Татьяна Витальевна Устинова
Первое правило королевы

Холодная подъездная дверь проскрипела, открываясь, Инна поскользнулась на обледенелой ступеньке, взмахнула рукой. За ее спиной остался верный Осип, готовый в любую минуту прийти на помощь. Из-за всех сегодняшних мелких происшествий – вроде исчезнувшей горничной, темной машины, телефонного звонка ниоткуда и ни от кого, Катиного напряженного шепота у нее над плечом – сейчас Инна чувствовала себя неуютно. Вот про Осипа подумала и про то, что он может «прийти». Она ничего не боится, и помощь ей не потребуется. Она сама может помочь кому угодно.

Шесть квартир. Которая?..

Держа руку в перчатке над вытертыми перилами, она стала медленно подниматься по широкой купеческой лестнице. Стены тоже были «купеческими» – толстенными, не пропускающими ни звука. Лампочки в железных намордниках светили тускло, как будто через силу.

Инна бесшумно поднялась на последний этаж и остановилась, прислушиваясь. Ничего.

Низкое оконце с широким подоконником, за ним мертвенный свет фонаря, и метель будто кидает в окна пригоршни снега. Инна глянула вниз, и в круге неверного синего света увидела свою машину. Что там, за границами мутного голубого пятна, было не разобрать, но верный Осип по-прежнему на посту. Вот и хорошо.

Этажом ниже заскрипела дверь, Инна вдруг сильно струсила – так сильно, что ладонь взмокла под тонкой перчаткой. Она отпрыгнула от окна – клацнули каблуки – и замерла у самых перил. Желтый луч треугольником лег на выстуженный пол.

Снова что-то тихо заскрипело, в освещенном треугольнике появилась четкая тень. Инна старалась не дышать.

– Кто здесь?..

Голоса она не узнала.

Шаги, и луч света стал немного шире.

– Здесь кто-то есть?..

Инна перевела дыхание и ответила громко, так, что голос отразился от стен:

– Я… ищу квартиру Мухиных.

Тень шевельнулась, и в размытом свете появился силуэт.

– Инна, это вы?..

– Да.

– Спускайтесь.

Она проворно побежала вниз, каблуки звонко цокали.

– Тише!.. Вы… давно здесь?

– Нет. – Она оказалась на площадке, одна дверь была приоткрыта. – Я только поднялась по лестнице. Я не знаю… номера квартиры.

– Проходите.

Любовь Ивановна пропустила ее в квартиру, бесшумно прикрыла дверь, защелкнула все замки.

– Туда проходите.

Свет горел только в прихожей, а дальше было темно, словно здесь экономили электричество.

– Куда?..

– Прямо и направо.

Раздеться вдова не предложила. И вообще все было странно, очень странно.

Потерпи, сказала себе Инна. Ты сейчас все узнаешь.

Прямо и направо оказалась кухня, неуютная, огромная, каменная. Наверное, когда-то здесь была людская или что-то в этом роде, потому что единственное окно было маленьким, почти слепым, и боковая стена образовала неудобный угол, выпирающий почти на середину, а за углом кухня как ни в чем не бывало продолжалась дальше.

– Ну вот. Здесь мы с вами можем… поговорить. Садитесь.

Инна даже не сразу поняла, куда она может сесть, а потом за выступом обнаружились стол и три стула. Инна выдвинула один.

Любовь Ивановна ходила за выступом, будто хлопотала по хозяйству, потому что звенела посуда и что-то грохало. Время от времени она появлялась у Инны перед глазами и снова пропадала.

– Вам чай? Или кофе?

Инне не хотелось ни того ни другого, ей хотелось побыстрее вырваться отсюда, как из каземата, добраться до Осипа и уехать домой, но она сказала: кофе.

Ладно. Дырка в желудке уже есть, одна чашка кофе, наверное, не слишком ее увеличит.

– Инночка, – из-за выступа проговорила Любовь Ивановна, – Толя… не стрелял в себя. Его убили.

