Его ухо уже отчетливо различало топот коней и стук оружия. Всадники продвигались тихо, направляясь прямо к вилле.
Теодорих обнажил меч и крикнул:
– Кто там?
Из темноты раздалось в ответ:
– Здравствуй, старик!
Изумлению Теодориха не было границ. То был голос воеводы.
– Это вы, господин? – спросил он.
Из тьмы показались три конские головы.
– Все ли в порядке? – отозвался Фабриций, наклоняясь к Теодориху.
– Пока все, но что сегодняшняя ночь скрывает в своем страшном лоне, об этом знает только Добрый Пастырь. Вы прибыли в самую пору. Через час вы бы не застали никого в своем доме. Повозки уже готовы…
– Ты хотел бежать?
– Я не знаю числа врагов, а их следы беспокоят меня уже несколько дней. Если язычники обратились за помощью к наместнику Ведианции, то я бы навлек на вашу голову наказание короля Арбогаста за сопротивление, оказанное властям.
Теодорих говорил тихим голосом, чтобы солдаты не слышали его слов. Шепотом отвечал ему и Фабриций.
– Ты поступил вполне разумно. Повозок не приказывай отпрягать. Мы тотчас же тронемся в Виенну, где скрыться легче, чем в горах.
Отдав коня одному из своих стражников, он пошел рядом с Теодорихом.
– А она, – спросил он, – Фауста Авзония, не облеклась в одежду оглашенной?
– Не облеклась и не облечется!
Теодорих рассказал воеводе о событиях последних недель, а когда дошел до угроз Фаусты, то прибавил:
– Я служил вам вернее всякого верного невольника, любил вас искреннее самого близкого друга. За эту верность и за эту любовь я заслужил награду. Позвольте мне, господин, умереть спокойно. Я не хочу предстать пред Добрым Пастырем с бременем проклятия весталки.
В тишине ночи, во второй раз, раздался вой пса. И снова ветер подхватил его и на своих крыльях разнес по скалам и горам.
Фауста Авзония сидела в спальне, на низком стуле, опершись головой на руки. Вокруг нее сновали невольницы, а она смотрела на их хлопоты тупым, безучастным взором.
Ей сказали, чтобы она была готова в дорогу. Она не спрашивала, куда ее повезут, – она знала, что и дальше ее ждет неволя. Ей говорили об этом и удвоенная бдительность Теодориха и большая подозрительность слуг.
За каждым ее движением стали следить с таким вниманием, что она потеряла надежду вырваться из клетки при помощи женской хитрости. Ей нельзя уже было переступать опушки апельсиновой рощи, гулять по горам, смотреть со скал на море.
По мере того как суживались стены ее заключения, ее стала охватывать какая-то странная тревога перед неизвестным будущим. Она испытывала чувство, как будто к ней подкрадывается большая опасность. Неизменная тревога мучила ее возбужденное воображение омерзительными видениями. В ночных снах на нее нападали какие-то существа, забрасывали ее белое платье уличной грязью. Хватали ее в свои нечистые объятия. Или на ее грудь садился ястреб Юлии Порции, с глазами Фабриция, и жадно припадал к ее губам.
От чудовищ она оборонялась, а ласки ястреба переносила терпеливо.
Пробудившись, она молилась Весте, прося отогнать от нее искушения. Напрасно она поручала свое сердце богине чистоты. Уединение, тишина и весна с неожиданной силой пробуждали в ней еще не заснувшие девичьи грезы.
Хотя она старалась вселить в себя ненависть к своему похитителю, Фабриций все властнее вторгался в ее мысли.
В коридоре, отделяющем середину дома от боковых комнат, раздались быстрые шаги. Невольницы перестали шептаться.
Фауста подняла голову, и кровь горячим потоком залила ей лицо и шею. Слуги удалились. Римская жрица осталась одна с врагом своих богов.
Долго они смотрели друг на друга. Она в остолбенении, не веря своим глазам, он, погруженный в печаль.
– Перед тобой стоит несчастный, – начал Фабриций подавленным голосом, – покинутый Богом и людьми. Ночью, как изгнанник, я бежал из Рима, а за мной гналось проклятие твоего народа. Подавленный укорами совести, я прибег к мудрости Амвросия, но великий епископ осудил меня и унизил. Для тебя я бросил блестящее положение, снизошел до преступления, заслужил гнев моей веры. Для тебя я пренебрег властью – блеском этой земли, Царством Небесным – наградой лучших миров. Моя любовь к тебе превозмогла любовь к славе, к долгу, сделала меня глухим, слепым, бесчувственным, охватила меня всего.
Фауста сидела без движения. Румянец сходил с ее лица, уступая место бледности.
– Я прегрешил, обезумел, – продолжал Фабриций, – но этот грех – высшая радость моей жизни. Я ставлю его выше рукоплесканий толпы, выше признательности императора, выше…
Он хотел сказать – милости Бога, но остановился, пораженный дерзостью своей страсти.
– Несчастный я, несчастный, несчастный! – жаловался он, ломая руки.
Суровые черты лица Фаусты мало-помалу смягчились.
Этот человек пожертвовал всем, что почитал и любил. Тоска согнула его стройную фигуру, стерла с его лица краски здоровья. Не дерзкого варвара видела перед собой Фауста, а несчастного человека, который страдал из-за нее и для нее.
– Ты одна осталась мне на целом свете, в тебе моя последняя надежда. Твоя любовь может вознаградить меня за гнев единоверцев и снять с моей души черный покров отчаяния.
Фабриций протянул руки к Фаусте:
– Не презирай любовь, она озарит твою молодость золотыми лучами весеннего солнца. Обязанности так трудны, слава изменчива… Одна только любовь дает смертному истинное наслаждение. Будь женщиной и загляни в свое сердце.
Фауста была в эту минуту больше женщиной, нежели сама желала. Она заглянула в свое сердце, и то, что увидела в нем, преисполнило ее страхом: в глубине его она не нашла ненависти к Фабрицию.
Она испугалась самой себя… Блуждающим взором она осмотрелась кругом, словно искала помощи. В спальне царила глухая тишина, нарушаемая только ускоренным дыханием воеводы.
Бежать?.. Но куда?.. Повсюду ее окружали стены темницы. Никто бы не прибежал на ее крики. Она находилась в неволе, в полной зависимости от гнева и милости ее похитителя.
Сладкими словами любви, понятными каждому женскому сердцу, он сковывал ее движения, усыплял ее бдительность.
– Не отталкивай меня от себя, – умолял Фабриций, припав к ее коленям.
Он схватил ее руки, прижал их к своим горячим губам, обнял ее стан.
Фауста хотела подняться, оттолкнуть его, освободиться из его объятий, но по ней уже разлилось пламя любви, пробежал не изведанный еще сладостный трепет и лишил ее силы.
Она закрыла глаза и опустила голову.
Фабриций схватил ее в объятия, как хищная птица схватывает пойманную добычу, прижал к себе, осыпал поцелуями ее волосы, глаза, шею.
– Ты моя, моя, моя! – повторял он.