Оценить:
 Рейтинг: 1.5

Кот-Скиталец

Год написания книги
2013
<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 19 >>
На страницу:
9 из 19
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
Роли же племен были совершенно различны.

Общая для взрослых кхондов роль думателей, подателей идей, мозгового центра триады внешне выражалась в том, что самцы возлежали в полутьме больших ветвей или медовом полумраке хижин, а самки издали надзирали над малышами и их обезьяньими няньками. Воплощение созерцательного, интуитивного и всеобъемлющего, по словам мунков, разума… А вот кхонды-юнцы, которых, по моему представлению, нарожалось едва не вдвое больше девиц, занимались в отдалении от лагеря то ли спортом, то ли военной подготовкой – во всяком случае, чем-то невыносимо шумным и азартным. Девочки и девушки тоже тренировали тело, но главной для них была наука «держания дома». Впрочем, вернее было бы перевести – «очага», «кельи». Мужской Дом, Женский Дом были ключевыми понятиями, как бы двумя половинами кхондскости. Не воплощенными в форме большой хижины и даже сборища на поляне, а идеальными: особое воспитание для мальчиков и девочек, свой стиль украшений, интонационные и мелодические различия в речи…

Раз в году, весной, для молодежи наступало время заключения брачных союзов, и тогда во всем блеске и отточенности разворачивалось телесное мастерство молодых Псов: шуточные поединки и сражения армий перемежались бегом через заросли и танцем на круглой арене. Честь выбора принадлежала даме, по крайней мере, в первый раз: вторичные браки – более по нужде, чем по сердечной склонности, – иногда заключались, но не служили поводом для такого глобального торжества.

Мунки, при всей прыткости ума, служили руками кхондов и отчасти сукков. Последние жили в отдалении и большей частью были вынуждены обходиться как-то иначе. Обезьяны трудились весь световой день, с утра до ночи, и с утра до ночи двигались их виртуозные, длинные, изящные пальцы, – которых, в сущности, было не десять, а двадцать у каждого, – строгая, обтесывая, вытягивая пряжу из кхондского пушного подшерстка, лепя глину и вращая жернова и точильные круги. Их живой, подвижный разум казался незаменим в изобретении новых вещей: особенно отличались они в ткацком и ювелирном мастерстве. Конечно, они же, когда приходилось, промышляли собирательством, готовили пищу, но без того энтузиазма. Все занятия ремеслом на грани искусства казались им, на мой поверхностный взгляд, легки – они поистине вытанцовывали жизнь, как первобытную ритуальную пляску.

Кстати замечу следующее. Кхонды на фоне повальной деловитости мунков казались мне вначале аристократами и бездельниками (забегая вперед, скажу, что первое было верно, второе – нет), но рутенские клише здесь оказались непригодны. Они и наряжались не так пестро, и цель преследовали иную: их драгоценности, откованные ли из золотой и серебряной нити и украшенные самоцветами, плетеные ли из кожаных ремешков вперемежку с крашеными семенами, – служили для медитации.

В работе мунков не было резкого деления на мужскую и женскую – вроде бы даже физически они не слишком разнились. Муж и жена трудились рядом: тот, кто был менее искусен или более силен, помогал. Символом этого племени было Сплетение. Недаром сами их жилища были свиты из прутьев! Племя – большая семья, пронизанная сложнейшими нитями родства и свойства, из которой не очень рельефно выделились супружеские пары; едва подросшие и взрослые дети подчиняются племени скорее, чем родителям, хотя почитание «зачавшему и выведшей в свет» сохранялось на всю жизнь. Ребенок мунков всегда оставался им для своих родителей, даже если у него пошла седина по всему телу.

