Оценить:
 Рейтинг: 0

Поводыри богов (сборник)

<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля

«Что я такое говорю, – ужаснулась про себя, – зачем унижаю нас обоих?»

Продолжила скороговоркой, под дурочку:

– Посмотри, как изгулялся, кожа да кости, разве брюху ничего не делается, так и торчит репой! В каждой деревне по подруге, поди! – уронила руки в смущении.

– Какие подруги, голубка! – искренне ли, нет возмутился Гудила, выдерживая несерьезный тон. – Ты одна у меня, одна из единственных, не придумывай! Это купцы до девушек охочи, а я не купец, я скотинку лечу, – жалостливо вздохнул – вздохов в избе с утра скопилось предостаточно, – рассеянно зачерпнул маленьким ковшом бродильного кваса, остро пахнущего дрожжами. – Значит, будущей весной вещий Олег выступает. А сейчас едет на князь-Игоря поглядеть, за ним поглядеть то есть.

– Для всех объявлено, что князь устраивает празднество в честь Перуна, – уточнила ворожея. – На праздник хочет собрать волхвов и снова о судьбе пытать. Послушает, что скажут, подумает и отправится.

Либуша благоразумно промолчала о том, первом предсказании, изменившем судьбу Гудилы. Хватит, поговорила уже, распустила язык. Лучше откинуть косы, тогда гость увидит новые серьги, она вдела их утром. Драгоценный подарок княгини Ольги, с тремя бусинами-солнцами каждая, богато изукрашенные мелкой зернью, перевитые тончайшей – с волосок – серебряной нитью, тяжело мерцающие в легком свете. Пусть полюбуется, как она хороша в этих серьгах, красота скорей, чем речи, подействует. Но Гудила даже не взглянул. Отставил ковш и нарушил собственное правило: заговорил о запретном, старательно забытом, но заговорил отстраненно, как непричастный.

– У князя Олега в думе своих волхвов чуть не больше, чем дружинников. И сам – волхв. А судьбы бояться стал. Прежнее-то предсказание о странной смерти князя от коня не сбылось, чего судьбы страшиться. Говорят, пал тот конь.

– Боится судьбы – и правильно делает. Не все прут на рожон! – хозяйка внезапно и необъяснимо для себя рассердилась. – Так уходишь?

– Остался бы, да надо знакомого кудесника проведать. Задержался у тебя, еще вчера должен там быть, а отсюда чуть не день пути. К празднику, знамо дело, появлюсь, – оправдывался Гудила, торопливо глотая хмельной квас. С тоской глянул на холодную печь, подозревая, что до пышных с румяными, испещренными мелкими угольками краешками ватрушек так и не дойдет. И сизый гоноболь, брошенный без дела, прокиснет в лукошке.

Правда. Хозяйке не до ватрушек, но обнаруживать гнев – стыдно. Пусть думает, что ей все равно, пожалеет еще. Молча встала с лавки, подошла к коробам, после недолгого размышления, как будто она одна в избе, открыла меньший, богато изрезанный солнечными знаками, с праздничной одеждой. Плясать придется всю неделю, надо проверить наряд, не побила ли моль, не сильно ли помялся. Сама, словно и нет у нее девок в услужении, достала новехонькую верхнюю рубаху веселого красного цвета, парадный пояс с бляшками, покосилась на Гудилу – заметил ли, как будет она нарядна. Утомившись молчать так долго, пробормотала только что сложенное заклинание от скорого гнева и все-таки взорвалась:

– Знаю того кудесника, как же, нашел дурочку! В дешевых бусах да драной рубахе по мужским домам шляется, белье моет. Пустомясая и глаза разные. Что тебе в ней, проклятый?! Убирайся, чтоб вовсе тебя не видеть, чтоб навьи тебя забрали и ее с тобою вместе!

Вырвала у незадачливого гостя ковш с остатками кваса, прихватила и ведро, выскочила в подклеть: распекать заспавшихся работников. Гудила быстро почесал бороду, переплел вокруг щиколотки тесемки кожаных потрепанных сапог-поршней – еще быстрей, ухватил видавшую виды котомку – и вот его уж след простыл, на лавке только смятые покрывала.

