–Ну, и шо вы хотите от ребенка? Помазать одно место клеем и на стул посадить? Нашлись тоже Песталоцци на его голову.
Потом он уводил меня в "детскую", из которой давно улетели в далекие края два его замечательных и ученых сына, укладывался на широкий диван и говорил:
–Ну, давай, родненький, неси своего "Ушастика" и плед прихвати.
Мы уютно устраивались под штопаным красно-черным шотландским пледом, и дядя Вадя с большим личным интересом читал мне о приключениях чешского игрушечного медвежонка.
Это были, пожалуй, самые тихие и спокойные минуты в моем раннем детстве. Я успокаивался и засыпал, уткнувшись в теплый бок дяди Вади, а когда просыпался, все неприятности – реальные и надуманные – оставались в далеком и уже забытом прошлом.
Я никогда не называл его дедушкой, но, про себя, думал именно так.
Жену дяди Вадима – Эллу Ивановну – я побаивался. Она преподавала английский язык в институте и очень точно и твердо знала, что плохо, а что хорошо, что ей нравится, а чего она терпеть не может.
Тетя Эля назидательно учила меня, как надо обращаться с игрушечными машинками, и так же обстоятельно объясняла дяде Вадиму недостатки технологического процесса на заводе, где он был директором.
У нее была энциклопедическая память, и беседы с папой были для обоих просто праздником.
–Это же Мещерский! – говорила она, обсудив все культурные и научные новости в жизни большого города с жадностью провинциального интеллигента.
–Это же Мещерский! – повторяла она уже с другой интонацией, круто сдобренной иронией, когда упиралась в "железобетонную" отцовскую щепетильность.
Стояна она обожала. Только для него делалось исключение, и он мог существовать в этом доме на правах родственника, как угодно долго. В других случаях звучало непререкаемое:
–Три дня – гость. А потом пусть устраиваются, как хотят. Я не собираюсь менять свой образ жизни и лишаться приобретенных удобств из-за кого бы то ни было!
Потому сверх деликатный отец, к которому эти слова не относились, на четвертый день брал меня в охапку и съезжал к рыбакам в поселок у маяка. А "Балканский завоеватель" Стоян наслаждался благами цивилизации и морем в "одном флаконе" под крылышком тети Эли сколько хотел. И это при том, что южная кровь постоянно провоцировала обоих на горячие перепалки по поводу того, как готовить "манжо, солить кавуны, кто лучший нападающий в "Колосе" или защитник в "Днепре", хороший ли голос у Соловьяненко, и, вообще, "эта медицина, она хоть чем-то отличается от ветеринарии?".
Только своих детей тетя Эля любила во всяком возрасте. Людей младше пятнадцати лет она вниманием не удостаивала, не признавая за ними право быть личностью.
У нее были красивые золотистые волосы, волнами ниспадающие ниже пояса. Они были похожи на золотое руно из мультика об аргонавтах. Тетя Эля мыла их яичным желтком, потому что не признавала ничего ненатурального ни в еде, ни в жизни вообще.
К тете Эле Вадим Иванович относился, как добрый лев к любимой укротительнице: притворялся ручным и выполнял ее капризы исключительно по собственному желанию.
Тетя Эля говорила одно, дядя Вадя соглашался и делал другое, но как-то так, что оба были довольны, и ссор я не помню. Правда, голос тети Эли звучал всегда громко, а дяди Вадин был почти не слышен.
В этом году дяде Вадиму исполнялось семьдесят пять лет. И отец решил непременно с ним увидеться. Мы ведь не были в Доме у моря пять лет, а там многое изменилось. И самое главное – не стало тети Эли. Когда это случилось, туда летал один папа.
Теперь дядя Вадим жил вместе со своим старшим сыном Геней, ровесником отца. Он тоже был биологом, как папа, и долгое время работал на какой-то научной горной станции возле Алма-Аты. Геня часто, хотя и ненадолго, наведывался к нам, и я звал его "дядя Йог". Все из-за того, что на одной из фотографий, присланных отцу, Геня в плавках сидел на склоне снежной горы, и ноги у него были сложены кренделем.
После юбилейного застолья отец пробыл с нами, вернее в обнимку с дядей Вадимом, всего три дня, а потом вылетел в Питер на какой-то симпозиум. Ну, а меня решено было оставить на десять дней со Стояном, хотя август оканчивался и начинался учебный год.