Когда какому-нибудь обезьяну занадобливалось жениться, брачных сезонов не соблюдали. Устраивались смотрины и сговор, в которых участвовало все безбрежное мунковское семейство и даже все наличное племя – уже в качестве наблюдателей, депутатов без права решающего голоса. Длилось это, по неписаной традиции, ровно сутки, которые и выкраивались с некоторым трудом. Состязания в ораторском искусстве, имевшие место быть, во многих смыслах стоили кхондского Большого Гона. Если они заканчивались согласием, родне девушки платили выкуп, а жених и невеста обменивались подарками – обычно тяжеловесными медальонами на цепи, которые ни он, ни она потом почти не носили, однако хранили тщательно, всю жизнь, как символ нелегко завоеванной победы, талисман, приносящий удачу в браке…

Но нередко группа сотоварищей-одногодков, стакнувшись, похищала девицу прямо из-под носа родни, и чем нахальнее это было оформлено, тем для молодежи почетнее. Великолепный повод поразмяться, наставить и заработать уйму полновесных синяков наилучшей чеканки! Щедро лились кровь из царапин и виртуозные поношения изо ртов – но ни членовредительства, ни похабства, ни даже недовольства сроду ни у кого не наблюдалось. Даже у невесты, чьего согласия вроде бы не испрашивали: в любом случае похищение оставалось для нее одним из самых ярких жизненных воспоминаний. Вот только выкуп родителям в случае покражи существенно снижался: из него жених и его шайка вычитали в свою пользу отступное. Без того невесту не отпускали домой, а значит, и свадьбы нельзя было сыграть во всю ширь – но какой же мунк не любит погулять на законном основании!

(Сейчас, преисполнившись жизненного опыта, я думаю, что умыкали по большей части некрасивых – дабы придать им веса и значимости в их собственных глазах.)

Теперь о сукках.

То, что кабаны были сторожевым войском, пограничными отрядами, разумелось само собой, но было отнюдь не главным в зыбком равновесии здешнего мира. Пусть клыки их были боевым тараном, темперамент – неукротимой молнией, интеллект – взрывчаткой; пускай непомерная сила их не шла ни в какое сравнение ни с мункской, ни даже с волчьей – настоящая роль их в сообществе была самая что ни на есть мирная: быть поварами, парфюмерами, лекарями. Это были химики – в средневековом, а не рутенском смысле этого слова. Хирургией, правда, занимались под их надзором мунки, да и стряпали тоже они: типичные «кухарки за повара».

Кулинария была суккским коньком. Приправы могли стократно усилить природный вкус или неузнаваемо изменить; особое мастерство требовалось, чтобы не просто гармонично соединить разнородное, что-то оттенив, иное ослабив, но сплести все обонятельные и вкусовые оттенки в единое целое. Сукки самолично, не доверяя никому, выкапывали корни и травки своим архичувствительным носом (я не осмеливаюсь назвать его рылом). Посреди нежного «пятака» или, пожалуй, короткого хобота, у них был то ли присосок, то ли палец – тоже вроде как у слона.

Их особенное искусство было востребовано в основном утонченными мунками – кхонды предпочитали простую еду с чистым вкусом, дабы не отвлекала от медитаций. Я, по причине неразвитости вкусовых сосочков и нюхательных бугорков, присоединилась к последней пищевой традиции, тем более, что вкусы во всей триаде были, как я сказала, сугубо вегетарианскими. Однако позже, когда я стала меньше кормить моих двояшек грудью, сукки разработали для меня эталон питания: чтобы я получала максимум пользы и удовольствия и незаметно для себя самой приобретала свой неповторимый аромат, визитную карточку кхондской женщины, в каковых я, оказывается, теперь числилась… Кабаны умели отделить то, что на пользу и что целебно, от клонящегося к закату, которое поэтому могло быть употреблено без вреда для природного равновесия; и точно различали достигшее полной зрелости и то, что уже носит в себе свою гибель. «Глотать смерть» было делом рискованным и никому не позволялось, кроме самих сукков. Еще они остерегали других соплеменников от поедания корней и толстого стебля. Плод и лист со спорами и семенем, в отличие от главного жизненного протока, не гибнут, проходя через тебя, напротив: обогащается их способность произвести новую жизнь. Трава подобна шерсти – опадает и прорастает заново… И не бери того, что мало, пользуйся от изобилия, учили кабаны. Численность и распространение вида они определяли не на глазок, как мунки, не интуитивным счетом, как кхонды; просто ощущали, как озеро на лесной прогалине, как лагуну согретой воды посреди холодной, как рыбьи косяки в океане. Как множество связей, паутину натянутых и трепещущих нитей: сукки умели уклоняться от них, не разрывая. Как облако меченых атомов – они умели отобрать их поодиночке.