Женщина возвращается к дому с тяжелой кринкой, полной молока, заглядывает внутрь, качает светлокосой головой и смотрит на убитую шагами дорогу: пуста дорога, ни следочка не сохранила. Куриные боги, подвешенные на жилах – серые камешки со сквозными отверстиями, подмигивают с изгороди; битые горшки, висящие рядом на счастье, блестят боками, приветствуют новый день, здороваясь с хозяйкой и утешая. Либуша печально слушает их, соглашается, ныряет в избу. Трогает непросохшую после жаркой и жадной ночи ткань на лавке – не соврали куриные боги, не подвели горшки: сохранилась волшебная влага! Радостная улыбка расправляет сердитые губы, серые глаза сияют. Вот изящный игольник на поясе, а в нем – острая игла, вот резвые ножницы, а вот – тонкая и крепкая жилка, не порвется! Быстро за дело: вырезать, не жалея дорогого льняного убруса, из ткани, еще хранящей влагу любви, двух маленьких куколок. Набить их сухими листьями черной мяты и еще одной тайной травой, чье название не произносится вслух, связать вместе: голова к голове, ноги к ногам, пропеть древний заговор, где слова без смысла, и спрятать в укромное место. А там посмотрим, чья возьмет! Много ли ты без меня погуляешь? Куколки живо завернут, присушат, как траву. Не вздохнешь, чтоб меня не вспомнить! Еще напросишься, наплачешься! А я подумаю – принимать или нет, помучаю, как ты меня сегодня.

Рука, поднесенная к лицу, пахнет парным молоком, горечью и солью, любовью пахнет рука и железными ножницами. Сладко пахнет, если плотно к лицу прижать.

Желтая кошечка неторопливо лакает молоко прямо из кринки – не пропадать же добру, если хозяйка занята. Паук старательно зашивает угол, торопится. Опаздывает ворожея к своей хозяйке-богине в маленький, закопченный изнутри храм рядом с избой, не боится ничего сегодня. Суровая Мокошь-Судьба в пустом храме прижимает к тяжелой груди тяжелые руки со слипшимися бесформенными пальцами, безразлично взирая с алтаря, сложенного из семи слоев черепков от священных чаш. Все уже случилось, неважно, сейчас или через неделю, через год, некуда спешить. Нет рта у богини, нечем усмехнуться. А утренний свет стекает по ее узким плечам и массивному, расширяющемуся книзу рубленому телу с круглым могучим чревом.

4

В низкой полуземлянке, вырытой на крутом берегу давным-давно, старой, но еще крепкой и надежной, царили полумрак и приятная прохлада даже в самую ярую жару. Когда-то в землянке жил корельский шаман, но ушли корелы в леса, подальше от Ладоги, а сам шаман улетел за радугу в леса вечные и богатые, полные грибов, орехов, сладких ягод и птиц. Три года тому назад здесь поселился волхв, скрываясь от гнева вещего князя. В то время князя называли Олегом-Оддом, вещим стали величать после греческого похода. Князь привез из похода богатую дань и устрашил греков. Вздрогнуло, покраснело от крови Русское море, горели и пеплом осыпались греческие предместья, защищавшие море, а корабли Олега наступали по суше, шли по земле, как по волнам морским. Хитроумный князь поставил свои ладьи на колеса, поймал парусами ветер и обошел береговые заставы, обманул всех, недаром был волхвом. Но прежде чем выступить в поход на греков, просил предсказания у других волхвов. И сказал один, что примет князь гибель от любимого коня. А другой сложил ладно бы торжественную кощуну – песенку сложил незатейливую и со смешком, потому обидную, распевал песенку, как бродячий скоморох. Впрочем, не было еще скоморохов, и пожалуй, повели они свой род именно от этого, второго, незадачливого да шалопутного.

