И Женя сидел. В комнате, на стуле, в расслабленной позе, чуть сгорбившись. Помню как сейчас, все помню – он даже не поменял позы с момента, когда мама посадила его на этот стул. Он улыбался. Маленький мальчик сидит на стуле посреди темной комнаты, в позе, которую сохраняет вот уже несколько часов, улыбается своим мыслям и ни на что не реагирует.
Не зная, куда себя деть, понимая, что родители все еще заняты, что родители совсем о нас забыли, я стоял дурак дураком и смотрел на стул. На его резные деревянные ножки. А брат смотрел на меня и улыбался. Что делать – идти сказать родителям, что нам с ним уже давно пора спать? Что Женя там так и сидит? Ничего в итоге не сделал трусливый нерешительный Игорь, Игорь, который писается в штаны, когда видит, как забивают животных. Все, на что меня хватило, и то через какое-то очень даже продолжительное время – переодеться в пижаму, почистить зубы и лечь в постель, накрывшись одеялом с головой, лишь бы не видеть, как он сидит на стуле, как улыбается своей жуткой улыбкой, улыбкой, которая из любого сделает чудовище, не только из маленького мальчика.
В конце концов я задремал, лежа на спине, надежно укрытый одеялом до самой макушки. Проснулся от того, что хлопнула дверь, а за окном, где остановилось такси, подвыпившие гости шумно утрамбовывали себя в салон, мечтая вслух о доме и о теплой постели. Лежал и ждал, и слушал, как мама вспоминает о нас. И вот она заглядывает, чтобы проверить наш сон. Видит Женю, все еще сидящего на стуле, и пугается, пугается окончательно – потому что если ты не понимаешь своего сына, когда ему всего одиннадцать лет, то что же будет дальше? Потому что от непонимания до ненависти один шаг, нас ведь очень пугает все чужеродное, алогичное, иное.
* * *
К тому времени, как родители созрели для того, чтобы отвести Женю к детскому психологу, я уже окончательно переболел страхом перед ним и стал жаждать его внимания. В идеале – быть им, но до этого я, если честно, дойду много позже.
И пока мама записывает его по телефону к доктору, мы отправляемся во двор, где Женя загоняет в яму котов и методично обстреливает камнями.
Ребята со двора не разделяют его интересов. Гнусным психом кажется им Женя, гнусным, да еще и с мелким хлюпиком-прилипалой на хвосте. Они называют меня Жениной свитой, и ни о какой дружбе с другими детьми, о которой я наивно мечтаю, конечно, уже не может быть речи. За котов в яме, за хвостик в виде брата и еще за целый ряд странностей они решают Женю как следует побить, но уже на пятой минуте драка прекращается. Потому что Женя не сопротивляется, лежит себе спиной в луже и улыбается разбитым лицом.
Мне их не понять. Их может понять разве что наша мама, которая видит сны про экзорцистов и детей, в которых вселяется дьявол. Которая в конце концов захочет сбежать от старшего сына. А пока Женя лежит в луже, вытирает рукавом соплекровящий нос и улыбается так, как будто открыл какую-то очень интересную истину, нам неведомую, и дети, смущенные и испугавшиеся, уходят прочь обособленной, сплоченной перед лицом врага стаей. Я остаюсь, и, как всегда, мне нет места – ни в луже рядом с Женей, ни на стройке за двором, куда отправляются играть соседские дети.
Мне девять лет, я стою и понимаю, что та жизнь, что мне уготована, не устраивает меня уже сейчас. А еще я остро чувствую – честное слово, уже тогда я чувствовал это, – невыразимое бессилие перед миром, в котором мне предстоит жить.
* * *
Когда Женя пошел в школу, маме стало легче. Она старалась не оставаться с ним наедине, потому и со мной до школы практически не оставалась. Маме стало легче, а мне тяжелее – я не знал, куда себя деть и чем занять. Мамы я стеснялся. Я не мог разделить ее чувств к старшему сыну, ведь мир тогда – уже тогда – незаметно дал трещину, стал раскалываться, чтобы разделиться в конце концов на два лагеря: большой лагерь живущих людей и маленький такой лагерек Жени и его смертников. Все было понятно уже тогда, если вдуматься.
Брат никак не комментировал свое пребывание в школе, ничего не говорил. Он вообще был очень молчаливым в детстве. В конце концов я пригляделся и разгадал его – Женя спал с открытыми глазами, иногда в прямом, а иногда и в переносном смысле.
Мама не забирала его, он ходил в школу и возвращался сам, благо школа находилась через квартал от нашего двора. Он ничего не говорил, а я ни о чем не спрашивал – высокие отношения. Я просто очень ждал его, каждый день, не покупаясь на мамины уловки и заманки, а их было множество – она правда хотела быть (да и была) хорошей мамой, из тех, кому интересно со своими детьми. Меня не интересовали ни первая в моей жизни поездка в метро, ни поход в магазин игрушек. Да и не мог я втолковать маме, что, появись у меня новая игрушка, к вечеру она уже будет аккуратно разобрана братом – обязательно в моем присутствии, потому что ему одинаково интересно и то, что находится у игрушки внутри, и то, что я буду чувствовать, когда он будет ломать ее.