Нужно ли как-то особо комментировать их медицинские умения? Если говорить начистоту, Триада почти не знала болезней. Наполовину предсказанная смерть той бедняжки, матери моего приемыша, была следствием пожилого возраста и сердечной слабости, от которых никто не мог уже уберечь упрямицу.

Прозвище сукков было «корнезнатцы», а тайным смыслом его – то, что они видели корень вещи так же точно, как волкопсы – сущность любого явления. Мунки, эстеты и верхогляды, не обижались на свою репутацию, однако в отместку всячески подтрунивали над кабанами: немного из-за плохого, резкого их запаха, который те вечно перебивали отдушками, не в силах навсегда изменить, больше – из-за своеобразно понимаемой семейственности. Сукки были, в отличие от прочих племен, полигамны и водили за собой гарем из двух-трех, а то и более, женщин с детишками. Холостяков, в отличие от кхондов, среди них почти не было – девочки рождались в избытке, появление на свет ребенка мужского пола считалось великой удачей. Семьи сукков, в отличие от кхондских, были не маленькие, однако и «сплетения» мунков их вовсе не прельщали. Центром семьи был сильный муж во цвете лет, женщин и стариков любили, но главенства над собой не давали никогда.

Иерархия племен оригинально отразилась и в способе расселения. Как я уже говорила, «верхогляды» и свободные художники мунки взирали на мир свысока. Гнезда среди гигантских ветвей – непроницаемые для дождя, уютные раковины о двух створках, иногда промазанные изнутри глиной; прутья сплетались вокруг живой основы гнезда семейным, фамильным, клановым узором, как мне сказали, более четко повторенным на крышке, где не было нужды огибать и щадить центральную ветвь, «мать гнезда». Внутри, на мягких коврах и крашеных войлоках, попискивали детеныши, ворковали их матери, к вечеру оттуда доносился гортанный, звонкий говор мужчин. Днем почти никого не тянуло под семейный кров – теснота внутри была жуткая. Спасибо, хоть воздух постоянно был свежий и легкий.

Сукки, понятное дело, зарывались в землю; под свои крытые лежбища использовали ямы от сваленных ветром деревьев, провалы и промоины в почве, норы, образованные самой природой – оставалось только навести свод из корья, укрепить лаз ивовыми дугами. Верхняя вода проникала вовнутрь не более, чем в гнезда мунков, благодаря хитроумному плетению, выверенному углу наклона. Но внизу был не ветер, а влажная земля, войлоки не годились, прели, поэтому в дело шли толстые маты и циновки из болотной травы. И хотя запахи здесь господствовали, благодаря умению наших парфюмеров, самые изысканные, мне поначалу всё чудился бодрящий дух кондовой рутенской деревни…

А вот жилище кхондов заслуживало особой хвалы и слов о «золотой середине». И понятно: если другим племенам необходимо было лишь место для ночевки, то волкам, как головным, – простор для гостевания, для совета, для полного смыслом и символикой сбора всех трех племен вокруг дома вождя. Цилиндрические в сечении, с шатровым верхом, хижины были без окон, свет и воздух попадали сквозь тонкую щель между стеной и накатом гонтовой крыши, но их казалось в избытке: так светлы и чисты были дранки, такой медовый дух шел от дощечек, которые плотно подгонялись друг к другу. Такое жилище было на деревянном же каркасе и легко собиралось – неоценимое преимущество для любителей кочевья. (Ведь Триада, как вы могли догадаться, была народом кочевым, не желавшим обременять собой землю в одном месте. Норы, да и поднебесные ракушки, конечно, перевозить никто не пытался – стояли порожние до времени возвращения перелетных хозяев.) Пол у кхондов делался глинобитный, реже – из плоских каменных плит, но самым шиком были керамические многогранники, которые особые любители прекрасного возили с собой на волокушах. Сверху них постилались войлоки, не четкие и нарядные по рисунку, как в гнездах, но состоящие из неярких абстрактных фигур, как бы плывущих, перетекающих друг в друга. Две-три постели располагались по кругу, одним боком к чудесному огню, который горел в неглубокой чаше и накрывался на ночь колпаком. Дым уходил в потолок, но не чернил его золой, а как бы прокапчивал до смуглого оттенка. И бронза почему-то не жгла, хотя ее тепло в первые ночные часы было нелегко вынести. Слово такое, я думаю, знали мои хозяева.

