– И Констанция, и тебя, и меня теперь ждут дела более важные, – уклончиво ответила она. – Кай, если ты меня любишь, возьми меня с собой в аллеманские леса, чтобы я могла заботиться о твоем слабом здоровье.
– Когда гражданские обязанности отзывают мужчин от домашнего огня, его должны стеречь женщины. Ты останешься в Риме. На время своего отсутствия я возлагаю на тебя управление домом и убежден, что ты уже перестала быть ребенком.
Порция посмотрела на брата благодарным взглядом.
– Когда ты вернешься, то застанешь дом в том же порядке, в каком его оставил, – ответила она.
VII
В городе Комо, лежащем на севере от Медиолана, христианская община выбирала нового епископа.
Несмотря на мелкий, холодный дождь, который моросил с самого утра, церковь окружало великое множество народа. Кого привратники не хотели впустить внутрь, те мокли под открытым небом, ожидая результатов голосования.
Эта толпа непрестанно шевелилась, словно муравейник. Время от времени на пороге церкви показывался один из дьяконов, бросал ближайшим несколько слов – те передавали их следующим, и вести шли от одного к другому, вызывая то улыбку удовольствия, то ропот гнева.
По мере того как выборы продолжались, нетерпение избирателей возрастало. Среди общего шума выделялись несколько имен.
– Иеронима хотим! – кричали одни.
– Петра! – возражали другие. – Григория!
Время единомыслия христианских общин уже миновало. Лишь только новая вера из притесняемой и преследуемой законом изгнанницы стала свободной, пробудились и человеческие страсти, заглохшие было на время и устраненные грозным положением вещей. Со времени известного Медиоланского эдикта Константина, который снял с последователей Христа проклятие трех веков, христианство в Римском государстве не требовало уже геройства и необычайных добродетелей.
Никто уже не тащил галилеян к суду претора, не бросал их на арену амфитеатров на растерзание голодным диким зверям, не гноил в темницах, не распинал на крестах.
«Восточное суеверие» проповедовалось открыто, без опасения по улицам и дорогам всего государства, ставило свои церкви рядом с языческими храмами, восседало на сенаторских креслах, признанное правительством. Даже император Юлиан, хотя и старался вернуть эллинизму его прежний блеск, не увеличил списка мучеников ни одной жертвой.
А когда молодой Грациан, побуждаемый религиозным рвением, отменил эдикты о веротерпимости Константина, Юлиана и Валентиниана I и начал вытеснять язычников из правительственных учреждений, отказывать жрецам в содержании, отбирать имения у их храмов, тогда христианство совсем утратило свой первобытный характер.
Христианский священник не скрывался теперь в подземных норах, убогий и преследуемый. Императоры отдали в его пользование имущества языческих храмов, а верные осыпали его пожертвованиями.
Христианский епископ учил уже не в катакомбах и заброшенных сараях. Правительство назначило ему пребывание в дворцах патрициев, взяло его под покровительство трона и поставило в иерархии так высоко, что даже первые сановники в государстве стали завидовать его значению.
Всякий, кто посвятил себя недавно презираемому Богу обездоленных, начиная от епископа и кончая церковным привратником, тот законом освобождался от военной и городской службы, от податей и всяких общественных тягот.
Вот и бросились вороны, лисицы, змеи и хищные птицы человеческого рода на плоды трехвекового геройства, святого мученичества, на созревшую ниву, политую кровью и слезами многих поколений.
Бездельники, взяв себе в помощь распри и невежество, старались захватить награду, заслуженную честными людьми.
И Отцы Церкви четвертого столетия – святые Иероним, Афанасий, Григорий, Амвросий и другие – жалуются на убывание христианских добродетелей и напоминают верным заповеди Божественного Учения.
Из Александрии и эллинских городов по всему государству размножались все новые и новые поправки, изменения, добавления, толкования, и каждое такое новшество проносилось над юным христианством, как весенняя буря… Оно врывалось, как неожиданный вихрь, в общины, нарушало спокойствие, вносило раздор в паству единого пастыря и расстраивало общественный порядок.
Уже на Никейском соборе император Константин, возмущенный распрями защитников разных ересей, вскочил, поднял руки кверху и воскликнул:
– О, человеческое неистовство!..
Напрасно он постоянно напоминал: «Живите в мире!» Напрасно повторял то же самое Валентиниан I. «Живите в мире», – просили, приказывали императоры, а манихеяне, присцилиане, приане, полуариане, докатисты и тридцать других сект обрушивались друг на друга, когда какой-нибудь из них удавалось добиться расположения и поддержки правительства и подвергнуть ссылке своих противников.
