Оценить:
 Рейтинг: 0

Танцующий на воде

Серия
Год написания книги
2019
Теги
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Лишь через полтора года жизни с Финой я узнал, откуда в ней ярость. Однажды теплой летней ночью меня разбудили стоны. Спальным местом мне служил все тот же настил с тюфяком. А стонала Фина. Во сне.

– Все хорошо, Джон. Все хорошо, – повторяла она, причем с такой ясностью, что я сначала решил: этот самый Джон реален и находится внизу. Однако Фина лежала на своей койке и определенно спала. Я привык не вмешиваться, когда Фину одолевали воспоминания; но на сей раз мне показалось, следует спуститься и разбудить ее. Я полез вниз.

– Говорю тебе, все хорошо. Джон, все хорошо, – стонала Фина.

Я коснулся ее плеча, я тряс ее, пока она не отреагировала дрожью пробуждения. Она резко села и принялась озираться, не понимая, где находится. Затем ее глаза сузились, взгляд стал пронзительным. За полтора года у меня выработались механизмы защиты перед Фининой яростью. Да и, к слову, самая ярость теперь проявлялась реже – наверно, мое присутствие способствовало заживлению старых ран. Так, по крайней мере, я воображал. Степень моего заблуждения сделалась ясна уже в следующий миг.

– Проваливай ко всем чертям! – взвизгнула Фина. – Крысеныш поганый! Прочь отсюда, кому сказала!

Я повиновался.

Рассвет был близок. Солнце готовилось изжелтить древесные верхушки. Я побрел к нашей с мамой старой хижине, притулился на пороге и так сидел, пока не настало время для работы.

Мне исполнилось одиннадцать. Для своих лет я был невысок и хрупок, но никаких исключений на плантации не делалось. Работали все. В мои обязанности входило штукатурить хижины и заделывать щели. Летом я орудовал мотыгой в поле, осенью вместе с остальными развешивал на просушку табачные листья. Еще – ставил силки и рыбачил. Еще – обихаживал огородик, который раньше обихаживала мама. А в знойные дни, каким обещал стать и день наступающий, я с другими ребятами таскал воду для полевых работников. Очередь к колодцу длинная, до самого холма; выстоять ее, набрать ведро воды – и бегом на поле. Колокол объявил о конце рабочего дня, однако я не вернулся к Фине в хижину. Я спрятался в лесу и стал наблюдать. На Улице царило обычное вечернее оживление, но мой взгляд был прикован к Фининому порогу. Каждые двадцать минут Фина выходила и озиралась, словно ждала гостя. Было уже поздно, когда я прокрался в хижину. Фина сидела на стуле подле кровати. На столе стояли две чистые миски – значит, она без меня не ужинала. Мы вместе поели, я собрался уже лезть наверх, но тут Фина прохрипела:

– Джон, то бишь Большой Джон, – это муж мой. Он помер. Лихорадка его забрала. Да ты, верно, слыхал. Я подумала, надобно тебе кой-чего про меня узнать. Какая у меня была жизнь.

Она помолчала, глядя на уголья, что неумолимо догорали в очаге.

– Я себе говорю: не ропщи, Фина. Потому смерть – она дело обычное, особливо тут, на плантации. Да только та смерть, которая из смерти моего Большого Джона произошла, – она другого сорта. Убийство это было, вот что я тебе скажу.

На Улице все давно стихло, доносился только стрекот ночных насекомых. Дверь стояла настежь, в хижину то и дело врывался июльский ветерок. Фина потянулась за курительной трубкой, продолжала, попыхивая:

– Большой Джон – он у меня был надсмотрщик. Ты знаешь, кто это такой, а?

– Знаю. Это который в поле надо всеми главный.

