Васса дала жеребцу краюху хлеба: от обеда сберегла, посоленную. Конь пофыркал. Потянулся к лицу Вассы – не отшатнулась; потрогал губами хлеб, съел. Она погладила ладонью, еще пахнущей свежей коркой, белую звездочку на лбу злодея, потрепала его по шее. Чуть отступила, тихо уговаривая, быстро взнуздала, и лишь после наклонилась распутать передние ноги, стянутые веревкой, чтобы не особенно воображал о себе, не смог в этот момент убежать.
Повела гнедого шагом, быстрее, чтобы запрыгнуть почти на скаку. Малый рост ей не мешал, прыгала Васса высоко и ловко, не боялась, что не допрыгнет с первого раза и напугает жеребца. Пробежалась рядом, легко вскочила на спину злодея, без седла. Густая шерсть жеребца держала ее крепко, вопреки воле гнедого, не давала соскальзывать, пружинила.
Гнедой для начала прошелся по лугу. Деликатно, мелкой пташечкой, дескать, смотри, какой я кроткий и послушный, как бережно несу седока! Васса ничего ему не сказала, не погладила, не похвалила. Ждала. Через круг-другой он начал козлить – вскидывать и бить задом, вполсилы, но Васса была готова к тому. Пустила галопом, дала волю, а уж после принялась тихонько направлять.
Попытался сбросить – Васса держится, радуется, что он «горки» не строит, не бьет задом, тут же вставая на дыбы. Дернул злодей к толстым деревьям у края поля, но Васса маленькая, чуть-чуть наклонится и пролетает под ветвями без всякого ущерба. Опять она жеребца не оглаживает, не треплет по шее, не хвалит. За что хвалить? Но и не ругает. Поскакал, мучитель, галопом. Еще и еще немного. Утомился скандалить, понесся легкой воздушной рысью, терпит седока.
Светать начало. Брезжит не сумеречным купальским светом, а солнцем, что скоро родится: уже и третьи петухи пропели. Жеребец, злодей, себя увереннее чувствует, но и Васса тоже. Понемногу обвыклись, принялись уважать один другого, слушать и понимать. Васса коню шею погладит, злодей фыркнет, не то чтобы ласково, но снисходительно:
– Позволяю, – дескать, – сиди пока.
– Сейчас до ручья доберемся, там его успокою и обратно в поле отведу охолонуть, – думает Васса. – А может, не надо до ручья, чтобы потный не пил…
Волшебная ночь еще длится, презирая крики третьих петухов. Костры и огневые колеса, пущенные с холма, догорели, но их угольки все синеют; редкие парни с девками все еще купаются, а кто-то и цвет папоротника ищет – не найдет до сих пор. Ищут папоротник, но находят иное. Одна девка – позор и нежеланное дитя, зато другой повезет: свадьбу сыграет. А то, что ребеночек родится раньше положенного срока, – не беда, скажут, недоношенный ребеночек. Что такого? С первенцами это дело обычное, особенно когда родители жениха со свадьбой затягивают.
Правит Васса усталого жеребца к ручью в неглубоком овраге, уже лениво он идет, хоть и осторожно, вдоль колючих кустов. Сарафан бывший Маремьянин, укороченный маменькой, промок от росы и конского пота. Наврут потомки про сарафаны! В юбке ходила Васса, в юбке на широких проймах-лямках с рубахой под забив; сарафан – это праздничная одежка. Если бы могла, так бы этих беспамятных потомков словом приложила, но не услышат ведь, вот беда!
Наплюем, сотрем-забудем! Речь о чудесной ночи Ивана Купалы, где Васса оседлала, считай, угнанного дикого конька и почти его объездила. Подол парадного (бывшего Маремьянкиного) сарафана задрался выше некуда – до середины бедра Вассы, незагорелые коленки обнажились, перламутром сверкают. Наплевать, не видит никто. Коса у Вассы, хотя и туго затягивала, льняным жгутом перевязывала, – развилась, медью горит, переливается тяжелым металлом. Медь – это тяжелый металл? Подскажи, Менделеев! Не подскажет, мал еще. Или не родился вовсе?
Разговаривает с конем Васса, увещевает его, хвалит. Жеребец пофыркивает, мотает башкой вверх-вниз, соглашается: да, молодец я, правильно говоришь!
Тропинка у них среди кустов узенькая, однорядная. Но кому навстречу-то ехать?
Задурил тут жеребец, взвился на дыбы, заржал – Васса еле удержалась, потому как неожиданно.
– Да чего хоть ты, матушка моя? – удивилась Васса и тотчас поняла.
На дорожку из-за поворота, словно только что родилась из куста черной бузины, выступила красавица кобыла. Белая-серебряная, как луна, а на кобыле – седой-серебряный барин. Васса тотчас его узнала, хотя видела мельком пару раз, не больше.