Инна Селиверстова провела на «государевой службе» последние несколько лет. Ее зоркости и меткости мог бы позавидовать ястреб, высматривающий добычу. С самого начала она была убеждена, что Мухин «не стрелял в себя», что стрелял в него кто-то другой, но теперь, когда об этом сказала его вдова, следовало соблюдать предельную осторожность.

– Любовь Ивановна, – начала Инна, старательно подбирая слова. – Вам сейчас трудно, конечно. Но Анатолий Васильевич…

– Анатолий Васильевич не мог… застрелиться. Это просто невозможно. Я-то знаю.

Скорее всего, так оно и было. Скорее всего она действительно знала.

– Идет следствие, – еще осторожней произнесла Инна, – наверное, будет понятней, когда они разберутся.

– В чем они могут разобраться!.. – Любовь Ивановна поставила перед ней чашку. Чашка была коричневая, глиняная, с застарелыми потеками на боку. Сын Митя, ясное дело, аккуратностью не отличался.

Пола шубы сползла с колена, и Инна осторожно подобрала ее.

Любовь Ивановна вновь вынырнула из-за угла и быстро приткнулась на стул, как будто заставила себя сесть, перестать метаться. В руках у нее была салфетка, которую она скручивала в жгут.

– Пейте! – с досадой предложила вдова. – Что же вы!

– А… где ваш сын?..

– У Кати в гостинице. Она должна была увезти его с дачи. Господи, что теперь с нами будет!..

Она отпустила свой жгут и взялась за щеки.

– Ведь я просила его, я ему говорила, ради детей! Но он никогда меня не слушал, никогда! С самой молодости! Я говорила – брось, хватит! Ты всю жизнь на работе, смотри, что с сыном сделалось, а он… он…

Она не заплакала, сдержалась и опять взялась за свой жгут.

Инна сидела, затаившись. Злобный енисейский ветер бросался снегом, гремел железом на крыше, из незаклеенного окна сильно дуло в бок.

Зачем она меня позвала? У нее нет подруги? Не с кем поделиться? Но почему со мной?! И почему здесь?

Любовь Ивановна еще посидела молча, со старательным вниманием скручивая свой жгут. Концы все никак не давались, вырывались из пухлых пальцев. Инна смотрела в свою чашку, только время от времени искоса поглядывала на хозяйку.

– Я завтра улетаю, – вдруг объявила Любовь Ивановна, – я должна все отдать вам сегодня.

Инна опешила.

– Куда… улетаете?

– Куда – не спрашивают, – поправила вдова. – Примета плохая. Спрашивают – далеко ли.

– Вы… далеко?

– С Катей. В Петербург. Утренним рейсом. Что же вы не пьете? Остынет.

Инна быстро хлебнула. Кофе был слабый, невкусный.

– Я должна все отдать вам сейчас. Где же это… – Любовь Ивановна взялась за лоб. – Да, я забыла… Нет, я не могла забыть.

И она быстро вышла из кухни, пропала за темным поворотом коридора, словно не было ее.

Инна перевела дыхание, вытерла о юбку повлажневшую ладонь и огляделась. Все в этой кухне носило отпечаток запустения. Инна провела рукой по стенке серванта, посмотрела и поморщилась.

Нет, пожалуй, не запустения, решила она. Казалось, весь этот дом некоторое время пробыл под водой, и следы высохшего ила так и остались на мебели и стенах.

Батарея пустых бутылок у стены – длинногорлых, зеленых, с замысловатыми наклейками вперемешку c местной «паленой» водкой. Очевидно, на замысловатые денег хватало не всегда, хоть и губернаторский сын. Или терпения не было искать. На полках разномастные стаканы – пластмассовые, граненые и фужеры на ножках, остатки былой роскоши. Щербатая раковина, кран замотан темной тряпкой – течет, наверное. А кухонный гарнитур – итальянский, натурального дерева, добротно и любовно сработанный.