Первый волхв бежал от княжеского гнева в леса, в знакомую землянку на высоком берегу Волхова. Ярость вещего Олега утихла после счастливого похода, смерть уже не грозила кудеснику – волхву-корелу, а корелы – лучшие кудесники. Бубен-кудесы под их пальцами звенит голосом судьбы, как бы та ни называлась у разных племен. Но больше этого умел волхв: повелевал облаками и влагой небесной, ветром и светом, мог говорить со всяким богом в любое время, но не служил богам в святилищах и дома не хранил идолов, кроме дедов, божков домашнего очага, что живут в каждом доме, и богатом, и убогом. Смерть уже не грозила волхву, но вернуться ко двору не звали, понятно. А люди шли в землянку, не жалея полдня на дорогу, не скупясь на богатые подношения, но шли тайно, скрываясь от друзей, врагов и соседей, шли самые-самые смелые из людей или самые отчаявшиеся. Волхва боялись, даже быть рядом с ним боялись.

Второй же волхв, со своей дурацкой песенкой, вылетел из главного святилища Велеса, Дарующего Богатство, того всемогущего бога, каким клялись наравне с Перуном, единственным славянским богом, уважаемым князьями, всей дружиной и заморскими купцами, вылетел, как драный лапоть из дому, как камушек из лаптя. Стал он служить Велесу Скотьему Богу, а это уже совсем другое дело и другой лик бога. Этого волхва как раз не боялись, охотно звали посмотреть занедужившую скотинку, платили едой, вареным быстрохмельным медом, пристанищем на ночь. Жрец Велеса Скотьего смешон, нестрашен, разве буен во хмелю подчас…

По земляной крыше убежища, поросшей нежной короткой травой, бродила пегая коза с двумя козлятами и ловила темным носом влажный ветер. Маленькое стадо стерегли резные ящеры по углам крыши, они щерились деревянными мордами на все четыре стороны поверх конька, дергали шкурой, покрытой узором из капель, выворачивали круглые уши, косясь на розовое отвислое козье вымя. Под низкой крышей тянулся деревянный орнамент причелин и стекал к земле, как молоко. Совсем близко плескала, шумела Ольховая река, Волхов; ветер с реки свободно проникал в открытый дверной проем, но терял силу по пути, не долетал до рослого старика, склонившегося над лавкой у западной стены землянки, напрасно тщился дотянуться до длинных прядей его волос.

Широкие лавки бежали вдоль бревенчатых стен, как в славянском жилище, по щелям меж потемневших бревен с глазками обрубленных зашкуренных сучков топорщился высохший седой мох. Против двери, устьем к улице – квадратная печь, теплая, протопленная ночью, несмотря на лето. Печной коник в трубе разевал полукруглую выемку, как рот, в таких матери хранят пуповины новорожденных – от злыдней. Злыдни неистребимы, они – везде, они могут забираться даже в дыхание, но печного коника трогать не смеют. И хоть не так страшны злыдни, как навьи-мертвецы, больше по мелочи пакостят, нужду чинят, но числом берут.

Всего один сундук притулился в углу комнаты, немного добра накопил хозяин. Под самой крышей тянутся сыпухи, узкие полки, на которые ссыпается сажа, когда топят печь. Есть полки и над лавками, на этих полках добра порядочно, но еще от прежнего жильца, все вперемешку, без разбору. Простые деревянные ставцы и рядом старинные кувшины с руническими письменами на стройном тулове. Миски, ковши, лыковые ведерки. Дорогая заморская поливная посуда неуверенно жмется к толстой корчаге, тоскующей о веселом юге. На полке в красном углу, над дожинальным снопом – последним, оставленным в доме до будущей жатвы, – дремали домашние божки, деревянные деды, дремали их обвисшие усы, врастали в колени липовые руки, лишь острые шапки торчали восставшим удом.

Перед стариком на лавке без движения лежал подросток, лишь голова на тонкой шее моталась из стороны в сторону. Лосиная выделанная шкура плотно окутывала легкое тело, но мальчик твердил:

– Холодно, холодно. Вода, – бредил мальчик, пытался стиснуть мелкие зубы, а невидимая вода заливала его рот.