– Вот именно. Джона моего поставили управлять остальными на плантации. Не потому, что он лютовал, как эта скотина Харлан. А за великий ум. Джон – он умнее всех белых был, вместе взятых; да что там – белые от него зависели. Плантация табачная – это тебе не просто земля, Хай. Это сердце Локлесса. Ты всюду бегаешь – видал небось, какие тут богатства, чем белые владеют.

Еще бы. Имение Локлесс занимало тысячи акров, простиралось до самых гор. Я любил улизнуть с плантации, обследовать окрестности. Помимо табака в Локлессе выращивали персики – целые сады золотых персиков; а еще пшеницу – как она волновалась под летним ветром! Как помахивали желтыми плюмажами кукурузные початки, какие на лугах паслись тучные коровы, как спорилось дело у кузнецов и плотников, сколько было устроено лед? ников для молока и масла, какая сирень, какие ландыши благоухали возле господского дома! И что за рачительная рука расчертила эти земли, отведя на каждую культуру ровно столько, сколько потребно, явив блестящее владение прикладной геометрией, которого я не мог осмыслить своим детским умишком!

– Красота, да и только, – говорила меж ду тем Фина. – А знаешь, с чего все началось? С табака, мальчик. Вот с этого самого, который в трубку мою набит. Большой Джон – он был всему голова. Никто столько не знал про табак, сколько мой Джон. Как гусениц рогатых извести – ну, этих, из которых бражники выводятся; какой лист оторвать, а какой оставить, чтоб золотился. Белые уважали его, Джона моего. Вон, даже дом у нас, видишь, насколько больше прочих?

Мы не чванились, нет, такого за нами не водилось. Наоборот, помогали другим, еду давали, у кого не хватало. Джон, бывало, скажет: ступай, жена, снеси мучицы тем-то и тем-то.

Фина помолчала, выпустила пару дымных колечек. Светляки кружились над нами, подчеркивая июльскую тьму.

– Я его любила, да помер он, и все сразу разладилось. Урожай в тот год собрали вовсе никудышный – прежде такого не бывало. На другой год снова. И на третий. Говорят, Джон, даже если б выжил, плантацию бы не спас. Это земля, Хай; сама земля белым мстит, потому что они ее истощили, измучили жадностью своей. Покуда еще есть в Виргинии красные земли, да недолго осталось. Скоро будет здесь один песок. Это всякому ясно. Словом, как овдовела я, так проклятие и начало действовать. Я проклята, Хай. И ты прок лят.

Взять Эмму, тетку твою. Взять твою маму. Я их помню, Хай, двух сестер, Эмму с Розой. Души друг в дружке не чаяли. А плясали как! Я все помню, и ты тоже помни. Только посмей забыть! Знаю, оно больно, да так надо, Хай. Надо помнить, мальчик.

Я молчал, придавленный внезапным осознанием. Ибо я уже забыл. Уже. Так скоро.

– Мне-то вовек моих малюток не забыть, – продолжала Фина. – Их всех забрали – всех пятерых. Продали с остальными здешними, будто хогсхеды[4 - Стандартная бочка – хогсхед – вмещала примерно 450 кг табака.] какие.

Некоторое время Фина сидела понурившись, закрыв лоб ладонями. Наконец подняла голову. По щекам текли слезы.

– Когда это случилось, я день и ночь кляла Джона. Думала, останься он жив, детей бы не отняли. Не потому даже, что он бы разорения на плантации не допустил; нет, тут другое. У Джона духу достало бы за детей вступиться. Сама я не смогла. Не посмела.

Ты про меня довольно худого слыхал, мальчик. Да только ты и другое знаешь. У старой Фины в самой середке трещина – вот что ты просек. Ну и я, когда ты в дом ко мне забрался, просекла: у тебя в середке такая ж точно трещина. Потому ты меня и выбрал – не разуменьем, а чутьем. Как звереныш.

Фина поднялась, стала прибираться. Я полез на настил.

– Хай!

Я обернулся. Фина буравила меня взглядом.

– Да, мэм.