У кобылы грива кокетливо и бестолково подстрижена, а у барина так же смешно подстрижена борода. Никогда Васса такой бороды не видала. Пусть и серебряной. Развернула она жеребца, сама удивилась, как ей удалось это сделать на узкой тропе, и рванула прочь, в поле. К табуну, к сопливому парнишке и ребятам, что уже давно вернулись, подглядев все, что можно подглядеть на «взрослом» гулянии, и в полудреме лежали в траве подле лошадей.
Не поняла Васса, почему испугалась встречного всадника; инстинкт, как у лисы или другого зверя лесного, а хоть и домашнего, сработал.
Тихонько Васса вернулась домой, улеглась в сенном сарае на дворе. Хорошо, что старшего братика не было еще, никто не услышит, что от нее пахнет не купальским костром, а конским потом. Бог не выдаст, свинья не съест! Если тятенька все же заметит и станет ругаться, то это лишь поздним утром. Рано ее не разбудят, законная праздничная ночь дарует льготы своим ревнителям и на следующее утро. Пусть бабка Анна приговаривает: «Спать или гулять – одно выбирать!» – но и бабка постарается утром не шуметь возле сарая.
Васса перед сном подумала о том, что барин, как обещал, даст ей рубль серебром: увидел же, что жеребца объездила. Хотела помечтать, на что она потратит этот рубль. А может, барин худое задумал: накажет ее, прикажет выпороть за то, что чужого дорогого коня взяла? Недолго испортить коню спину-то, тем более, девке неотесанной? Но додумать до конца не успела: уснула, как в ласковую летом Волгу нырнула. Прямо в нарядном Маремьянкином сарафане.
Отец на следующий день не ругался, ходил, задумчиво поглядывал на дочку. Маменька и вовсе в землю смотрела, лицо платком занавешивала.
– Плохо дело, – решила Васса, едва поплескав водой в непроснувшиеся глаза. Никак не хотели они открываться! Бывало, она и коров доит, и бабке Анне воду ведрами носит поутру, а глаза все спят.
Дело неважнецкое, если родители уже на другой день после купальского гуляния как не в себе. Вряд ли получили весть про рубль серебром за объездку жеребца – это была бы добрая новость! Из-за отлучки в ночное серчают? Но мальчишки ее не выдадут. Разве кто из деревенских увидал? Тоже сомнительно, чтобы так скоро наябедничали. У однодеревенцев дела, особенно по утрам, некогда утром сплетничать. Тут наверняка барский каприз всему причиной. Только каприз ждать не может до вечера, до окончания срочных дел. А что такое барский каприз в отношении Вассы? Барин к себе потребует, на баловство. Видать, приглянулась ему Васса на узкой тропиночке, на коне гнедом… А и наплевать, после сам замуж выдаст и приданым снабдит. Боялись мы его!
Барин у них был старик, лет уже пятидесяти, может, и больше – по барам-то не разберешь, сколько им годов. Сильной обиды (на целую ночь греха) от него не стоило опасаться. И богобоязненный – страсть. Но кому это мешает в баловстве-то?
Родители молчали два дня, до воскресенья. Васса уже подзабыла купальскую ночь и свой мелкий грех. Но в воскресенье Акулина начала плакать еще до обеда, только за столом и прервала слезы.
После обеда отец облизал ложку, положил на стол, помолчал – никто не посмел встать из-за стола вперед него – и сказал как отрезал:
– Значит, отдаем тебя, Васютка, замуж. Сразу после Петровского поста.
– А как же рожь, тятенька? – не утерпела Васса. После петровок, Петровского поста, и сенокоса надо было жать рожь, чего Васса не любила, но понимала нужду. Да и свадьбы обычно не справляли об эту пору.
Этот вопрос Сергея почти спас, дал ему возможность отбросить скамью, сдернуть со стола скатерть, пошвырять сколько-то легкой утвари на пол и даже поучить-потаскать за косы сперва Акулину – за русые две, а уж после Вассу за рыжую одну, девичью, чуть-чуть. Наивный вопрос дочери дал выход беспомощному гневу. Но горе его не унялось. Сергей вышел вон, побренчал чем-то неожиданно звонким в сенях и после долго еще пинал кочки за двором, пока большой палец на ноге не заныл.
Акулина запинающейся скороговоркой объяснила дочери, что тем злосчастным утром отца через старосту-бурмистра вызвал управляющий барина. Лошадь туда-сюда гоняли в контору, где управляющий сидит. А с отцом, Сергеем Силуановым, и так дела непростые, долго к исповеди не ходил, чтобы в рекруты за это не записали, лета себе прибавил. Так теперь запишут, того гляди, в старообрядцы официально. Зачем это? Незачем. Семье это не нужно.
Счастье, что от позора сбереглись, от сплетен в деревне, да разговоров о ночных неположенных прогулках Вассы, о скачках на чужих лошадях. Счастье, что услал управляющий старосту, наедине в конторе с Сергеем говорили. Дескать, дочка-то у вас много воли взяла, стыд девичий забыла, традиции. Наказать бы ее по-хорошему, выпороть на людях, но барин добрый, поймет, что кровь у девки играет. Вот волей барина и выдадим ее замуж. Скоренько, от греха. А то – ишь, разгулялась, верхами по ночам!