– Что видишь, найденыш? – спросил старик, внимательно разглядывая тонкие, словно смазанные черты, выпуклые веки с мечущимися под ними глазными яблоками, серые в бедном свете щеки, ломкие светло-русые пряди, свешивающиеся на лавку. Поднял руку, крепкую и жилистую, белокожую, без старческой гречки. В руке ольховая щепочка, наполовину покрытая бугристой корой. Провел щепочкой над телом больного, от больших не по возрасту ступней до шеи, выглядывающей из-под рыжеватого лосиного меха: туда-обратно, туда-обратно. Мальчик затих, глаза под веками успокоились, щека мирно приникла к широкой лавке, покрытой резко пахнущей шерстью. Через мгновение забормотал еле слышно:

– Рыбы. Ласковые серебряные рыбы. Они обнимают, они повсюду: под головой, на груди, за спиной. Рыбы свили для найденыша гнездо из своих тел. Они прижимаются гладкими мягкими боками, согревают, гладят плечи плавниками, щекочут ступни и ладони, а кровь быстрей бежит по жилам. Они целуют в лоб круглыми ртами, пузырьки воздуха щекочут уши и ноздри, это не воздух, это память толкается в висок. Уже не больно. Голова не болит больше. Ногам тепло. Тепло. Тепло. Я согрелся. Я спать хочу. Вольх, зачем ты вынул меня из серебряных рыб, зачем нашел меня на краю поля под сосной? Не буди, дай выспаться. Спать, спать насовсем.

– Что видишь дальше? – старик наклонился ниже, голос подростка еле слышен, вот-вот целительный сон подхватит его и понесет по бескрайним безводным рекам.

Но молчал больной, замер, уплыл в сон без сновидений. Старик отложил щепочку, освободил узенькую грудь мальчика от тяжелой шкуры, чтобы спящему легче дышалось, и в раздумье уставился сквозь проем на улицу.

Ольха видна и отсюда. Землянка построена таким образом, чтобы можно было всегда видеть дерево. Громадная серая ольха, не меньше десяти саженей в высоту, ее семечко занесено одним из ветров, шаловливым Стрибожьим внуком, неведомо откуда и неведомо когда. На заросли зеленой низкорослой ольхи, растущей подле, она глядит как Великая Богиня на испуганную, трепещущую под ее взглядом толпу. На ветвях величественного дерева развешаны пояса и убрусы-полотенца. На нижних полотенцах вышивка горит яркими цветами, на верхних, повешенных давным-давно, когда дерево было не таким высоким, – узоры поблекли от дождей и снега. Рядом с ольхой бежит-бормочет родник, а значит, шепчет сам Род-батюшка, не велит забывать старых богов. Ящер-коркодел, свирепый северный Чернобог, сует морду на свет из быстрой воды – довольно ли уважения от здешнего жреца, хватает ли подношений и страха от простых обитателей? Не запереть ли воду, если что не так, не пора ли просить сладкой крови и густого масла? Улещая Ящера, под высокой ольхой у светлого потока рядком выстроились дары, принесенные окрестными жителями затемно: туески с рассыпчатыми кашами, пышными толстыми пирогами и яичницами – помнят люди, боятся.

Из зарослей низкой ольхи донеслось встревоженное стрекотанье сороки, скоро и сама нарядная птица вспорхнула и полетела к землянке. Кто-то пробирался по еле заметной тропинке меж кустов, вот уже слышно, как потрескивают сухие прошлогодние шишечки под ногой. Вольх успокоил птицу:

– Ну что, суета суетовна, опять ябедничаешь? Не бойся! Это пожаловал в гости и твой покровитель тоже.

Сорока не поверила, но, облетев по кругу поляну с ольхой, отважно устремилась в заросли. Невысокий человек с круглым объемистым животиком, который казался еще круглее в сочетании с тонкими ногами, в запыленной рубахе и накинутом сверху, несмотря на жару, теплом суконном плаще, выкатился из кустов и радостно устремился к землянке, не обращая внимания на священную ольху и быстрый родник.

– Торопишься, Щил, – с легким осуждением приветствовал друга Вольх, – а все одно опаздываешь. Я ждал тебя позавчера. Осталось три дня до праздника.

