День прошел быстро и приятно. На другое утро все было готово к отъезду. Мария Николаевна ехала с нами до Москвы, а потом дальше за границу, где оставила детей.
Анненская, шестиместная карета ожидала нас в Туле.
Когда все стали прощаться и экипажи уже стояли у крыльца, вышел Лев Николаевич, одетый по-дорожному; лакей Алексей нес за ним чемодан. Мы ничего не понимали, думая, что он едет проводить нас до Тулы, но он объявил:
– Я еду с вами в Москву.
– Как? – сказала Мария Николаевна. – Вот хорошо придумал.
– Да как же теперь один останусь, я не могу, – сказал он.
– Как же вы поедете? – спросил кто-то из нас.
– С вами в анненской карете.
– Вот прелесть-то, как я рада! – закричала я. Соня и Лиза, по-видимому, были очень довольны его отъездом с нами.
Почтовая карета, в которой мы должны были ехать, ездила три раза в неделю из Москвы в Тулу. Она называлась «анненской», потому что учреждение это было частное, и названа она была по фамилии владельца.
Лошадей наняли почтовых. Карета имела четыре места внутри и два сзади, снаружи. Ехать должны были так: внутри кареты мама, Мария Николаевна, одна из сестер и я, а снаружи Лев Николаевич и другая из сестер. Я была простужена, и меня не пустили сесть снаружи. Володя помещался в карете между нами.
Ехать было весело, по крайней мере мне. Гудел рожок кондуктора, ехали скоро, и в карету взяты были разные сласти и фрукты. Дорогой у Лизы с Соней что-то вышло неприятное, что именно, не знаю. Мама недовольным голосом тихонько говорила с ними на одной из станций.
В Москве мы простились с Марией Николаевной. Особенно трогательно было прощание ее с мама.
Два старинных друга расставались снова на долгое и неопределенное время. Знаю лишь одно, что Мария Николаевна выразила матери свое желание, чтобы брат ее женился в нашей семье, но не называя ни ту, ни другую сестру. Об этом разговоре я узнала уже гораздо позднее.
К вечеру мы были уже дома. Отец и мальчики нам очень обрадовались. Нас ожидал сюрприз: брат Саша, отбыв лагерь, приехал к нам в отпуск. «Он будет мой самый близкий и милый товарищ», – думала я. «Теперь обе сестры мне не пара, они обе „не в себе“», – говорила я, и лучше оставить их в покое, тем более, что вражда между ними чувствовалась с каждым днем все сильнее и сильнее, что мне было крайне неприятно. Клавдия, к сожалению, уезжала в приют.
XX. В Покровском
Лев Николаевич на третий день по отъезде Марии Николаевны пришел к нам пешком из Москвы.
– Завтра за Петровским парком – маневры, и государь будет, – говорил он нам. – Пойдемте смотреть.
Мы все тотчас же согласились, но мать не пустила нас, барышень, и Лев Николаевич собрался с Пако и мальчиками. Он ночевал у нас, и на другое утро после кофе они отправились пешком. Нам было завидно смотреть на них, но, как мы ни просились, мать была неумолима.
Ей казалось верхом неприличия пустить нас, дев, одних с Львом Николаевичем.
Лев Николаевич с братьями вернулся к пяти часам.
За обедом разговор зашел о маневрах.
– Маневры, – говорил Лев Николаевич, – перенесли меня в эпоху моей военной жизни на Кавказе. Как значительно все это казалось тогда. Но и теперь, должен сознаться, когда народ закричал «ура», военный оркестр заиграл марш, и государь, красиво сидя на лошади, объезжал полки, я почувствовал прилив чего-то торжественного. У меня защекотало в носу, в горле стояли слезы. Общий подъем духа сообщился и мне.
Я, слушая Льва Николаевича, живо представляла себе величественного Александра II на белой лошади и общее умиление.
Обыкновенно, когда Лев Николаевич рассказывал что-либо чувствительное, он резко переходил к чему-либо комическому. Так было и теперь:
– А Пако, – продолжал Лев Николаевич, – когда царь проезжал мимо нас, сложил на груди руки и дрожащим, взволнованным голосом повторял: «Голубчик, родной! Боже мой! продли жизнь его».