В классе я моментально прослыл дебилом и, получив эту «почетную роль», играл ее из сезона в сезон до самого выпуска. Теперь мы ходили из школы вместе. Иногда – таких случаев по пальцам пересчитать на самом деле, но как хорошо я их помню! – мы гуляли по городу. Иногда Женя не хотел идти на занятия и не шел, а я всегда хотел того же, что и он. Поэтому чем старше он становился, тем реже мы посещали это учебное заведение. Окончил одиннадцатый класс он при этом на отлично. Он прекрасно умел делать то, что ему не нравилось, монотонно и безэмоционально, как машина, – без осечек и сбоев. Если же ему что-то нравилось, он становился в этом лучшим.
На выпускной он не пошел и так и не забрал свои вещи из школы, хотя от нее до нашего дома было идти десять минут быстрым шагом. Он расставался с вещами так же легко, как и приобретал их. А мне было жаль старого толстого альбома с репродукциями Иеронима Босха, на немецком языке, с белой закладкой-ленточкой и замусоленными уголками суперобложки. Отец привез альбом из заграничной командировки, и вообще-то это было что-то вроде коллективной семейной ценности. Но Жене она понадобилась для семинара по литературе – они несколько недель проходили Достоевского, и почему-то это все было как-то связано с Босхом, Бахом и словарем христианских терминов. Женю очень заинтересовал Достоевский. Он даже немного от этого проснулся. К концу полугодия Женя прочитал все, кроме ранних его повестей, и переключился на Уильяма Блейка.
* * *
В какой-то момент ему вдруг стал интересен мир вокруг. Он поступил сразу в четыре университета и совершенно спокойно решал, что же именно ему предпочесть. Ни у кого не спрашивая, ни с кем не советуясь. Мне было разрешено присутствовать при этом процессе, не вмешиваясь, конечно.
Когда перед моими глазами уже туманно вырисовывалось пока далекое, но вполне реальное окончание школы, отцу предложили повышение. Он работал в частной клинике, и хозяева были, насколько я помню, шведы или финны. Отцу сказали, что он молодец и вполне мог бы быть заведующим отделения. Все складывалось как нельзя более удачно, особенно для мамы, – я должен был уехать с ними. Выучить английский, получить европейский аттестат. По маминому замыслу все могло бы как-то наладиться: они оставили бы Жене квартиру и общались бы с ним по телефону время от времени (эпистолярный жанр для матери и сына, которые годами не говорили друг другу больше, чем «да» или «нет», конечно же, был неактуален).
Я кожей чувствовал ее радостное напряжение, этот праздник ожидания праздника – быть наконец избавленной от необходимости находиться рядом с человеком, который так тебя пугает. Когда Женя входил в комнату, она вздрагивала. Так было не раз и не два, и чем старше он становился, тем больше она начинала бояться садиться спиной к двери.
Я все ей испортил. Мне правда очень жаль ее, честное слово, тогда было жаль, жаль и сейчас. Я только могу порадоваться тому, что она никогда так и не увидела Жениных смертников и уж тем более никогда им не завидовала. А я видел. И даже завидовал. Я много чего делал такого, о чем она никогда не узнает. Так что в ее памяти я останусь застенчивым и добрым ребенком, школьником-дебилом, старшеклассником-одиночкой без хобби, интересов и друзей, который до того помешан на своем чудовищном братце, что не может даже в воображении представить свое существование вдали от него.
Тогда было много крика, шума, домашних скандалов и бумажной волокиты. Родители сначала думали, что я шучу. Шутить я не умел, зато мой брат шутил, но все его шутки выходили далеко за границы человеческого чувства юмора, и повторить такое мне было не дано. Когда они наконец поняли, что я не шучу, долго убеждали себя в том, что я протестую. В силу подростковой неустойчивой к потрясениям психики и нездоровой зловещей атмосферы, в которой прошло мое детство.
Я стоял на своем и был непоколебим. То есть я, конечно, тоже участвовал в целом цикле истерик, связанных с моим отказом расставаться с братом.
Мы ходили по идеальному замкнутому кругу. Я ехать без Жени не хотел. Женя, естественно, вообще никуда не собирался ехать. А если бы даже и можно было его каким-то чудом уговорить, купить или заставить, так или иначе мамин план избавиться от присутствия в ее жизни старшего сына реализовать было невозможно.
Они взывали к Жене каждый на свой лад. Наш отец был намного умнее, да и храбрее мамы – ее иррациональный страх перед сыном укрывал ее, как колпак из мурашек и затравленного ожидания. Отец хотя бы пытался нас понять – честно и искренне стремился взглянуть на все это нашими глазами. Помню, что равнодушие Жени потрясло его. Даже, я бы сказал, поразило. Ему действительно было все равно. Он никуда ехать не собирался. Ему уже стукнуло восемнадцать. У него были прописка и жилплощадь, он числился в престижном вузе на повышенной стипендии, а когда ему начинало чего-то не хватать, он спокойно шел и брал это. Если ему не хватало информации, он шел в библиотеку. Если не хватало денег, находил подработку.
Вы ознакомились с фрагментом книги.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера: