Мне, конечно, куда больше нравятся безумцы, влюбленные, мечтатели и растратчики. Да они и всем нравятся. После смерти их обожают даже сильнее, чем при жизни. Горе в том, что наши гениальные метеоры, после краткой вспышки ослепительного и жаркого горения, покидают нас. И осиротевшее поле культуры достается тем, другим, варанам и удавам мужского рода, которые запрограммированы на долгую-долгую жизнь, полную неспешного переваривания поглощенных калорий. Не одно поколение горящих безумцев уже улеглось в могилу под лучезарной улыбкой Сергея Владимировича Михалкова. И не одно уляжется под не менее, а еще более лучезарной улыбкой Андрея Сергеевича Кончаловского. И что-то хотелось бы поменять в этой фатальной программе, хотя бы в мечтах. Мечтать никто запретить нам не может.
Конечно, вараны и удавы безнадежны, их не перевоспитаешь. Беречь надо растратчиков, безумцев, горящих летчиков, как-то прививая им толечку здорового эгоцентризма в целях самосохранения, но только чуточку, капелюшечку, не в михалковских космических размерах. Здесь должны были бы – в наших мечтах – усовеститься и женщины, и не хватать остатки мужественности нашей культуры в личных корыстных целях, а прививать им, я имею в виду остатки, правильные навыки жизни и уговаривать их жить дольше, не бросать нас на съедение хладнокровным варанам.
Вот Татьяна Егорова, всем хорошая женщина – чувствительная, бескорыстная, с поэтическими порывами, жаждой прекрасного, острая, взбалмошная и вдобавок из себя привлекательная, – но если бы ей быть хоть немножко меньше женщиной, из нее получился бы неплохой человек. Хоть немножко поменьше ненавидеть всех остальных женщин! Хоть чуть-чуть отвлечься от оценки мужчин соответственно своим потенциальным желаниям! Хотя бы иногда видеть в любимом человеке не возможный объект безраздельного владения, а образ и подобие Божье, над которым ведь никто не властен! Может быть, узор судьбы Егоровой и Миронова сложился бы иначе, более гармонично и счастливо. Конечно, тогда не появилось бы книги «Андрей Миронов и я» – ну и черт с ней. Не было бы текста книги, был бы текст жизни. Почему жизнь должна доставаться равнодушным и циничным, а не пылким и доверчивым? Я не фаталист. Отцы христианской церкви не зря считали, что судьбу изобрели демоны, дабы лишить человека его единственного богатства – свободной воли. Не было никакого предопределения Андрею Миронову умирать. Была опасность – пропасть, в которую можно упасть или не упасть. Он упал. А любящие и любимые женщины его подтолкнули.
И опустело свято место… Беречь-то, собственно, кого? Где «горящие летчики»? Все последующие актерские «МММ» – Меньшиков, Машков, Маковецкий и примкнувший к ним Е.Миронов, вместе взятые и умноженные на восемь, не могут заполнить вакуума, оставшегося после смерти Андрея Миронова. Вроде бы отличные актеры, куда уж лучше, а не звенит, не горит, не поется, за душу не берет, строить и жить – не помогает. И виновны ли они в том – они, зеркало своего времени? Не думаю. Просто не очень тянет смотреть в это зеркало. Чего-то пустовато там и страшновато. Вроде бы такие все здоровые, спортивные, едят капусту с морепродуктами, задумывают проекты и осваивают бюджеты. Очень хорошо осваивают бюджеты. А ощущение, что попал в театр теней. И не смерть тут будет наказанием, а жизнь…
Татьяна Егорова, в своей дамской коробочке из-под рукоделия, сберегла прелестные кусочки утраченного времени, нити душистых иллюзий, драгоценные осколки любовных драм, сны, мечты, слезы… она любила и была абсолютно счастлива и совершенно несчастна, как и полагается быть на земле влюбленному.
А я сейчас съем соевую котлету с проросшей пшеницей и пойду в спортзал. Мне еще два текста писать. Голова нужна.