Горькое горе, наказание за грехи. И ведь не денешься никуда, не избавишься, не забудешь ни на минуту – твой крест. До самой смерти нести, ни на чьи плечи не переложить, не освободиться, не начать сначала, не переделать – этот сын никуда не годится, будем делать нового!

У Инны Селиверстовой не было детей – так уж получилось, и уже почти не осталось надежды, что появятся. Откуда они возьмутся, когда у бывшего любимого мужа «новая счастливая семейная жизнь» и именно в этой новой жизни у него и будут дети, дачи, собаки, отпуск на теплом море; у нее, Инны, теперь только одна забота – доказать всем, что ей все равно!

Я докажу вам, что мне все равно, пела Клавдия Ивановна Шульженко пятьдесят лет назад.

Инна привстала со стула и взглянула в окно. Ей хотелось увидеть Осипа и свою машину, потому что неуютно ей на этой кухне, потому что она чувствовала губернаторское наказание за грехи, как свое собственное, а она-то ни в чем не виновата! Окно выходило на другую сторону, за дом, и машины не было видно.

Что это Любовь Ивановна пропала!..

Инна посидела еще немного, открыла и закрыла крышку на телефоне, осторожно отпила глоток из глиняной чашки с потеками, поморщилась – гадко было и невкусно, – нашарила в кармане зажигалку, зачем-то переложила ее из одного кармана в другой и позвала осторожно:

– Любовь Ивановна!

Тишина в старинном сибирском купеческом доме с метровыми стенами была такая, что слышалось, как где-то далеко тикают часы.

– Любовь Ивановна! Где вы?..

Часы все тикали торопливо, как будто давились секундами. От напряжения, с которым Инна прислушивалась, казалось, что звук то появляется, то пропадает, словно кто-то ходит мимо этих самых невидимых часов, заглушает их собой.

Никто не мог там ходить! В квартире никого не было, только Любовь Ивановна, открывшая Инне дверь.

Или… был кто-то еще?..

Инна поднялась и осторожно, стараясь не цокать каблуками, подошла к двери.

– Любовь Ивановна?..

Темный коридор, подсвеченный кухонным светом, пропадал в темноте, будто черная дыра, поглощающая свет и пространство. Что там дальше – непонятно, то ли есть, то ли нет.

В спине и затылке что-то подобралось, казалось, отвердело и зацементировалось холодным цементом.

«Что-то не так, – протикали далекие захлебывающиеся часы. – Что-то не так. Не так. Не так».

Нужно идти в коридор – внутрь черной дыры.

А как? Как?!.

Инна пошла – она никогда не была трусливой, и детство, проведенное в самом хулиганском, воровском и черт знает каком районе, многому ее научило.

За плечами было светло, и показалось, что нет на свете ничего более надежного и уютного, чем кухня с выступом посередине, словно затянутая высохшим речным илом, с пустыми бутылками вдоль стены и гуляющим сквозняком.

Она не знала, где зажигается свет, и вообще не знала этой квартиры – ее поворотов и закоулков, провалов и лабиринтов.

– Любовь Ивановна, где вы?..

Глаза привыкли, и оказалось, что внутри черной дыры тоже имеется свет – вопреки утверждениям школьного учебника астрономии, который с чрезвычайной самоуверенностью толковал, что там нет ничего .

Инну это всегда удивляло: кто-то разве был там, внутри, и своими глазами видел, что – ничего нет?..

Пасть коридора проглотила остатки жидкого кухонного свечения, и впереди обнаружилось еще одно – голубоватое, зимнее, ночное. Поминутно оглядываясь, будто чувствуя зацементированным от напряжения затылком горящие волчьи глаза, которые смотрят из вьюги, Инна дошла до того голубоватого и зимнего, и оказалось, что это свет с лестничной площадки.

Дверь на площадку была открыта.

Этого не может быть.