– Я тебе мать не заменю, мальчик. Я не твоя мама Роза. Она красивая была и добрая, ух какая добрая. Я мало к кому привязываюсь, а к ней вот привязалась. Потому что Роза не сплетничала, в чужие дела нос не совала. Словом, я ей замена негодящая. Но ты, мальчик, меня выбрал. Я понимаю. Хочу, чтоб ты знал: старая Фина все понимает.

В тот вечер я долго не мог заснуть. Глядел на потолочные балки, мысленно повторял Финины слова. «Красивая женщина с добрым сердцем; не сплетничала; не лезла не в свое дело». Я прибавил характеристику к тем обрывкам сведений, что уже получил от других обитателей Улицы. Фина и не подозревала, какую ценность представляла для меня каждая крошечная деталька маминого портрета. С годами я сложил детальки вместе, я даже стал видеть сны о маме, только она в отличие от Большого Джона в Фининых снах являлась дымком – смутным, бестелесным.

* * *

Ну а мой отец – как насчет него? Я очень рано узнал, что отец и хозяин Локлесса – одно лицо. Ни мама, ни он сам не делали тайны из этого факта. Время от времени я видел отца в седле объезжающим свои владения; поймав мой взгляд, он неизменно касался шляпы кончиками пальцев, дескать, здравствуй. Я знал также, что именно отец продал маму – Фина регулярно напоминала. Но я был мальчишкой, а потому видел в хозяине Локлесса то, что любой мальчишка видит в своем отце, а именно модель собственной весьма вероятной будущности. Вдобавок я как раз начинал постигать, сколь широка и глубока пропасть между господами и невольниками. Невольники вкалывали, не зная ничего, кроме гряд, табачных листьев и хогсхедов; до гробовой доски надрывали спины, надрывали сердца. Господа не снисходили даже до появления на плантациях – их жизнь текла в блаженной праздности, средоточием коей были особняки, подобные тому, что венчал владения моего отца – великолепный Локлесс. Естественно, глядя на отца, я видел не человека, а символ иной жизни, где роскошь привычна, а пиршества следуют одно за другим. Я знал и о наличии у меня брата, мальчика чуть старше. Думал: пока я убиваюсь на плантации, брат мой жирует в особняке. А по какому такому закону произведена эта сортировка: меня – к приневоленным, его – к виргинской знати? Мне бы только случай представился – уж я бы продемонстрировал, на что способен. Вот какие чувства вполне оформились во мне к тому роковому воскресенью, когда на Улице появился мой отец.

Фина была в недурном расположении духа – разумеется, по ее собственной шкале настроений. Сидела на пороге, не хмурилась и не шпыняла ребятишек, если им, увлеченным игрой, случалось оказаться в непосредственной близости от хижины. Фина пела песню[5 - «Oh Lord, trouble so hard» – автор ссылается на песню, яркий пример афроамериканского фольклора, которая легла в основу известного ремикса Moby «Natural Blues».]:

Господи Боже мой, как тяжело!
Господи Боже мой, как тяжело!
Сердце-то кровушкой все изошло —
Господи Боже мой, как тяжело!

Я подтягивал. За куплетом о тяжести полевых работ следовал куплет о боли, связанной с пустыми надеждами, далее – о недостижимости свободы. Песня представляла собой диалог. Я подражал погонщику рабов, когда он велит не отлынивать, ответную же реплику невольника всякий раз исполнял по-новому, копируя одного за другим обитателей Улицы. Сами они собрались тут же. Они мне хлопали, их довольство возрастало по мере продвижения песни, и вот уже каждый из них охвачен, задействован в диалоге, каждый прозвучал. Впрочем, сам я смотрел не на них, а на белого всадника. Жеребец по кличке Лидер Теннесси приплясывал под его седлом, шляпа была надвинута на самые брови, а подскакал он к нам явно привлеченный моим «концертом». То был мой отец. Он снял шляпу, достал из кармана платок, отер пот со лба, водворил шляпу на место, снова полез в карман, что-то вынул и бросил мне, я же, не сводя с него глаз, поймал подачку одной рукой.