Март 2000
Femina sapiena
Трактат о Ренате Литвиновой
Рассуждение первое. О ранней славе и ранней смерти
Впервые я узнала о Ренате Литвиновой из статьи Д. Горелова (Столица. 1992. № 44). Статья начиналась словами: «Она умрет скоро». Поскольку автор текста описывал далее некий образ, ему, очевидно, драгоценный, фраза эта становилась все более загадочной. «Все женщины половинки, а она целая. Ей ничего не надо». Казалось бы, плачевна именно участь «половинок», вечно ищущих и вечно разочарованных, а этой, единственной на белом свете «целой», которой «ничего не надо», жить бы в свое удовольствие припеваючи. Нет, автор с самого начала заявляет (или заклинает?) о ее скорой смерти.
Поскольку на момент 1992 года мне решительно ничего не было известно о Литвиновой, я запомнила лишь эту удивившую меня странность: никакими излишествами поэтического воображения нельзя было извинить подобное заявление в журналистской статье, посвященной реальному современнику. Раздавать жизнь и смерть позволительно разве что писателям, придумывающим своих героев. Однако первый теплый ветерок грядущей литвиновской славы уже повеял. Перефразируя известный афоризм из рязановского «Зигзага удачи», можно сказать: ранняя слава, конечно, портит человека, но отсутствие славы портит его еще больше. «В согласье с веком жить не так уж мелко. Восторги поколенья – не безделка» (И.В. Гёте); обоюдоострый и эмоционально подвижный контакт с современниками – главное зерно всякой славы – выращивает на почве индивидуального существования образцы общепонятные и общезначимые. И Литвинова, сама по себе живущая, уже принята в общее сознание: любя, презирая, восхищаясь, недоумевая, смеясь, отвергая, но мы этот образ признали и с ним живем.
Рената Литвинова мифологически наследовала, конечно, роль Беллы Ахмадулиной – соединение таланта, красоты, присутствия в свете, бурной личной жизни и ранней славы – с поправкой на времена и индивидуальность. Ахмадулину, кстати, порывались снимать в кино – у Ларисы Шепитько, в частности, были такие идеи – и не случайно: современники жаждали запечатлеть свой идеал осознанной женственности, Feminam sapienam. Зачарованный взгляд, ломкие жесты, удивленная певучая интонация, повадки мнимой беззащитности, даже раскосые татарские глаза – все совпадает; существенная разница не в том, что одна писала и пишет стихи, другая – киносценарии, это можно вынести за скобки под заглавием «Некий дар слова», разница в том, что никто из друзей и приятелей Ахмадулиной никогда – в страшном сне не приснится! – не начал бы свою статью о ней словами «она умрет скоро»…
В этом смысле шестидесятников смело называю молодцами: свою Фемину сапиену они более или менее уберегли; проклятья разочарованной любви и обвинения в связи оной Фемины с нечистой силой доходят до нас уже с того света – я имею в виду, разумеется, дневники Юрия Нагибина, где Ахмадулина фигурирует под красноречивым псевдонимом Гелла. А так дружеская порука была крепка и дожила до наших дней (в виде дружеских премий хотя бы).
Литвинова вроде бы тоже появилась в составе некоей когорты, призванной осуществлять новое кино новой России; когорта, однако, не была объединена ни общим противостоянием, ни общим вместестоянием, не имела ни этических, ни эстетических общих идей: почти что сразу сказка начала сказываться про индивидуальные подвиги. По-настоящему открыла Литвинову Кира Муратова, а не друзья по ВГИКу. На товарищескую солидарность сверстников Литвиновой рассчитывать не приходится: более чем кто бы то ни было из них, она нуждается в «удочерении», в том, чтобы из своего космически-космополитического пространства попасть в лоно традиции, и намечающийся союз с Муратовой и Хамдамовым (он пригласил ее участвовать в совместном проекте) здесь закономерен и понятен.
Странное время нашло не менее странную героиню для своих забав: для кино, которое никто не видит, красивых толстых журналов, которым не о чем писать, фестивалей, где некому давать призы за женские роли, презентаций, где не о чем говорить… Для существования в подобном «городе Зеро» таланта, в общем, не требуется, да он там и есть редкий гость. Блюдя имидж «хорошо сделанной женщины», Литвинова и так была бы видным персонажем московской тусовки; но она не персонаж, а автор – это уже слишком, чересчур! Хороший современник – мертвый современник; а живые вечно путаются под ногами, опровергая сочиненные о них красивые схемы.
«Она будет жить долго», – написала бы я с удовольствием, но истина в том, что она будет жить столько, сколько ей отпущено Провидением.
Рассуждение второе. О действующих лицах
Рената Литвинова пишет сценарии, населенные почти что одними только женщинами, описанными также по-женски. Вот, к примеру, отрывок из сценария «Принципиальный и жалостливый взгляд Али К.», письмо Али к какому-то Мише: «Сейчас я опять бегала на почту и звонила тебе, но там никто не подходил, тогда я поговорила с бабушкой, но это неинтересно. Да, я по тебе очень скучаю и тоскую, что ты там один или делаешь что-то не так, плохо ешь или грустишь и, не дай бог, заболел. А сегодня я не спала полночи, был страшный ветер, а мы живем в просторной хорошей комнате на самом берегу. И, представь себе, по крыше кто-то быстро-быстро пробегал, легко, как черт». Обыкновенное женское дело ожидания любовных писем, тоски и скуки на тему «что ты там один» вдруг, ни с того ни с сего, озвучено легкими шагами бегающего по крыше черта. Естественно, только женщины могут знать, как бегает черт! Смутный, печальный, жалкий мир Али К., созданный бесконечной слабостью, полным неумением что-либо додумать или доделать до конца, таит все-таки свою жалкую прелесть. В нем нет тяжелой материальной пошлости деловитого и самоуверенного мужского мира, все как-то течет, льется, сквозит, неизвестно, что делать, где правда, за что уцепиться в обманчивом неверном свете мира, безразличного к слабым и неделовым. Священник в церкви, перед причастием, злобно шепчет Але К.: «Губы сотри!» – и стирает тыльной стороной руки помаду с ее губ; Судьба в образе старика, гадающего по руке, хладнокровно предсказывает близкую смерть – что чистая сила, что нечистая, все едино. Житейская некрасивость (вспомним Достоевского: «некрасивость убьет») преследует и обволакивает Алю К., будь то равнодушное идолище – мать, убогий Анрик – кавалер, нелепые подруги, неказистость нищей обстановки и скудной одежды. Какой-то тотальный кенозис (философский термин, обозначающий оскудение, истаивание материи). «И какой смысл всего? То есть я его не могу уловить, – говорит уже умирающая Аля. – У меня такая апатия. Но ночью мне стали сниться платья, которые я хотела бы приобрести. То я иду по солнечной улице на тонких высоких каблуках и вся обтянутая красивым черным платьем. То я на каком-то приеме, и у меня в руках бокал с чем-то вкусным, и я в длинном платье до полу, а плечи и спина открыты. И столько вариаций!»
Сочинение про Алю К. датировано 1987 годом. Стало быть, героине Литвиновой снится далекое будущее. Ей снится сама Рената Литвинова. Такая вариация.
Но каким же образом из жалкого некрасивого мира, подвластного кенозису, прорваться в иной, может, и бессмысленный, но соблюдающий хотя бы внешнюю красивость? Тот, где бриллианты – лучшие друзья девушек, а джентльмены предпочитают блондинок. Где злобное шипение церкви в адрес женщины – «губы сотри!» – уже неразличимо и неопасно.
Так, после Али К., мы переводим взгляд на безымянную медсестру из «Увлечений». Надо заметить, типажно Рената здесь – идеальная медсестра, прекрасно передающая стерильную холодную чистоту, равнодушную деловитость, самоуглубленную сосредоточенность многих представительниц данной профессии. Ирония, слегка окрашивающая детали рассказа про бедную Алю К., звучит куда громче. «Здесь, в горах, нашли одного повесившегося мальчика… восемнадцати лет. Говорили, что он умер из-за несчастной любви. А на солнце он не испортился, а, наоборот, сохранился – замумифицировал-ся, долго вися. Ну, потому что пока еще нежирный был… И теперь он у нас – на кафедре патологоанатомии, в шкафу. Так странно видеть такой насмешливый финал любви». Нежирный мальчик (жирные мальчики, конечно, не вешаются от несчастной любви), насмешливо висящий на кафедре патологоанатомии, вырисовывается в речах отрешенной меланхолической красавицы в качестве очередного звена трагикомической гирлянды жутких и тем не менее отчасти комических образов. Рита Готье, в разрезанный живот которой мерзкий патологоанатом бросает окурок, неимоверное