Вдова впустила ее, Инну, и заперла дверь. Инна отлично помнила, как замки щелкнули, закрываясь.

Снова открыла? Да еще щель оставила, из которой тянет настоящим холодом, как из преисподней! Зачем?..

Уходи, шепнул ей сжавшийся в комок инстинкт самосохранения. Уходи, пока открытая дверь так близко и ты еще можешь это сделать. Уходи, и это единственное, чем я могу тебе помочь.

Что-то не так. Не так. Не так.

Инна постояла перед дверью и двинулась назад, ближе к центру черной дыры. Хорошо бы прав оказался тот, кто написал в учебнике астрономии, что внутри ее нет ничего !..

Все было – нагромождение незнакомых вещей и поворотов, провалы дверей, странное колыхание тьмы, будто там шевелилось что-то бестелесное, но опасное – от неизвестности.

Ладони стали совсем мокрые, и она держала их растопыренными, почему-то не решаясь вытереть о шубу.

Уходи, скулил инстинкт, уходи. Если тебе очень надо, спустись вниз и вызови Осипа. Он придет, зажжет везде свет, затопает своими ножищами, и будет не так страшно.

Уходи.

– Любовь Ивановна?..

Коридор кончался большой двустворчатой дверью, за которой тьма стала пожиже, словно растеклась по углам из коридорной трубы.

Инна осторожно шагнула и зашарила правой рукой по стене в надежде найти выключатель. Невыносимо было шарить, чувствуя незащищенной спиной длину и темноту коридора, и она сделала шаг, так, чтобы сзади оказалась стена.

Ногти клацнули по пластмассе, что-то подалось, и свет ударил по глазам.

Нет никакой черной дыры – только квадратная огромная комната с голым полом, провалом окна и желтым столом на шатких деревянных ногах, как в публичной библиотеке. На столе лампа без абажура – нога, рожки и лампочка, – пыльные бутылки зеленого стекла и какие-то газеты. Штор на окне нет. Сервант зияет открытыми стеклами и стоит как-то странно, боком, будто грузчики внесли его, плюхнули кое-как, а он так и остался навсегда «на юру», «не по-людски».

Инна оглянулась в пустой коридор, в котором уже ничего не колыхалось таинственно, и осторожно двинулась вперед, к «библиотечному» столу.

И тут она увидела.

Огромное зеленое кресло, отодвинутое от стола, не давало возможности увидеть это сразу.

На голом полу, за креслом, лежала губернаторская вдова Любовь Ивановна, которая должна была принести Инне что-то такое, что убедило бы ее в том, что муж «не стрелял в себя». Она лежала так, что было совершенно понятно – она умерла.

Иннин мозг знал – с первой же секунды, – что это не Любовь Ивановна, а лишь оставшаяся от нее оболочка, но вопреки этому знанию Инна подошла, присела, потянула за плечо, вглядываясь с жалобным ужасом, словно умоляя: только бы это не было правдой!

И еще, чуть поглубже: только бы не здесь и не со мной.

Я не хочу, чтобы все это было со мной!..

– Любовь Ивановна, зачем вы легли? – шепотом спросила Инна у трупа губернаторской вдовы и опять потянула за плечо, и труп тяжело, не по-живому, перевалился на спину.

Инна отпрыгнула назад, едва удержавшись на каблуках.

Сразу стало понятно – зачем. В виске у нее было аккуратное отверстие, словно та самая сконцентрированная черная дыра, внутри которой нет ничего, согласно учебнику астрономии. Вокруг виска все было синим и вроде сплющенным, и эта синева наползла уже и на лицо, в которое Инна все никак не могла посмотреть.

Спине стало холодно и мокро, закружилась голова, но Инна знала, что никаких дамских обмороков с ней не стрясется. Ей только нужно немного подышать.

Она дышала и часто глотала, потому что слюна не помещалась во рту, и в желудке, завязавшемся в узел, кажется, тоже не помещалась, а ушах все молотили давешние часы.