Кровати были устроены на индейский манер – матрас лежал на упругой сетке из волокон, подвешенной на коротких колышках, чтобы снизу сушило и продувало. Именно тут я и спала на спине, зарывшись в бесчисленные легкие покрывала, и дети прижимались ко мне: дочка с левого, кхондский детеныш – с правого бока, – переползали через мой живот, едва проснувшись от яркого здешнего солнышка. И охранял меня тот, которому с первого дня дала я прозвище «Великий Вождь»: может быть, и не великий, но бесспорный вожак всего племени кхондов и, значит, всей Триады.

Почему я с первого часу поняла мое жилище как улей? Ясное дело, из-за сот, четырехугольных ниш, покрывающих стены, как в старинных дворцах суахили. Одновременно они служили каркасом. Это переплетение длинных досок, идущих в обоих направлениях, во всем богатстве древесных оттенков: рубинового и янтарного, сероватого и розового, кремового и черного, как гагат, – само по себе было украшением, а еще внутри, открыто или – реже – за узорной дверцей хранились покрывала из некрашеной кхондской шерсти, рисунок на которых был составлен из нескольких тонов, подушки и перины как бы из гагачьего пуха или семян большого одуванчика, сумки и коробья из лубяного волокна, глиняная, бронзовая и даже серебряная посуда, но больше всего деревянной, которая ценилась своей способностью удерживать запахи. Все это еще напоминало мне Дальний Восток своим примитивным внешне, но тонко рассчитанным изяществом.

Стоял тут и сундук. Когда мунки увидели, что мое «крупное украшение» или «съемная шкура» меня тяготит, то сразу же соткали мне облегченную копию в духе наивного примитивизма, а позже начали мастерить изделия фантастически красивые, удобные и вполне уместные в здешних субтропиках. Похоже, идея одежды как всецелого покрытия посещала их и раньше. Были тут, конечно, и всякие подвески-привески на шею, лоб, запястья и талию, но я даже не знала, что куда вздеть: как оказалось, существовала целая система ношения на себе ритуальных безделушек, которые давали информацию о хозяине. Наверное, я и в целом казалась им не столько одетой в моем понимании, то есть не голой, сколько тяжеловесно и «крупноблочно», так сказать, наряженной.

Ну, вот эти вещи и сложили в специальное вместилище из розового дерева с инкрустацией, раскладывающееся лесенкой, будто шкатулка для рукоделия – такая была у моей покойной тетушки, – но, ясное дело, куда больше.

Побывала здесь одно время и колыбель такого же романтически-поросячьего тона, куда попытались было поместить мою дочь (знали, однако, повадки древнегреческих ощипанных куриц; откуда вот только). Но ее братец, который рос как на дрожжах, а вместе с ним – его родные и молочные братья и сестры мигом поналезли туда вслед за ней и устроили внутри веселую щенячью свалку. Тем дело и кончилось, и уж больше никто не поднимал вопроса о раздельном с матерью сне, гигиене, кормлении по часам и прочих требованиях великой рутенской цивилизации.

О существовании такой моральной ценности, как специальный закрытый сортир, в Лесу не подозревали тоже. Вазы, судна и прочие специзделия тонкого ремесла с иронико-фаллической символикой служили удобству, особенно в ночное или холодное время (время «пения воды» или «водной беседы»), а так все народы бегали до ветру. Однако следы жизнедеятельности, даже, в конечном счете, кабаньи, обладали нерезким запахом наподобие мускусного, природа легко приспосабливала их к своему делу, а утилитарную нагрузку они несли немаловажную. Когда мне срочно занадобливалось выйти за пределы естественной границы поселения, я продиралась буквально через частокол самых разнообразных меток с риском вляпаться. Для всех прочих проблемы не существовало, и над моим грубым нюхом все время добродушно посмеивались.

Много позже, когда схлынуло первое очарование кхондским бытом, я научилась вдобавок ценить и непоказную грубость естества, которую подчеркивали в своем быту сукки. Их жилища воплощали в себе, так сказать, «чистую идею землянки», не артефакта, как волчьи, но едва ли не полнейшей нетронутости природного начала, пребывания в материнском лоне.