количество пистолетов и автоматов, которые приносит мифический «возлюбленный», процарапанная на живой руке линия жизни, человеческие органы в банках и ведрах… Это уже не кенозис, а гран-гиньоль. В смерти, по крайней мере, самый ничтожный человек обретает некоторую выразительность. Нелепица жизни превращается в законченную историю, которую уже можно рассказать до точки. Смысла по-прежнему нет, но есть, по крайней мере, законченность. Недоуменное лицо Литвиновой, помещенное между прохладой морга и горячкой скачек, ни в какую минуту не имеет выражения радости или довольства. Свободы еще нет, героиня ничего не делает, ничем не занята, она только говорит. Свободу и действие женщины Литвиновой обретают в последующих новеллах – «Третий путь» (фильм по ней назывался «Мужские откровения»), «Офелия», «О мужчине». В первой героиня убивает любовника, во второй – мать, в третьей – отца. Все три новеллы имеют не описательно-бытовой, а явно иносказательный характер. К этим убийствам не стоит относиться с тяжеловесной серьезностью. Ирония царит в этих новеллах уже полновластно. Жалкий и смутный мир женской слабости преодолен, и некрасивость перестает убивать. Убивает как раз красота, освобождаясь от мучительных привязанностей. «Когда он спокойно погружается в себя, кажется, что она сейчас крикнет так, что он умрет от разрыва сердца… Она устала, хочет принадлежать самой себе, ОСВОБОДИТЬСЯ (это слово выделено крупными буквами в сценарии. – Т.М.), она уже не чувствует своего Я», – пишет о себе героиня новеллы «Третий путь», уготовившая «ему» смерть. Освободившись от любви, героиня получает как бы в награду красивое античное пространство новеллы «Офелия», где привязанность к мужчине, раз и навсегда уничтоженная, уже не актуальна даже в предположении. «И это что, я должна вынашивать твоего зародыша? – говорит она партнеру. – Но я не хочу вынашивать твоего зародыша в себе… У меня отдельный большой план жизни». Обратившись из человека в орудие рока и ангела смерти, героиня литвиновских сценариев наконец счастлива.
Эта эволюция женского образа невольно напоминает мне судьбу Женщины-Кошки из «Бэтмен возвращается», сыгранную Мишель Пфайффер: когда милая нелепая секретарша, убитая своим боссом, получает от друзей-кошек новую жизнь и обращается в ловкое, хищное, безжалостное существо. Романтическое упоение от разрыва прежних связей с миром, счастье обезумевшего Монте-Кристо и свихнувшейся Жорж Санд процитировано в «Бэтмене» с веселой, игривой лихостью, включающей, правда, некоторую фантастическую мрачность в качестве дополнительной краски. Бунт же литвиновской героини отчего-то был воспринят многими как явление «правды жизни» и вызвал некий укор по вопросу о том, что убивать нехорошо, даже если тебя сильно обидели. А ведь между Женщиной-Кошкой и, скажем, литвиновской Офелией большой разницы нет. Офелия точно такое же фантастическое существо, созданное горячечной женской мечтой об Отмщении: «Аз воздам».
Сумасшедшая Офелия, оказавшаяся в мире, лишенном всякого намека на принца Гамлета, решает отомстить за всех брошенных на земле детей и за себя лично, вместо того чтобы тихо плыть в воде и цветах с улыбкой всепрощения на мертвом лице. Что ж, из адского круга женского несчастья, хорошо и крепко очерченного в творчестве Людмилы Петрушевской, нашелся какой-то выход. Мир становится четким, сюжетным, лишенным мелких деталей, законченным, внятным и довольно-таки эстетически выразительным. Офелия, задумавшая себе «отдельный большой план жизни», переходит из страдательных лиц в действительные.
И что же дальше? – спросим мы не без тревоги. Литвиновские героини обрели, кажется, полную свободу от привязанностей, потеряли почву под ногами и зависли в абсолютной пустоте. Фаине-киллеру из новеллы «Ждать женщину», к примеру, мужчины настолько ненавистны, что ей даже убивать их противно, – она страстно надеется убить, наконец, женщину. И все? И весь «большой план жизни»?