Значит, пока она сидела на кухне и думала о губернаторском сыне, кто-то здесь, в комнате, аккуратно, точно и почти бесшумно выстрелил в висок губернаторской вдове. Инна в кухне не слышала ничего, впрочем, и немудрено – стены и двери здесь «купеческие», толстенные, возведенные тогда, когда никто из архитектурных умников еще не мог подсчитать «гигиенический уровень шума». Она не слышала, как упало тело – или его тихо опустили на пол, за зеленое кресло? А потом ушли – даже входную дверь не потрудились закрыть.

Значит, пока они разговаривали, в этой комнате готовились к работе – прилаживали пистолет, выбирали позицию, прикидывали, как сейчас войдет убитая горем женщина, зажжет свет, повернется боком, и именно в этот момент ее будет удобнее всего застрелить. Прямо в висок, чтобы на части разнесло хрупкие кости и мозг, который эти кости пытаются защитить, но разве защитишься от пули в упор, в висок?!

Крови было не слишком много – небольшая черная лужица на желтом полу. Инна старалась на нее не смотреть.

Способность думать вернулась к ней мгновенно – только что были паника и тошнота, а со следующим ударом сердца она уже соображала, быстро и холодно.

Нужно уходить из этой квартиры. Немедленно. Сейчас же.

Нужно сделать так, чтобы никто не заподозрил, что она здесь была. Катя, губернаторская дочь, знает, но это просто – да, ее, Инну, приглашала Любовь Ивановна Мухина, но она, Инна, не поехала на встречу, решила, что Любовь Ивановна просто немного не в себе после смерти мужа.

Инна бросилась в кухню, вылила остывший кофе, а чашку затолкала в карман шубы.

Быстрее, быстрее!..

Какой-то пыльной, словно выпачканной мелом тряпкой она потерла бок серванта, там, где трогала его, и тряпку тоже затолкала в карман.

Что еще? Стол?.. Тоже протереть и немедленно уходить отсюда!..

Она остановила себя и свою панику – оказывается, все это время паника оставалась с ней, в ней, и это именно паника хватала и засовывала в карман чашки и тряпки.

Что-то Любовь Ивановна должна была отдать Инне. «Я все отдам вам сейчас», – сказала она и пошла в комнату за этим «всем» и получила пулю в висок.

Что?! Что это могло быть?!

Инна вернулась в комнату.

Голый пол, голые стены, «библиотечный» желтый стол, нелепо стоящий сервант. И труп за зеленым креслом.

Пятнадцать минут назад они разговаривали. Пятнадцать минут назад вдова беспокоилась об утреннем рейсе в Питер и знала, что Катя должна забрать брата с дачи. Пятнадцать минут назад она скручивала жгутом полотенце и толковала, что «Толя не стрелял в себя».

А в тебя?.. Кто стрелял в тебя?!

Нужно уходить. Немедленно, сейчас же.

Ничего не было в этой комнате такого, за что можно было бы убить. Бутылки? Стаканы? Газеты?!

Кроме газет, на столе еще были пластмассовая тарелка с какими-то засохшими следами и огрызок яблока в пыльной вазе. Газеты лежали стопкой, перегнутые и распотрошенные, и Инна в своем бреду мимолетно удивилась, что кто-то в этом доме читал газеты да еще что-то писал на них!

Написано было синей ручкой, прямо поверх дрянной типографской краски. Она глянула, долго не могла прочесть и едва удержалась на ногах, когда синие закорючки сложились в ее собственную фамилию – Селиверстова.

На газете было написано: «Селиверстовой».

Раздумывать было некогда и, схватив всю пачку, она побежала к двери, рукавом шубы выключила свет, проскочила коридор и вылетела на лестницу.

Холод, тьма, тишина, только ветер гремит по крыше.