После отъезда папы Стоян объявил мне, что хочет дня на три смотаться к друзьям в Приморск. Будь это пять лет назад, как бы я рад был побыть наедине с дядей Вадей. Но теперь я испугался чего-то нового и непонятного мне, что поселилось в этом Доме, и от чего мне хотелось убежать и укрыться…
В этом любимом мной "Доме у моря" как будто бы ничего не изменилось: не сдвинулся с места ни один стул, не пропала с полки ни одна книга. Но я помнил этот дом живым, теплым, с виноградной лозой в окнах вместо штор, со смешными дверями, которые или двигались по рельсам, как в поезде, или складывались гармошкой. Книжные полки украшали диковинные раковины, коралловые кусты и веселые кораблики с разноцветными парусами.
И по всему Дому разносился громкий голос тети Эли.
Теперь это был печальный виноватый Дом, который стыдился того, что пережил хозяйку. Он тускло отражался в застекленных портретах тети Эли, и даже юбилейная суматоха не изменила его настроения.
Дядя Вадим прятал за темными очками свои печальные глаза, ставшие старческими, и при разговоре невпопад кивал головой. Он почти полностью потерял слух. Испугавшись этих перемен, я не находил себе места от какого-то внутреннего волнения и просто не отлипал от Стояна, который, по-моему, и сам чувствовал себя не в своей тарелке.
Геня разрешил мне играть в последнюю версию "Цивилизации", снял с полок добрый десяток томов из моей любимой серии "Фэнтази", но мне все было не в радость. Посмотрел название одной из книг Лукьяненко "Мальчик и тьма", и меня замутило. В компьютере отходила какая-то пайка, и все время приходилось стучать, чтобы вернуть изображение на монитор. Чем больше я стучал, тем меньше мне хотелось играть.
Геня изредка подходил ко мне, спрашивал ласково:
– Ну, что, родненький, не скучаешь?
Я фальшиво улыбался и отвечал:
–Спасибо. Нет.
А самого до холодка в животе тревожил пристальный Генин взгляд, так похожий на прищур тети Эли. В этой комнате было особенно много ее портретов. На снимках тетя Эля была молодой и веселой, и я никак не мог поверить, что это она лежит там, в земле, на высоком холме над речкой, куда возил нас дядя Вадим.
Накануне отъезда Стояна в Приморск я поздно уснул, а среди ночи вдруг проснулся мокрый, как мышь. Не от жары, а от приступа безотчетного страха. Задыхаясь, я сполз с постели и на дрожащих ногах добрел до дивана, где спал Стоян.
–Стоян! Стойко! – я тряс его и трясся сам.
–А? Что? Юрка? Что случилось?
–Стоян! Не оставляй меня здесь одного! Я чувствую… У меня предчувствие…
Стоян помотал головой, сел и притянув меня к себе.
–Что-то приснилось?
–Нет! Нет! Я просто боюсь…
–Чего, дурачок?
–П-п-портретов… – только и смог выговорить я.
Стоян помолчал, потом встал, обнял меня за плечи и повел в ванную. Там поставил под теплый душ, а затем, закутав в купальное полотенце, взял меня, как маленького, на руки, принес на кухню и посадил на табуретку. После этого без единого слова поставил на огонь чайник. Пока вода закипала, Стоян очень буднично вынул из шкафа две чашки, нашел к ним блюдца и стал разыскивать сахарницу.
–Не знаешь, где сахар? – спросил спокойно.
Я показал рукой на полку над холодильником. Голос еще не слушался меня. Стоян налил в чашки холодную заварку, кипяток, размешал сахар и, придвинув одну ко мне, стал невозмутимо потягивать горячий чай из своей.
Так мы и сидели молча, пока чашки не опустели. Потом Стоян вымыл их, поставил в сушилку, и мы возвратились в "детскую". Там, подтолкнув меня к своему дивану, он сказал:
–Ложись к стенке.
Проснулся я поздно. Один. Прислушался. Из гостиной доносились голоса Гени и дяди Вадима, работал телевизор.
Я оделся и, не зная, где Стоян, некоторое время стоял перед дверью, не решаясь ее открыть. Наконец, не выдержал и вышел в коридор. На звук раздвигаемой, как в купе, двери туалета из гостиной выглянул Геня:
–А… Ореховый Соня проснулся…
И тут же потеснился, пропуская Стояна.