Далее по этому пути, как кажется, идти некуда – только в жанровое кино, мистику и ужасы. Там охотно принимают мистических монстров со всеми перипетиями их перманентной мести человечеству. Туда, туда, где вечно молчат ягнята, а нож для колки льда – лучшее дополнение к сексуальным забавам. Последняя свобода в цепи полного освобождения – это свобода от действительности. Хотя и жаль было бы терять в Литвиновой реалистического писателя, с ее наблюдательностью и способностями к характерологии, но, если ее героини так решительно рвутся к совершенной свободе, обрести ее они смогут в области чистого фантазирования. Может быть, этим новым литвиновским героиням удастся сублимировать реальную тоску женщин 1990-х годов по «фантому свободы», ибо жизнь подавляющему большинству из них принесла лишь тяжести и сложности несколько нового образца. Ежели Рената Литвинова там, в пространстве своего воображения, поубивает всех мешающих нам жить гадов, мы еще, может быть, и повоюем.
Итак, мы слегка пробежались по старинным песенкам о жизни, смерти, любви, воле, женской доле и ловушках рока, немного задумались о цене, которую приходится платить за избавление от душевных мучений, что является, наверное, избавлением от души вообще, заинтересовались вопросом, не пустотой ли оборачивается вожделенная свобода и что делать «действующему лицу», когда оно не знает, что делать.
Рассуждение третье. О личном впечатлении
Надо признаться, по своему мировоззрению я где-то совпадаю с махровым субъективным идеалистом епископом Беркли. Беркли полагал, что истинное существование возможно лишь в восприятии – все существует постольку, поскольку нами воспринято; но наш мир в целом тоже, конечно, существует – поскольку его воспринимает Создатель. Оговариваюсь для того, чтобы пояснить читателю: мое восприятие Литвиновой не есть сама Литвинова, а есть сложная конфигурация между мной, Литвиновой и Создателем. Да и вообще все наши индивидуальности – только маски, с помощью которых Создатель выясняет отношения с самим собой. На естественный возникающий у читателя вопрос: «А не запутался ли Он?» – отвечаю: по-моему, запутался…
Проще всего было бы написать что-нибудь такое: видела я вашу таинственную Ренату Литвинову – хорошая, способная девушка, кушает с большим аппетитом, прекрасно поддерживает разговор и ведет свой корабль уверенной рукой. Тоже какая-то правда в этом была бы, особенно на фоне невыносимых мифотворческих красивостей «новой» журналистики и того печального обстоятельства, что нынче каждый ЖЭК норовит вывести свой список секс-символов.
Но правда-то в том, что, как говорится в одном старом фильме, «Иоганн Себастьян Бах был веселый толстый человек», и хороший аппетит вкупе с умением внятно поддержать разговор нисколько не противоречат настоящей человеческой оригинальности.
А там, где оригинальность, необычность, – там, вестимо, тайна. В оригинальных людях, как бы они ни были расположены к миру, всегда есть некая плотность, упругость экзистенции, они не поддаются хаосу, а преломляют все упрямо на свой, им одним известный лад. Литвинова, очевидно, тверда в симпатиях и антипатиях и ничуть не колеблется в оценках, что отвратительно в глупцах и прелестно в умных. «А потом я ему ужасную вещь сказала, – говорит она, по обыкновению как бы сама удивляясь сказанному. – Я ему сказала: только на фоне полного мужского оскудения могут процветать такие, как ты. Ужасно, да? Но он сам меня довел». Это Литвинова так охарактеризовала известнейшего персонажа московской богемы. Я тихо смеюсь от удовольствия, ибо не нахожу ничего ужасного в данной – абсолютно точной – характеристике. Так вот и во всем: не понравится фильм – уйдет с первых минут, включая фильмы, сделанные по ее сценариям; не по нраву человек – скажет пару слов, негромких и убийственных; а личность ведь и складывается из этого «принимаю – не принимаю». Но это, конечно, самые общие основания человеческой индивидуальности.
Литвинова любопытна к жизни, но не жизнерадостна: тому причиной некая постоянная тревожность. Скажем, в узкой компании речь зашла о драгоценностях, кто что носит. «А вы, Рената, – шутливо спрашивает А.Т., – конечно, „бриллианты – лучшие друзья девушек“?» Действительно, на Ренате оказывается пара колец, и компания с интересом их рассматривает. «Я вот думаю, – серьезно замечает Рената, – если вдруг… на черный день… можно будет продать».