Трясясь с головы до ног, Инна осмотрела замок, клацнула «собачкой», выпуская ее, и толкнула дверь. Замок негромко и отчетливо щелкнул, как будто выстрелили из пистолета с глушителем.

Господи, помоги мне!..

На цыпочках, чтобы не стучать каблуками, Инна скатилась по лестнице, посмотрела в дверную щель – никого не было перед домом, кроме ее машины в круге мертвенного света, – и кинулась вперед.

– Ты чего так бежишь, Инна Васильевна? Случилось что?

– Быстрей, – выговорила она, – уезжай быстрей, Осип Савельич!

Он знал ее много лет. Так знал, что на этот раз повиновался немедленно.

Машина, казалось, прыгнула вперед, за пределы размытого круга, понеслась в метели, и, только отъехав довольно далеко, Осип включил фары.

Инна тяжело и редко дышала.

Очень хотелось вымыть руки, липкие от пота и типографской газетной краски. Казалось, что, если вымыть руки прямо сейчас, все кончится, остановится, придет в норму.

«Придет в норму» – так говорил губернатор Мухин на совещаниях.

– Осип Савельич, поезжай куда-нибудь.

– Далеко?

– Не очень. Только чтоб не сразу домой.

Нельзя спрашивать – куда, вспомнилось Инне. Примета плохая. Надо спрашивать – далеко ли.

Примета действительно оказалась плохая. Просто на редкость плохая.

Газеты лезли ей в нос, и она все отпихивала их, а потом поняла, что держит их, плотно прижав к себе, как младенца. Она швырнула газеты на сиденье.

– Осип Савельич, мы с тобой сегодня вечером ни к какому губернаторскому сыну не ездили, – выговорила Инна, глядя в окно, – мы с тобой кататься ездили.

Он посмотрел на нее в зеркало заднего вида.

– Далеко ездили-то?

– До Березняков и обратно.

Березняками называлось село на самом берегу Енисея.

– Зачем ездили?

– Просто так, говорю же. Кататься. Тоску послепохоронную разогнать.

– Понятно.

И никакого вопроса. Ни одного, хотя Инна по его макушке видела, какое его грызет любопытство!

– Во сколько вернулись?

– Когда домой приедем, посмотрим на часы.

– А поехали, стало быть, в полдесятого?

– Да.

– Понятно.

Ничего тебе не понятно, драгоценный ты мой Осип Савельич. Ничего тебе не понятно, но я не скажу тебе ни слова и ничего не стану объяснять.

Не скажу, пусть даже твое любопытство прогрызет тебе в черепе дырку.

Все лучше, чем та, что в виске у Любови Ивановны Мухиной.

Инна все смотрела в окно.

– Осип Савельич, пока меня не было, из подъезда никто не выходил?

Осип опять глянул на нее в зеркало.

– Нет. Никого не было.

– А машина? Не подъезжала, не уезжала?

– И машин никаких не было.

– Точно? Ты не спал?

– Я, Инна Васильевна, – выговорил Осип решительно, – по темноте в машине никогда не сплю. Я же не мальчонка тридцати трех лет, не первый год замужем! Я знаю, когда можно спать, а когда можно и по башке получить, если особенно заспишься-то!

– И никто не подъезжал и не уезжал?

– Не подъезжал и не уезжал.

Интересно, в старинных купеческих домах, что на улице Ленина, есть черный ход? И если есть, можно ли через него попасть на улицу? Или там все намертво заколочено еще со времен пролетарской революции, которая, как известно, поставила крест на всяких там черных ходах, галошах и прочей ерунде, относящейся к буржуазным пережиткам?

Если черного хода нет, значит, все время, что Инна ждала на кухне уже мертвую Любовь Ивановну, а потом на ощупь брела по коридору, а потом металась с мокрой от паники и страха спиной, тот человек оставался в доме. Может быть, он вышел на лестницу и поднялся на последний этаж, а может, затаился в темных глубинах квартиры, но он все время был рядом . Так близко, что Инна могла бы его увидеть – как того, что с такой настойчивостью рассматривал ее на мухинских поминках, если бы догадалась посмотреть вверх.