Гость осмотрел белую льняную рубаху хозяина, почесал плечо, взмокшее под тяжелым плащом, и отвечал, скрывая смущение и перебивая сам себя:

– Тут, дело какое, корову дуло у знакомой портомои, корову лечил, понимаешь. Толстая такая корова, справная, рога красные. Что, вилы-русалки прилетали к тебе на поляну? Задержался на пару дней, да. Точно, вилы были, вон все пояски на ольхе перекручены, качались на поясках-то. К перелету готовятся, слышал, куда полетят, после Русальей недели? Они, как птицы, улетают на юг, далеко, за Тавриду, за Колхиду. Их там по-другому называют, не русалками, не вилами, а сиринами, не то сиренами. Наш дружище Бул помнит, как правильно называть. Сам недавно узнал про сиринов. Народу-то в городе скопилось невпроворот, из разных земель, сколько наречий услышишь, сколько полезного узнаешь, памяти не хватит. А то, что они, вилы то есть, до будущего года под землей вместе с птицами хоронятся, у Велеса Подземного – это суеверные бабы выдумали, точно тебе говорю – бабы. Помыться бы мне, а? И рубаха вот… – гость, которого хозяин именовал Щилом, а не Гудилой, как звали его другие, хлопнул себя по лбу – то ли комара прибил, то ли память пришпорил. – Да, что найденыш-то твой? Получается аль нет?

– Что же портомоя тебе рубаху не постирала? – ехидно поинтересовался Вольх и направился к отдельно стоящей маленькой баньке. – Или чем другим плату берешь? За коров-то?

– И ты туда же, – обиженный гость плелся за хозяином по тропинке, отвоеванной у неприхотливого калгана и клевера. – Рубаха еще на этой неделе чистая была, ей-ей! Даже не удивился тому, что я тебе про сиринов рассказал. И найденыша прячешь от меня.

Вольх знал все уловки друга наизусть, бесхитростная манера укутывать смущение пеленой слов сохранилась еще с тех пор, как они были мальчиками, а взрослеть Щил не собирался категорически. Забывшись или увлекшись, вполне мог перепутать собеседников и пускался рассказывать байки для легковерных искушенному. Но подлавливать его – все равно, что у ребенка игрушку отнять, и Вольх ответил:

– Ну удивил вилами-русалками. Они нынче каждую ночь прилетают нивы росой поливать, их же неделя перед Купалой, перед праздником. Такого тебе настрекочут, как сороки, лучше всяких чужеземцев. Но что-то ты все болтаешь, в баню не торопишься, а ведь натоплена, квас на травах припасен обливаться. Или баня тоже суеверие и мыться бабы выдумали?

Гость слегка покраснел, очертил короткопалой ладошкой по воздуху охранительный знак от злыдней. Обратился к хозяину:

– Погоди, Дир, – тоже не тем именем, каким звали кудесника люди, – дай дух с дороги перевести. К словам цепляешься… Бабы, понимаешь… Как тебе не скучно-то одному, без бабы? Или ты правда с русалками того… Правда?

– Что – того? Разговаривал? – язвительный Вольх подавил ухмылку. – Правда, что такого. Ты разве не говоришь с Велесом, не советуешься насчет коров?

– А то, знаешь, – заторопился гость, – говорят, у них все женское чешуей выстлано и спать с ними, как с человеческими бабами, нельзя, чтоб кровь себе не пустить…

– Не разберу иногда, – задумчиво проговорил Вольх-Дир, – когда ты придуриваешься, а когда серьезно говоришь.

– Я и сам не разберу, – беспечально согласился гость и тотчас спросил с напором: – Почему про найденыша молчишь?

– После расскажу, – Вольх отвел глаза. – Вот за стол сядем… Он и родился-то для света только сегодня.