Я полюбила гостить в тесном (буквально) кругу их гаремов, ловить неразвитым чутьем терпкие запахи земли, вывернутой наизнанку, ее травность (или травизну?) и почвенность. Есть вместе с ними из широкого и плоского блюда, усевшись вкруговую, боком к боку, без чинов – между самкой и подсвинком, пока хозяин, его отец и мамаша, жены и дети деликатно разбираются в груде еды нежными пятачками – инструментом куда более тонким, чем концы моих пальцев. Еда эта не размешана, поделена на островки вкуса, и схватить ее ртом или пригоршней значило совсем не уважать мастерство хозяйки.

И к мункам я решилась, наконец, взобраться. Их идея – идея совершенного гнезда, переплетения как прутьев, так и семейных связей, сложнейшие определения родства, обычай их с акцентом на внешней изощренности, многоцветии и многозвучии, на отсутствие шор, фильтров для впечатлений – более всего роднила их с богемой как с родством не столько по крови, сколько по духу. Они – ювелиры и краснодеревщики – переделывали в свои изделия тяжелое сырье, добытое другими (а кем? Не знаю), но сырьем, вернее – пробным камнем искусства, полигоном творческих возможностей – была и сама их жизнь. Кхонды и сукки получали уже самую квинтэссенцию мункского мастерства.

Мунки жили беспорядочнее всех в Триаде, но это было кипение жизни в искусстве. Сукки были внешне грубы – из желания выявить суть.

А кхонды? Кхонды владели и тем, и этим ремеслом. Обладали тайной и умением срединного пути. Пылание мунков, благородная сдержанность кабанов были для них не целью, а средством бытия.

Я же… Я любила кхондов больше всех прочих. Да что там, я и вправду становилась одной из их племени, как хотели того и сукки, и мунки. И чем более сокрушалась о своей немоте, о своем несовершенстве, тем проще его побеждала.

Ведь жила-то я пока во многом рутенскими представлениями, которые засели где-то на уровне подсознания: это вроде бы именуется ментальностью. Благодаря этому чистосердечно радовалась сущим для Триады пустякам: тому, что меня исправно кормят, моют и выгуливают, стирают пеленки дочери с мылом, по-древнеримски вонючим (на самом деле – обеззараживающим, в ароматах и умягчителях они знали толк), что в нашем доме ровно столько гостей – моих кхондских сестер с детишками, – сколько мне по душе и не в тягость, что дети наши совсем не капризничают, потому что все их желания исполняются сразу. Ни тоски, ни депрессии, столь обыкновенных у человеческих родильниц, я не испытывала.

Как я узнала эти этнографические детали, не понимая языка, спросите вы? Да, пожалуй, именно благодаря тому, что не стояло между мной и Триадой этой грубой и ущербной, двойной (вокруг самого говорящего и вокруг того, кто слушает) оболочки, которая, создавая иллюзию понимания, прячет от одного племени жизнь другого. Образы, жесты, ситуации… Театральные миниатюры, которые разыгрывались женщинами в мою честь… Понимание на уровне системы первородных образов, которая еще не закована в броню, не расчленена сетью понятий. Хотя меня начали обучать настоящему языку Триады практически сразу, когда я еще не догадывалась, что это вот и есть – язык. Псы-холостяки, которые устраивались ради нашей с Вождем охраны по ту сторону частой решетки, что служила нам дверью, а по эту сторону – нянюшки-обезьяны перебрасывались между собой тихими, четкими фразами, то и дело являлись кхондские матери – по первому впечатлению, чтобы надавать нянькам благих советов – а моя дочь лежала у моего сонного бока, смирно сопя носиком, возилась на полянке перед домом Отца-Моего-Сына, барахталась посреди мохнатых тел, повизгивая и лепеча, дергая за уши, гривки и хвосты, обмениваясь тычками и царапинами… и не только ими… Все это входило в мой открытый слух, проникало через зрачки и поры кожи, оседало на поверхности души; и я училась так же точно, как мои дети.

