мингьярович, а кто этот человек, с которым вы говорили?
– О, это известный человек, – ответил продавец-Комментатор. Мне показалось – или все же в его тоне мелькнуло пренебрежение? – Обозреватель одной радиостанции.
– Он ведь сидел?
Вопрос, разумеется, был наглым – но он ответил.
– Да. А почему вы спрашиваете?
– Хотел проверить, – сказал я. – Выходит, угадал.
– Да, – он кивнул головой. – Угадали. Но, видите ли, в нашей стране, согласно статистике, отсидели почти семьдесят процентов населения. И – поверьте – среди зэков было немало умнейших людей…
Я слышал об этом. Еще в первую мою отсидку – в Краслаге – рассказывали о «режиссере Сереже»: его посадили за «изнасилование члена КПСС»; о поэтах, писателях; один из них так достал лагерное начальство постоянными письменными жалобами на «нарушения социалистической законности», что его отправили за границу. Тюрьма любит легенды. «На стене тюремной сердце и стрела, горькая легенда до меня дошла»… Лично я заинтересовался только одной. Рассказывали, будто бы, скрываясь под чужими именами, бедовала в лагере до самой смерти Фанни Каплан, погубленная пролетарской бдительностью…
Некоторое время Комментатор молча смотрел на меня. Потом – словно задернув шторку фотоаппарата – чуть прикрыл глаза, улыбнулся:
– Заболтались мы с вами, Борис Николаевич!
– Можно просто Борис, – поспешно перебил я.
– Хорошо, Борис, – легко согласился он. – Вы мне кое-что привезли как будто…
– Да, конечно, – я протянул ему пакет, он взял его – бережно. Еще раз взглянул на меня – с пристальным, пронзительным вниманием. Не выпуская из рук сверток, спросил:
– Борис, а вы перед тем, как в Фонд устроиться, где работали? Если не секрет, конечно…
– Не секрет. Лыжи вострил.
Он поднял бровь:
– Извините?
Я объяснил:
– Сидел я, Владимир Мингьярович. В лагере был. Работал на тамошнем производстве – лыжи мы делали.
– Вот оно что, – с каким-то странным пониманием протянул Комментатор.
– А вы почему интересуетесь?
– Да так, знаете, что-то в вашем лице показалось мне…
– Уголовное?
– Нет, напротив. Я бы сказал – драматическое. Что-то есть в ваших чертах… На литературного героя похожи…