Но и поймав, я не отпустил его взгляд. Так я стоял целое долгое мгновение и спиной чувствовал: невольники напряглись, они боятся, как бы моя дерзость не навлекла на них гнев Харлана. Однако мой отец продолжал улыбаться. Наконец он кивнул мне и развернул коня.

Сзади выдохнули. Я ретировался в хижину, залез на настил. Только теперь я посмел рассмотреть подачку – медяк с зазубренными краями, с портретом белого мужчины на одной стороне и козлом – на другой. Я долго водил пальцем по зазубринкам, и мне казалось, вот он, мой талисман, мой пропуск, мой билет в один конец с плантации, да и с Улицы тоже.

Все случилось буквально назавтра, поздно вечером. Мы с Финой уже поели, я лежал на настиле. В щель мне были видны трое – Фина, Босс Харлан и его жена Дейси. Харлан что-то внушал Фине приглушенным голосом. Меня трясло от страха. Сам я ни разу не видел Босса Харлана в гневе, но историй наслушался; в частности, Харлан убил невольника только за то, что бедняга перепутал мотыги – взял не свою. Дейси была не лучше. Говорили, она отхлестала одну девушку-молочницу кнутом, которым лошадей погоняют. Фина внимала этим двоим молча, глядя в пол, периодически кивая, а когда они ушли, велела мне спуститься.

Ни слова не произнося, Фина повела меня в поле, где нас не могли подслушать. Дело шло к полуночи. Духота нехотя уступала сыроватой прохладе. Я воображал, будто знаю, что грядет в скором будущем; я поеживался от предвкушения, и стрекот травяной мелюзги, шорохи и шелесты, весь этот ночной многоголосый хор, казалось мне, вещает о моем грандиозном будущем.

– Хайрам, я знаю, ты все примечаешь, – заговорила Фина. – Каждому тут, в Локлессе, приходится туго, но ты справляешься получше взрослых. Только теперь, мальчик, будет куда труднее.

– Да, мэм.

– Эти двое белых приходили сказать: больше тебе в поле не надо. Тебя в дом берут. В господский дом, мальчик. Да только они, которые в доме, – чужие. Ты поди воображаешь, будто там семья твоя? Как бы не так. Не забывайся, не заносись, слышишь? Я с тобой переселяюсь. Ты вчера представлял сильно бойко, вот и накликал на себя. Да и на меня, старую, заодно. Думаешь, мне там лучше будет? Думаешь, спасаешь меня из убожества? Нет, говорю тебе. Не спас ты меня, а под господский надзор подставил.

Тут, на Улице, мы дома. Можем потолковать, можем посмеяться. Правда, ты не видал, чтоб я смеялась или языком чесала, ну да не в том дело. Главное – над нами тут надзору нет. Не бог весть какая благодать, ну а все ж таки. В господском доме другие порядки.

Ходи с оглядкой. Оглядка – она лишняя не бывает. Помни, что я сказала: они, белые, тебе не родня, не семья. Взять меня, мальчик. Я тебе не кровная, а все ж мать. А белый господин, который вчера на лошади прискакал, – он да, он по крови отец твой, а на самом деле – нет. Вот и смекай, мальчик.

Фина пыталась предостеречь меня, чтоб не обольщался. Напрасно. В те времена я памятью был силен, а до мудрости не дорос. Вот почему, когда наутро за нами явился Роско, добряк дворецкий, мне изрядных усилий стоило скрыть радость от Фины. Мы двинулись вверх по холму; мы удалялись от табачной плантации, и я старался не слушать, не слышать песню приневоленных:

Как предстанешь пред Господом —
душу мою вспомяни.
Там-то, в кущах-то райских, —
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5