Теплая возня на моих коленях, влажные носишки, из которых в жару каплет чистая влага, вкрадчивые язычки, полная охапка зверенышей, своих и чужих, молочных и кровных братьев и сестриц. Их матери добры и серьезны, они повторяют свои слова, они испускают запахи, перебрасывают мосты аналогий между реалиями и накидывают на них оболочки общих понятий, выделяют смысловые грани и стирают смысловые границы. Это урок любви, урок в любви…

И все-таки первый настоящий урок дал мне мой Вождь.

– Арр-кк-хха, – рыкнул он прямо мне в лицо, возлежа на постели рядом со мной, сидящей свесивши ноги; и жарким духом псины повеяло из его алой пасти.

– Аркка, – повторила я, догадываясь, чего от меня ждут. Он молчал.

– Арккха, – на сей раз я раскатила «р» и буквально выкашляла это последнее «кх».

– Арркхха, – удовлетворенно сказал он и перестал благоухать. Считай, конец передачи…

Потом он царственно наклонил голову и лизнул своего сына, который спал на моих коленях.

– Арр-тхх-аа-нг.

– Ах, так это Артан. Легко запомнить, Арданом звали соседского овчара-южака в бытность мою рутенкой, – пошутила я, ощутив на губах как бы молочный запах чуть картавого «р», совсем иного, чем в первом слове, и носового «н»: будто лопнул пузырь на молочной каше. – Произношение потом доведем до кондиции. Да, кстати, Артханг – это навечно или, как у наших лесных народов «Ункас» или «Ути» – первое имя мальчика?

Шутка до него не дошла явно – я, понятное дело, говорила на своем личном языке; однако Арккха все равно ухмыльнулся во весь оскал и нюхнул голое плечико моей дочери. Она проснулась, радостно пискнула и мигом уцапала хозяина за бакенбарду.

– С-р-н, – пробурчал он, норовя высвободиться.

– Серена – покой, serenity. Имя хорошо давать сорванцам в качестве благого пожелания. Или это знак величия – «Серениссима» ведь имя Венеции. Может быть, это еще и сиринга, тростник или свирель. Вот никаких сирен-обольстительниц или сказочных птиц Сиринов нам не требуется, верно?

Арккха мотнул башкой из стороны в сторону, будто соглашаясь, тихо присвистнул, как ветер в осоке, – и я ощутила свежий запах бегучей воды, дыхание здешних пурпурных кувшинок, которое этот ветер разогнал по округе, резкий шелест гигантских крыл над ночным заливом неведомого мне моря. Так я узнала три самых главных для меня слова и одновременно поняла самую непередаваемую суть лесного языка, в котором звук двигался параллельно с запахами, которые имитировались, а, может быть, и отчасти вызывались в сознании слушающего, рождая образ. Здесь говорили и познавали поистине всем телом.

– А я Татьяна. Тха-тти-анна, – представилась я впервые в здешней моей жизни. Ранее это казалось мне маловажным. – Любопытно, как ты это проодорируешь, старина, я-то ведь не умею.

Он еще раз улыбнулся и пуще прежнего стал похож на лихого и видавшего виды дворнягу.

– Значит, не заслужила я еще прозвания от вас, – сказала я. – Ну не беда. Главное – чтобы детки были здоровы.

Скоро я окончательно уверилась и в том, что ребятишки мои крепко держатся на этом свете. И с тех пор во мне произошла как бы подвижка весеннего льда: ушла последняя, подспудная тревога, язык обрушился на меня подобно водному каскаду, звук и запах сливались с интонацией, причудливая архитектура фразовых периодов звенела капелью из сосульки под мартовской крышей, гнев и приязнь, грубоватый юмор и утонченная ирония (иголка в душистом стоге сена), ласка старших и задиристое преклонение младших роняли переливчатые тени…

Так во время «водной беседы» мы набивались в дома, закрывали почти все продухи под крышей пластинами из горного хрусталя или аметиста, в очаг ставили огромный бронзовый котел – собирать мягкую воду – и слушали уже не болтовню дождя, но дрожащий на ветру голос самоцвета, но ясный колокольный звон округлой медной ноты. Язык Леса.

<< 1 ... 5 6 7 8 9 10 11 12 13 ... 19 >>
На страницу:
9 из 19