Сергей, отец-то, хоть и кроткий, попробовал воспротивиться, твердил, что очередь в семье надо соблюсти, что они старшего сына Михайлу женить собираются! Пусть и не сильно собирались, не в это лето, во всяком случае. Говорил, что дочка мала еще. Несмотря на восемнадцать годов, ни в тело не вошла, ни росту не набрала. Но управляющий не дал прекословить, назначил день свадьбы и жениха заодно назначил. А поручителем брака барина записать не вызвался. Хотя в соседней вотчине барин, считай, чуть не на всякой свадьбе поручителем записывался.
Васса и ответила бы, что лучше уж к барину на грех ночью сходить, чем замуж. Но как такое маменьке скажешь? Только и спросила – и то много:
– Что же ночью-то барин мне о том не сказал? Виделись! Коня ему объездила, деньги за то при людях обещал. Могу отступиться от денег, если забудет обо мне.
– Дура ты, простынища, – заголосила Акулина. – Барин в Питере живет, сюда не ездит. Ты его с управляющим спутала! Барин-то у нас хороший, добрый, только старенький: верит всему, что управляющий доносит. А вот тот уж чистый аспид! Заживо сожрет-задушит!
– Кого в женихи назначили? – деловито уточнила Васса.
Акулина заплакала навзрыд:
– Рябого Кондрата из деревни что перед нами и Завражьем, считай, под городом, под самым Рыбинском.
Васса на беседы плохо ходила, подружек мало заводила, ну, о том речь раньше была. Потому не знала, что за Кондрат. Спросила, кто таков. А мать все плачет, не отвечает. Еще спросила. Мать еще раз не ответила.
Васса упорная. За день выяснила, у чужих, что Кондрат, хоть и молодой, под пару ей, и с лица неплох, разве рябой маленько, но семья плоховата в хозяйстве, потому что отец пьет, да и Кондрат не отстает. Старший брат жениха от греха отделился, чтобы тятенька общее добро не пропивал; женился, забрал свою долю и был таков. Кондрат с родителями остался и, возможно, скоро пойдет в армию служить, потому что ему вот-вот тянуть жребий в рекрутской очереди. А значит, быть Вассе солдаткой, если Кондрат жребий вытянет. Это ее порадовало. Спросила Акулину:
– Когда его заберут в рекруты? Кондрата?
Акулина реагировала неправильно, не порадовалась, а сызнова принялась плакать.
– Кто же знает, дочушка! Может, через год, может, через три.
Вассе не повезло: мужу надели красную шапку только через семь лет после свадьбы.
У Вассы случались черные дни. Как у всех баб – много их было. Но счет им завел день ее свадьбы, которую гуляли в доме мужа, а не у ее родителей, как обычно бывало. Акулина обрядила дочку в несколько юбок под парадной одежей – чтобы казалась дороднее, краше, солиднее. Но что те юбки, их же придется снимать! Васса знала, что должно произойти, когда молодых отвели в холодную горницу в торце сеней, приготовленную для новобрачных.
Тут как раз свезло: летом даже в этой горнице с тонкими стенами было тепло. Мягкий тюфяк, набитый душистым сеном. Кружевные подзоры по низу лежанки. Отбеленное полотно простыни на тюфяке – она ни разу не спала так роскошно, как барыня. Но она не ждала, что будет так больно, когда сняла с молодого мужа сапоги и легла рядом. Васса не закричала: тут она ошиблась, надо было кричать. Стерпела, как терпела всякую боль. И еще терпела. И еще.
Муж ласково с ней говорил, как умел ласково. А после она встала с постели, и крови на белой рубахе не проявилось.
Муж совсем неласково оттаскал ее за косы, уже переплетенные надвое по-бабьи из одной девичьей, прямо в горнице оттаскал, тыкая лбом в высокий порог. Васса терпела, не выла. Кровь наконец проявилась – потекла со лба на щеки.
Гости продолжали гулять, их голоса звенели в избе, текли по сеням, просачивались в горницу. Муж приоткрыл дверь, размазав босой ступней кровь на пороге, и позвал свекровь. Почему-то свекровь, хотя положено было звать сваху. Позвал тихо, но та прибежала, словно ждала рядом. Свекровь нехорошо оглядела новенькую невестку, толкнула на постель и полезла ей под рубаху.
Васса не думала, что умрет со стыда, она про себя тихонько прикидывала, как порешит свекровь при первом удобном случае: зарежет серпом, утопит в колодце или стукнет камнем на пашне на следующий год. Однако случилось чудо: свекровь нашла-таки капельку крови и напустилась на нее, правда, без кулаков:
– Не должно девкам мальчишеские замашки иметь! Видишь, что бывает! Могли за гулящую тебя счесть!