Страшная картина: Рената Литвинова в черный день, кутаясь в драдедамовый платок, пытается продать свои последние бриллиантовые кольца… Но это мы сейчас вправе улыбнуться. В беспечности есть своя правота, но есть она и в тревоге. «Какая житейская сладость печали мирской непричастна? Какая же слава стоит на земле непреложно?» – да, собственно, никакая. И самые блистательные существования приходят к черным дням, и никто не защищен от ледяных ветров судьбы – тем более если речь идет о трагикомедии публичного существования. Все может случиться с человеком, да все и случается. «И жизнь вроде бы неистребима, – заканчивает рассказ „Смотровая площадка“ Людмила Петрушевская, – но истребима, истребима, вот в чем дело». Истребимо, беззащитно все – талант, любовь, вера, надежда, слава, жизнь, – и тревога за собственную судьбу как-то сливается в Литвиновой с этой, мировой, что ли, тревожностью. «Ржавеет золото и истлевает сталь. Крошится мрамор. К смерти все готово. Всего прочнее на земле – печаль. И долговечней – царственное слово» (А. Ахматова). Литвиновская тревожность и печальность ей к лицу, как и рассказы о тревожных, печальных или просто страшных происшествиях. В них можно верить, можно не верить: лично я думаю, что ко всякому беспричинно и бескорыстно вдумывающемуся в жизнь и смерть страшные происшествия прямо-таки льнут. В свое время я, будучи студенткой Ленинградского театрального института, прилежно изучала теорию драмы, задаваясь следующим беспричинным и бескорыстным вопросом: а может ли жизнь подчиняться – и насколько – законам теории драмы? Всем этим перипетиям, завязкам и кульминациям. Ответ, обретенный мною, был прост: жизнь может идти по законам драмы в том случае, если находится согласный на это герой.
Я, пожалуй, верю, что, когда Литвинова шла на пляж в Одессе, сочиняя историю про Офелию, невинно утонувшую, на пляже в этот день обязательно кто-нибудь тонул. Если наша героиня расположена видеть в жизни художественное произведение – что ж, матушке-жизни ничего не стоит иногда подыгрывать своей смелой дочери. Иногда. И с неизвестной целью.
Она, кажется, никуда и никогда не спешит, не имеет между собой и действительностью защитного слоя «дел», «работы», а потому ввергнута в опасную и пленительную игру с материей жизни, которая в наше время – прошу вспомнить, что я стою на платформе субъективного идеализма, – более чем когда бы то ни было отзывчива на посылы человеческого сознания. Хотя бы потому, что этого сознания количественно стало заметно больше, чем в прошедшие времена. И действительности простой и, так сказать, первозданной мы уже не имеем, а имеем сложносочиненный продукт бесчисленного множества психических и духовных влияний. Потому наша Femina sapiena с такой опаской смотрит на «действительность», вступившую с ней в сложные игровые взаимоотношения. С ней в самом деле могут и должны случаться престранные происшествия, о которых ей лучше не рассказывать тем, кто поверил в строгую непрозрачную, детерминированную причинами и следствиями «реальность». Впрочем, опасности большой нет: в товарно-денежном мире все странности Ренаты Литвиновой лишь хорошая приправа к хорошо продающемуся «товару» – образу эксцентричной, загадочной красавицы «с безуминкой».
«Как хорошо, как холодно! – пропела-прошептала Рената, выходя из ресторана „ТРАМ“ (дело было в октябре). – Но где же снег? Я так люблю снег, зиму, зима в Москве…» – «Вы, Рената, просто Снежная королева». – «Ах, это мой любимый образ». До Снежной королевы, конечно, еще дожить надо, дослужиться, так сказать, из Снегурочки, не растаять невзначай.
По природе Литвинова человек не слишком сильный и, чтобы защитить себя и свой талант, всегда будет обречена на разного рода «маленькие хитрости», поскольку всякую, тем более женскую, оригинальность общество готово употреблять только в гомеопатических дозах. Это не потому, что оно, общество, плохое, – просто, господи боже мой, все заняты своими делами и недосуг вдумываться в чье бы то ни было существование, пусть и сотканное из драгоценной материи. Короче говоря, на дружный вопрос петербургских друзей: «Ну и как Рената?» – я уверенно отвечала: «Понравилась мне Рената».
Рассуждение четвертое. О понятии «художественная личность»
В данном рассуждении я предлагаю, как мне кажется, достаточно новое определение, предназначенное для уловления смыслов, ранее не вполне уловимых.