В это тяжелое время Провидение послало Церкви двух знаменитых мужей, которые поняли, что наступил момент заключить новый порядок вещей в более определенную, более постоянную форму. Один из них, император Феодосий, готовился в Константинополе к решительной расправе с язычниками и еретиками; другой, Амвросий, епископ Медиоланский, как раз приближался к городу Комо.
Большую урну из белого мрамора, стоявшую посередине базилики, не окружала братская любовь первых апостолов и учеников Христа. Кругом кипела партийная борьба, разжигаемая речами кандидатов на апостольский престол.
Кандидатов было трое: один духовный, двое светских. Все они принадлежали к христианской общине, но только один, пресвитер Иероним, придерживался исповедальной веры, установленной Никейским собором. О риторе Петре было известно, что он втайне благожелательствовал ереси Ария, а прокуратор Григорий явно не скрывал своих симпатий к манихеянам.
Старшие члены общины наполняли всю середину.
Над собранием стоял однообразный гул. Сторонники одного и того же кандидата разговаривали шепотом, считали свои голоса и голоса противников.
Но когда оказалось, что ни одна партия не может рассчитывать на победу, потому что голоса распределились почти поровну, люди пришли в беспокойное движение. То тот, то другой отделялись от своих и подходили к знакомым из другого лагеря, стараясь перетянуть их на свою сторону. Начались диспуты, шум возрастал, лица раскраснелись, глаза засверкали…
– Изберем епископом Иеронима! – кричали правоверные.
– Петр будет вашим руководителем! – выходили из себя ариане.
– Григорий, Григорий! – кричали манихеяне.
– Тише вы, еретики! – отозвался кто-то.
В это время на кафедру вступил ритор Петр, толстый, румяный молодой человек с завитыми волосами. Он поднял кверху руки, украшенные перстнями и наручами. Он хотел было заговорить, но свист, аплодисменты и смех заглушили его голос. Видно было только, что он жестикулирует, открывает рот, о чем-то просит и сердится. Он призывал собравшихся к молчанию.
Напрасно ариане ободряли своего кандидата аплодисментами, противники пересилили их числом голосов.
А со двора, из толпы, собравшейся перед церковью, доносился шум, проникая через толстые стены, словно рев морских волн, ударяющихся о скалистый берег.
Ритор Петр все жестикулировал. Временами, когда шум стихал, над толпой еще раздавался его измученный голос.
– Я построю вам больницу, – обещал он, – выпрошу в Виенне для бедных общины щедрую милостыню.
– Да, ты будешь клянчить для своих! – отвечали его противники, и возобновившийся шум опять поглощал его слова.
То же самое повторилось и с кандидатом Григорием. Одна партия старалась перекричать другую.
Наиболее горячие, сжав кулаки, уже сходились друг с другом, когда стоявшие вблизи представители светской власти сразу умолкли, поднялись на цыпочки и смотрели на вход в базилику.
А от средних дверей, растворенных настежь, неслось великое имя. Неслось оно на мягких крыльях шепота, тихо, почти неуловимо, но где оно останавливалось на секунду, то производило там действие масла на бушующие морские валы. Крик замирал в горле, кулаки разжимались, угрожающие руки опускались, злоба в глазах погасла.
– Амвросий! – передавалось из уст в уста.
Избиратели, метавшиеся как бешеные, с испугом смотрели друг на друга. Плотная, клубящаяся толпа, покорная, оробевшая, отступала к колоннам притвора.
По освободившемуся проходу медленными шагами шел человек низкого роста, одетый в сенаторскую тогу. Тонкий, худой, со следами бессонных ночей и телесных лишений на лице, обрамленном седеющими волосами, он производил впечатление силы. Его поступь была пластична, держался он прямо, как солдат. Под облысевшим высоким челом мыслителя горели глаза апостола, глядящего в небо, но сухой орлиный римский профиль и сомкнутые уста показывали, что этот мыслитель и апостол умеет также приказывать и требовать повиновения.
Где он проходил, там перед ним склонялись головы, как колосья, тронутые легким ветром.
Он шел с поднятой головой, с тучей на челе и глубокой морщиной между бровями, не глядя ни направо, ни налево.
Остановившись перед алтарем, он стал на колени, протянул руки к распятию и молился среди гробового молчания собравшихся. Никто не смел прервать его даже громким дыханием. Сам римский сенатор, наместник Лигурии и Эмилии, перестал презрительно улыбаться.