Мы все невольно смеялись, как смешно и трогательно представил Лев Николаевич Пако. Мы боялись, что Пако обидится, но нет, он сам, слушая Льва Николае вича, от души смеялся.
Мы доживали в Покровском последние дни. Лев Николаевич три раза в неделю приходил к нам. Соня решилась, наконец, дать прочесть свою повесть.
После прочтения повести Лев Николаевич пишет в своем дневнике (26 августа 1862 г.):
«Пошел к Берсам пешком. Покойно. Уютно… Что за энергия правды и простоты. Ее мучает неясность. Все я читал без замиранья, без признака ревности или зависти, но „необычайно непривлекательной наружности“ и „переменчивость суждений“ задело славно Я успокоился. Все это не про меня».
В молодости наружность Льва Николаевича всегда мучила его. Он был уверен, что он отталкивающе дурен собою. Я не раз слышала от него, как он это говорил. Он, конечно, не знал того, что привлекательную сторону его наружности составляла духовная сила, которая жила в его глубоком взгляде, он сам не мог видеть и поймать в себе этого выражения глаз, а оно-то и составляло всю прелесть его лица.
Помню, как приятно проводили мы последние августовские вечера в Покровском. Недаром Лев Николаевич писал: «покойно, уютно». За большим круглым столом слушали мы его чтение вслух. Я никогда не замечала, чтобы кто-либо из сестер или Лев Николаевич искали оставаться наедине, несмотря на обоюдное их увлечение. Но Лиза, осуждая Соню за ее сближение со Львом Николаевичем, все же не хотела верить в его чувство к ней и, казалось, намеренно обманывала себя: всякий ее разговор с ним она перетолковывала в свою пользу, спрашивая и мое мнение. Признаюсь, я хитрила, я не говорила ей правды, утаивала ее, поддакивая ей; у меня было такое чувство к ней, что я не могла тихо и добровольно ранить ее сердце.
Саша, однажды сидя со мной, перебирая струны гитары, сказал:
– Таня, что же нам с Лизой делать, ведь le comte явно ее избегает.
– И ты заметил? – сказала я. – А какое он неприятное лицо делает, когда остается с ней, и как она, бедная, не видит этого!
– Я хотел поговорить с ней, сказать ей правду, – говорил брат.
– Не надо, оставь, – отвечала я.
– Ну, а как же Соня-то? Ведь на днях приезжает Поливанов, – говорил брат.
Мы оба молчали, не зная, что сказать. – Ох! Как все осложнилось, как я устал. – Не хочу думать о них – пойдем петь! – вдруг закричала я.
XXI. Письмо Льва Николаевича к Соне
Мы переехали в Москву. Первые дни прошли в устройстве и раскладке.
Наступило 16-е сентября, канун именин матери и Сони. 17 сентября обыкновенно бывало днем много народа, а вечером родные и близкие.
Лев Николаевич пришел к нам 16-го, после обеда. Я заметила, что он был не такой, как всегда. Что-то волновало его. То он садился за рояль и, не доиграв начатого, вставал и ходил по комнате, то подходил к Соне и звал ее играть в четыре руки, а когда она садилась за рояль, говорил:
– Лучше так посидим.
И они сидели за роялем, и Соня тихо наигрывала вальс «Il bacio», разучивая аккомпанемент для пения.
Я видела и чувствовала, что сегодня должно произойти что-то значительное, но не была уверена, окончится ли это его отъездом или предложением.
Я проходила мимо зала, когда Соня окликнула меня:
– Таня, попробуй спеть вальс, я, кажется, выучила аккомпанемент.
Мне казалось, что к Соне перешло беспокойное состояние духа Льва Николаевича, и оно тяготило ее. Я согласилась петь вальс и стала, по обыкновению, среди залы.
Нетвердой рукой вела Соня аккомпанемент, Лев Николаевич сидел около нее. Мне казалось, что он был недоволен, что сестра заставила меня петь. Я заметила это по неприятному выражению его лица.