Вошел со шприцем в руке молодой фельдшер, прямой, тонкий. Гельвих засуетился. Приподнявшись на койке, протянул мне руку.
– Не смею более задерживать.
В этот же день я принес Гельвиху карандаш и тетрадку.
Днем и ночью испещрял он ее цифрами, в которых билась неуемная мысль ученого. Но при обыске надзиратели тетрадь отобрали и сожгли.
…И вот сейчас два санитара тащили этого человека под руки через двор. На генерале неуклюже висел бушлат, из-под него торчали полы линючего халата. На голове сидела шапочка, напоминавшая клоунскую: прикрывала лишь затылок. Ноги в чоботах заплетались. Каждые два-три шага санитары подтягивали старика. Проходившие по двору останавливались, молча глядели на дикую картину.
Не прошло и часа, как всей зоне стали известны подробности приема майором Этлиным генерала Гельвиха.
Санитары доставили Петра Августовича в кабинет начальника. Гельвих, задыхаясь, тут же, у порога, опустился на стул.
– Кто ты такой есть? – по-петушиному встряхнувшись, спросил Этлин.
– Генерал-майор артиллерии… Доктор технических наук… Профессор Артиллерийской академии Дзержинского… Лауреат…
– Дерьмо! Вражина! – закричал Этлин. – Вот кто ты такой! Отвечай на вопросы! Говорил в бараке, что сидишь без суда?
– Так точно, говорил.
– Особое совещание при МГБ – это тебе что, не суд?
– Никак нет. Расправа.
– Ах ты… Вста-ать! Гельвих еле поднялся.
– Ты что там в бараке на стенке царапаешь, а? Шифр?
– Никак нет. Формулы.
– Какие еще там формулы?
– Ма-те-ма-ти-ческие…
– А в карцер не хочешь? Не посмотрю, что тебе восемьдесят лет, старый хрен!
– У меня тетрадь отняли… А я должен записывать… думать…
– В карцере и будешь думать, как дошел до жизни такой. Порядок у меня должен быть!..
– А вы что, собственно, орете на меня? – вдруг ожесточился Гельвих. – Я на вас жалобу подам!
Этлин взревел.
– Жалобу?.. На меня?.. Брось эти штучки! И запомни раз навсегда: в лагере закон – тайга, черпак – норма, прокурор – медведь. Здесь телеграфные провода кончились!
– Проведут!.. Проведут!.. Вас надо судить, а не меня!
Этлин подскочил к Гельвиху, сжал кулаки, захлебнулся от злости.
– Отведите… в барак! – крикнул он санитарам.
Я тотчас же поспешил к Гельвиху. Генерал лежал под одеялом и тоскливо смотрел в заснеженное окно. Заключенный с буро-синим лицом счищал со стены осколком стекла формулы Гельвиха. Стекло скрежетало, сыпалась стружка.
– Петр Августович! Вот еще тетрадь. – Я подсел к нему.
Едва шевеля губами, Гельвих рассказал об Этлине и устало заключил:
– Лучше бы меня расстреляли…
„Неужели таким, как Этлин, все простится? – в страшном волнении думал я. – Неужели они будут спокойно жить на нашей земле и над ними никогда не грянет суд?“
Гельвих приподнялся на локте.
– Почему меня… Допустили бы… к Сталину… Хочу лично просить…
– Он умер, – сказал я.
– Буду говорить с ним по праву человека, который всю жизнь… Как – умер?! – вдруг дошло до сознания Петра Августовича. – Сталин умер?..
– Официально еще не сказано, но, кажется, да.
– Та-ак-с… – Гельвих запрокинул голову на подушку. Внутренняя боль перекосила лицо.
Вошел врач-ординатор Григорьев – коренастый брюнет с круглыми темными глазами, с низким ежиком черных волос, с приглушенным голосом.
Гельвих бросил на Григорьева вопросительный взгляд. Ему-то он всегда и во всем верил.
– Слыхали… Сергей Федорович? – Да. <…>
…К Гельвиху он вошел с горящими глазами.
– Дорогой, собирай манатки. Завтра едешь Москва!
– Куда-а? – недоверчиво переспросил Гельвих.
– Москва, столица мира! Получай бушлат первого срока!
– Не поеду.
– Вва-х! Ты смеешься на меня? – Ираклий выкатил глаза. – Домой, домой!
– Вот потому и не поеду.
Растерянный Алимбарашвили стоял посреди комнаты, теребил черные усики.
– Не надо шутить, дорогой. Ты же первой пташкой летишь на волю, генерал!