Для того чтобы сделать творчество своей профессией, человек, разумеется, должен изначально обладать зарядом артистизма. Но наступающая затем «профессиональная деформация личности» приводит зачастую к поглощению личности профессией. Замечательно точно сказал об этом в дневниках Евгений Шварц:
«Лошадь на скачках – прекрасна. И после скачек исчезает из глаз толпы. Я видел много людей, прекрасных в работе своей, но не исчезающих в минуты бездействия. И многие из них, когда просто жили, а не мчались изо всех сил к цели, были в общежитии так же неудобны, как лошади, позови ты их после скачек домой – поужинать, поболтать». Тип профессионалов искусства, живущих, как лошади на скачках, неудобных в общежитии, вполне хорош и плодовит. Свобода самовыражения может быть ими использована лишь в строго очерченных, профессионально определенных формах. Вне этих форм они по-настоящему не живут, а как-то пребывают, готовясь к новым «скачкам».
Другой вид творческих людей, собственно, и есть тот, к которому я прилагаю определение «художественная личность». Художественная личность есть личность, эстетически выразительная во всех личностных проявлениях. Никакими конкретными занятиями эта личность не исчерпывается. Ее жизнь и является «произведением искусства».
Здесь мы имеем, конечно, целую шкалу подобного рода «художественности»: на нижнем полюсе – масса вдохновенных дилетантов и так называемых «неудачников», людей способных, но, как принято говорить, «ничего не сделавших и не добившихся», хотя абсолютно ведь не ясно, строго говоря, чего мы вообще должны добиваться-то. Эти неудачники-дилетанты обычно сильно запечатлеваются в памяти друзей своим энтузиазмом, оригинальностью, бескорыстным способом жизни и т. д. На верхнем полюсе – личности исключительной яркости, мощно облучающие современников. В XX веке были, к примеру, две исключительные «художественные личности» – Анна Ахматова и Фаина Раневская.
Об Ахматовой и Раневской существует огромная литература, но вовсе не искусствоведческая. Мало кто задавался целью анализировать стихи Ахматовой или роли Раневской – отдельно от личностей этих женщин. Последователи чаще всего описывали их самих, стремясь целокупно воскресить их существо, поражавшее современников. С кем дружили, что говорили, где жили, как общались, даже что ели – а Фаина Раневская ведь и тут была оригинальна, и существует, например, целый рассказ о том, как она жарила фисташки.
Разумеется, если бы Ахматова не была великим поэтом, а Раневская великой актрисой, этих воспоминаний тоже не было бы. Однако великих поэтов и великих актеров было в нашем уходящем веке немало – тем не менее никто, пожалуй, не вызвал столь могучего и дружного желания запечатлеть все движения их личностей в общежизненном, а не сугубо творческом пространстве.
Тут у нас назревает вопрос об оригинальности, естественности подобного поведения. Разумеется, ни Ахматова, ни Раневская не ставили себе нарочно и специально такой цели – художественного проживания жизни. В этом их отличие от людей, надевших маску «имиджа» и бесконечно вычисляющих, что этому имиджу соответствует, а что нет. Надо заметить, подделку обнаружить нетрудно, это живо чувствуется. Как бы удачно ни была изобретена маска, беспрерывно в ней жить невозможно, и в зияющие прорехи всегда проглянет спрятанная суть. Органический же, естественно сотворенный образ самого себя ничего не прячет, а только преображает.
«Художественной личностью» нельзя стать вдруг и нарочно. Если какой-нибудь «юноша, обдумывающий житье» решит в одночасье достигнуть эстетической выразительности всех личностных проявлений и с этой целью начнет изобретать их, ничего, кроме смеха, не выйдет. Лучше вообще об этом не думать, а читать книг побольше да общаться с умными людьми…
Вернусь, разворачивая рассуждение, ближе к нашим временам. Никогда не забуду, как в 1987 году на очередном рок-фестивале по Дворцу молодежи ходил Виктор Цой. Звериная грация черной пантеры как-то удивительно соединялась в нем с высоким человеческим достоинством, невесть откуда взявшимся в обыкновенном советском мальчике. Мы даже, помню, посмеялись – дескать, надо за погляд деньги брать… Говорю к тому, что, наверное, можно попытаться буквально изобразить подобную походку, а к чему? Так ходил тот, кто написал песню про звезду по имени Солнце, а другим придется ходить иначе. Всякое конкретное личностное проявление столь крепко связано с самой личностью, что заимствование тут бесполезно.
Правда, заимствование может быть и творческим.