Одиннадцать часов.
Когда был жив отец, когда был жив старший брат Иннокентий, Яков никогда не вставал так поздно. Шесть утра – они все уже были на ногах. Фабрика диктовала свой рабочий график. Купцы первой гильдии Костомаровы поднимались с первыми петухами. Яков и теперь так поступал, сделавшись после смерти отца и брата единоличным владельцем фабрики.
Но в это утро проспал. Тому имелась причина. Даже две. Вчерашний поздний банкет в Купеческом клубе и… сегодняшний длинный многотрудный день, который потребует много сил. Да, немало сил. Поэтому купец Яков Костомаров запретил себя будить в это утро.
Суббота. Фабрика работала и по субботам. По воскресеньям рабочие отдыхали. А по субботам Яков Костомаров установил восьмичасовой рабочий день вместо десятичасовой смены в будни.
Он поднялся, наступил на жемчужную запонку, выпавшую из крахмальной сорочки, брошенной там же, где и жилет, и брюки английского сукна в полоску. Он не обратил на запонку никакого внимания – горничная положит на камин, когда станет делать уборку в спальне. И прошел в туалетную комнату. Уборную по английскому принципу – «дерни и смой» – оборудовал в их доме в Безымянном переулке еще покойный отец.
В туалетной имелось окно. Оно выходило в сад, на задний двор. За голыми деревьями были видны крыши цехов фабрики – отсюда и до самой железной дороги. А там уже начинались цеха и бараки завода Гужона.
Налив в фаянсовый таз воды из кувшина и ополоснув руки и лицо, Яков Костомаров взял в руки кусок мыла, лежавшего рядом с тазом в фарфоровой мыльнице.
Мраморное мыло. Без всяких цветочных отдушек. Собственного производства. Его любимое. Почти такая же гордость их костомаровской мыловаренной фабрики, как и мыло от перхоти, сделавшее его отца богатым и знаменитым промышленником. На базе этого мыла брат Иннокентий придумал минеральную пудру. И они начали продавать специальные косметические наборы в одной коробке – мыло и пудра. Потом к этому добавились еще крем и румяна.
Брат Иннокентий тоже весьма прославился – этими вот наборами. Они заработали на них два миллиона. Но брат скоропостижно умер от инфаркта в самый разгар московского восстания, когда на Красной Пресне палили из пушек. И теперь его черед, Якова, продвигать новые продукты костомаровской парфюмерии. Мыло – это отец, пудра и наборы – брат. А он должен прибавить к этому духи. Неповторимый аромат. Недаром же он учился во Франции на парфюмера. А до того почти пять лет изучал химию в Кембридже и Марбурге.
Он вышел из туалетной, на ходу надевая домашний, расшитый золотом бухарский халат и подпоясываясь. Глянул в окно.
Безымянный переулок. На той стороне – новый дом из красного кирпича. Они специально построили его для инженерно-технического персонала фабрики. Просторные пятикомнатные и шестикомнатные квартиры занимали целые этажи. А всего этажей – шесть. Высокий дом для Безымянного переулка. В этом доме жили инженеры-немцы. Яков Костомаров им хорошо платил. Они знали свое дело, следили за производством, оборудованием. И в прочие дела фабрики не влезали.
Если глянуть из окна налево, то можно было увидеть стену Андроньевского монастыря, а рядом по берегу ручья Золотой Рожок – дощатые бараки, там жили рабочие. Никакой скученности, никаких грязных нар, помещений трущобного вида, которые имелись в бараках соседнего завода Гужона. В бараках жили по две-три семьи. Всего двадцать девять человек – рабочие фабрики вместе с женами, кто до сих пор был женат.
Они и составляли Корабль. Что-то вроде общины, куда чужих не допускали.
Яков Костомаров причесался перед зеркалом. Несмотря на свои тридцать лет, он уже начал лысеть. И борода почти не росла. Он ощущал сухость и першение в горле. Делами Корабля он займется поздним вечером. После смены рабочие сначала пойдут в баню – он еще накануне распорядился, чтобы туда привезли в достатке «Лугового» и «Дегтярного» мыла.
А у него на два часа назначена встреча с Семеном Брошевым, которому он в принципе ничего плохого не желает. Нет, нет, исключительно хорошие пожелания…
Семен Брошев почти закончил свои метания, духовные искания, вылез наконец-то, выпростался, как младенец из последа, из своей долгой тяжкой депрессии и решил обрести новый духовный путь.
Решил убелиться.
То есть примкнуть к Кораблю уже не на словах, не в пустой болтовне, а по-настоящему. Плотски.
Ну что ж, Яков Костомаров был этому рад.
Но в горле…
В сердце…
Ах нет, все же в горле и ниже, там, за грудиной, что-то саднило и свербило, замирало и даже испуганно екало.
Нет, это не от трусости и малодушия, а всего лишь от выпитого вчера на банкете в Купеческом клубе вина. Вино было превосходное, но он вообще очень редко пил в силу своей приверженности Кораблю. Только в целях маскировки, чтобы не заподозрили. Нет, и из удовольствия тоже, потому что вино было превосходное. И банкет вчерашний, который Купеческое собрание давало в клубе на Большой Дмитровке в честь бывшего генерал-губернатора Москвы адмирала Федора Дубасова, тоже, как говорится, удался на славу.
Если бы не один инцидент в курительной.
Он и испортил все впечатление от торжества.