5. Говорит Ящер

Они думают, эти человечки, что, храня в тайне настоящее имя, сумеют избежать беды. Кудесника называют Диром только двое друзей-побратимов, из тех, что отроками учились с ним вместе у старого жреца Веремида. Но и Дир – не сущее имя, так, школярская кличка. Трое неразлучных друзей: Дир, Бул и Щил. Мне нравится звук этих трех имен, словно ящер щелкает клювом, потому я приглядываю за ними. Нет, не помогаю, это было бы чересчур, но бывает любопытно наблюдать. Жалко, если этот звук Дирбулщил увязнет в глине времен, вода отступит, глина рассыплется… Старик Веремид знал о жизни кое-что, передать никому не захотел. К чему? Я его понимаю. Каждое следующее поколение волхвов немощней предыдущего. Малую толику знания Веремид раскрыл одному из учеников. И то напрасно. Не того выбрал. А что еще ждать от человека?

Щила – Гудилу для чужих, и это имя ему подходит больше – изгнали из высшего жреческого сословия, какой из него жрец, смех один. Третий, Бул, неведомо где рожденный, полез вверх, ногти у него крепкие, как у всех безродных. Авось, одолеет частокол вкруг княжьих палат. Ради сытой и пьяной жизни собирает за морем новости для князя, вызнает планы, не брезгуя слухами, подвизается во дворцах, а глядит простодушным песнопевцем Соловьем. Бессребреником. Дескать, себя готов прозакладывать за песни-кощуны да гусли. Втихаря разнюхивает тайны пуще лазутчика, для князя старается, но еще вопрос – для какого князя, старого или молодого, Олега или Игоря? Лучше бы Веремид выбрал Була, не просчитался бы. Нет учеников надежней карьеристов.

От затеи трех мальчишек побрататься все же была польза, для меня польза, другой пользы не бывает: душистая кровь в чаше была. Они резали ладони, и кровь стекала, жирно поблескивая. Несколько глотков, но и они согрели мои жилы, у мальчишек кровь горячая, у этих так просто кипела. Веремид знал. Он выбрал старшего, корела, в преемники, хоть сам был урманского роду. Потом станут говорить – норманнского. Веремид и дал им имена. Корелу – имя Дир, то же, что у славянского воеводы, друга Аскольда-урманина. Веремид знал (люди скажут – предвидел), что первого Дира зарежут на юге воины князя Олега. Олег хитер, как змей, сам почти как ящер. Он пришел на юг, под стены Киева, где сидели Аскольд, назвавшийся конунгом, с первым Диром, славянином. Разве могут быть на одной земле два конунга? Даже три. Потому как Аскольд с Диром на равных владычили, дурачки. Один конунг на земле, один! Но Олег быстро приспособился к местным условиям – уж не конунгом себя нудит величать, как принято среди урманов, а великим князем, не то – Каганом, это уж чтоб хазарам понятно было. Стало быть, присел под Киевом и обманом вызвал недалеких друзей к своим ладьям – а кто же выходит из городской крепости без надежной дружины к чужакам? Вчерашний соратник, как же! «Вчера» у правителей – не бывает. С добром пришел – ну-ну, мало ли, что еще скажет! Слова – это всего лишь слова, верить надлежит лишь силе. Да зарезал-то их, дорогих вчерашних соратников, тоже хитро, будто не по своему желанию, а во имя малолетнего Игоря как истинного правителя. Хорош правитель Игорь – без власти старится, а Олег всем заправляет. Скверно, что столицу Олег перенес в Киев, моя собственная власть пострадала от того. Да, Веремид знал, как примет смерть от Олега первый Дир, и назначил второго Дира, своего ученика, вестником князевой смерти. Открыл ему предсказание о гибели Олега от любимого коня. Но не сразу наказал передать пророчество, а не раньше, чем законный наследник Игорь в силу войдет и от силы нерасходуемой утомится. Дир первый от князя Олега смерть примет, второй же Дир сам князю смерть явит. У человечков, в данном случае у Веремида, это называется чувством юмора; это то, что не существует, мнимая величина, как вчерашний день. Дир-преемник изъясняется как истинный жрец: длинно и неловко. Утомительно для человечков. Дир слишком поздно выучил общий язык горожан. Корелы медлительны.
<< 1 2 3 4 5 >>
На страницу:
2 из 5

Другие электронные книги автора Татьяна Георгиевна Алфёрова