Яков Костомаров опустился в кресло у окна. Глядел на Безымянный переулок. Завтракать ему не хотелось, да его и так ждет поздний завтрак с Сеней Брошевым, единственным сыном и последним в роду наследником купцов Брошевых-Шелапутиных, владельцев фармацевтической фабрики на Вороньей улице и двух медных рудников на Урале.
Выпитое вчера на банкете вино отзывалось кислым вкусом во рту. Яков Костомаров вспомнил, как они все сидели за длинным столом в банкетном зале – цветы в хрустальных вазах, огни хрустальных люстр, богемское стекло, серебро и…
Этот скрипучий звук, когда лакей вкатил деревянное инвалидное кресло с бывшим генерал-губернатором Москвы Федором Дубасовым.
И они увидели не бравого адмирала, железной рукой подавившего московский бунт, а тощего старика с жалко трясущейся головой и скрюченными, изуродованными ногами.
Вспомнил, как они встали все, приветствуя Дубасова. Вспомнил громкий тост, подхваченный вроде бы с единым всеобщим воодушевлением: «Здоровье его превосходительства!»
Вкус вина…
И шепот, тихий и ехидный, соседей справа, наследников клана Боткиных и Солдатенковых:
«Полная развалина… А он думал, ему так все с рук сойдет, что он тут в Москве натворил. Сколько народа расстрелял! Бог – он все видит. И с палачами не церемонится. Держу пари, двух лет не протянет, откинет копыта».
Полной развалиной в инвалидном кресле бывший генерал-губернатор столицы Федор Дубасов стал после двух покушений эсеров. Его изрешетили пулями, как мишень в Таврическом саду, и еще бросили бомбу, осколки повредили позвоночник и ноги. При нем постоянно дежурил лакей и носил его на руках, как дитя, с инвалидного кресла в уборную на горшок.
Дубасова, конечно, мыли и меняли ему белье, но этот запах застарелой мочи – результат недержания – Яков Костомаров чувствовал его, как и все в этом зале Купеческого клуба. Его бы воля, он намылил бы трясущегося генерала мылом собственной фабрики прямо там, за столом. Чтобы от него не воняло.
– Спасибо, спасибо! – Растроганный Дубасов кивал трясущейся головой. – Спасибо, Москва. Спасибо, что не забываете меня!
На глазах его выступили слезы. Официанты начали обносить гостей за столом закусками и вином.
Все ели и пили и как ни в чем не бывало провозглашали тосты.
А в конце – уже в курительной клуба – случился громкий инцидент.
Этот штабс-ротмистр Саблин из жандармского управления – в парадном мундире, красавец-брюнет с родинкой на правой щеке и пудовыми кулаками…
Наверное, выпил лишнего, оттого и позволил себе… Может, нервы подвели, а то с чего бы он вдруг выкинул вот такой финт на глазах гостей Купеческого клуба?
Яков Костомаров не видел начала этой громкой ссоры в курительной. Его привлек шум, и он вместе с другими оказался там уже постфактум.
Красавец ротмистр Саблин с искаженным лицом и сверкающими гневом глазами схватил за грудки какого-то лысого господина в золотом пенсне и возил его туда-сюда, как тряпичную куклу, выкрикивая:
– Думская моррррррррда! Ссссссссволочь! Вы закон приняли, чтобы в толпу стрелять! В толпу, где женщины и дети, – стрелять без ограничений! А мы, жандармы, полиция, это делай, расхлебывай! – Дальше он кричал уже матом, возя господина в пенсне спиной по подставке с курительными трубками. – Думская сволочь! Вы такие законы принимаете, а нам, полиции, их исполнять! Я два года не сплю, слышишь, ты, гадина, я два года не сплю – слышу их крики там, в типографии на Валовой! Когда мы стрелять по ним стали по вашему иудиному закону, по вашему приказу!
– Это не мы! Отпустите меня! – визжал, извиваясь в железных руках ротмистра, господин в очках. – Мы дали гражданские свободы, мы хотели…
– Гадина проклятая! – Ротмистр Саблин его не слушал, он занес свой пудовый кулак, готовясь размозжить изуродованное страхом лицо думского депутата. – Я два года с тех пор, с декабря пятого, не сплю! Они мне в уши кричат от боли, от ран! Мы их там по вашему указу расстреляли, а там барышни были, дети в этой типографии! Слышишь ты, у меня руки по локоть в их крови! Я проклят навеки! Мне что, пулю в лоб из-за этого? А ты, думская моррррда, чистеньким хочешь быть?! Чистоплюем? Убью! Слышишь ты, гадина, я тебя сначала убью за это за все!
Яков Костомаров понял, о чем он так кричит. О самом страшном и кровавом эпизоде – о штурме полицией и войсками типографии Сытина на Валовой улице. Там была такая каша! И рабочие стреляли в полицию, и она не церемонилась. Здание типографии начало гореть. И потом осталось столько трупов… Их развозили по всем больницам в анатомички – в Первую Градскую, в Четвертую Градскую. А еще было среди расстрелянных много женщин: барышни-агитаторши, юные революционерки – курсистки. И дети… Дети как из семей восставших рабочих, так и маленькие уличные разносчики газет, работавшие в типографии.
Их всех тогда расстреляли.
Без разбора. И старых и малых. И женщин и детей.
А теперь этот жандарм, пьяный, кричит, что он не может спать, слышит их крики. Их кровь на его руках.