А если этот и есть тот?..

От этой мысли ее вдруг чуть не вырвало.

Нет. Думать она будет потом, когда немного успокоится и Осип привезет ее домой, в ее «охраняемую зону», за забор, где сегодня днем неизвестно зачем стояла темная машина!

Инна покосилась на газеты, разбросанные по сиденью.

Чего бы только она не дала, чтобы синие, как жилы, крючки шариковой ручки не складывались в ее фамилию – Селиверстова, но фамилия по-прежнему была там, на месте.

Завтра Любовь Ивановну найдут. Найдет дочь Катя, которая должна увезти мать в Питер утренним рейсом. Начнется следствие, да еще какое! Газеты заголосят – да еще как! У Гарика Брюстера сделается сердечный припадок, как пить дать!

Нужно сыграть так, чтобы никто ни о чем не догадался. Осип не проболтается никогда и ни за что. Катя… Катя вряд ли сможет что-то доказать, но зато вполне сможет втянуть Инну в долгие и неприятные разборки с прокуратурой и следственными органами.

Ах, как некстати, как это чертовски некстати!..

И, самое главное, она уже никогда и ничего не сможет изменить, потому что все уже случилось, и бессмысленно теперь хныкать и жаловаться неизвестно кому – почему случилось именно с ней!

Впрочем, подумала Инна с холодной насмешкой над собой, собравшейся страдать, покойному губернатору и его жене пришлось еще хуже.

Гораздо, гораздо хуже.

– Давай к дому, Осип Савельич.

– Да уж давно к дому едем. Не скажешь мне, что случилось-то, Инна Васильна?

– Нет.

– Ни слова, ни полслова?

– Нисколько не скажу. Ты только завтра… будь поаккуратней в разговорах.

– Я и так.

– Знаю.

Машина летела теперь вдоль забора, вот и будочка с охранником – проходная, а за ней – охраняемая территория.

Кажется, сегодня вечером Инна отдала бы все, что угодно, лишь бы территория была не просто охраняемая, а бронированная, как корпус подводной лодки.

– Проводить тебя, Инна Васильна?

Это было бы малодушием и уступкой собственной трусости, и она не могла этого допустить.

– Не надо меня провожать, Осип Савельич! Что я тебе, десятиклассница, что ли!..

– Мало ли.

– Ничего не «мало ли»! – строго сказала Инна. – На нашей территории никаких «мало ли» не бывает, сам знаешь!

Себя она успокаивала, а не его, и они оба отлично это понимали.

– Завтра приезжай к половине девятого. Мне к девяти в администрацию.

– Добро.

Она выбралась из машины, выволокла свои газеты, дошла до темного крылечка, зажгла свет. Подвесной фонарь качался на цепи, свет метался по крыльцу и дорожке. Осип все не уезжал, и Инна вдруг рассердилась.

Решительно распахнула дверь и махнула ему рукой – уезжай!

Он не уехал. Он вообще все делал так, как считал нужным, а ее не слушал.

Из холодного тамбура, который Осип называл почему-то сенями, она открыла вторую дверь – в теплое и чистое нутро «казенного дома», который в данный момент был ее жильем.

Вспыхнул свет.

Кошка Джина, позевывая, сидела в кресле – видно, спала, и Инна ее разбудила. Тоника не было видно. Должно быть, ушел с досады наверх и залез в ее гардеробную, на вещи. Досада оттого, что давеча не удалось поваляться на шубе.

– Привет, – сказала Инна кошке Джине. Та дернула ушами и отвернулась, не захотела здороваться, тоже, должно быть, из-за шубы.

Что-то академик Павлов намудрил с условными и безусловными рефлексами, подумала Инна вяло. Про академиковых котов ничего не было известно, а про своих она знала совершенно точно – они так же разумны, как и она сама.

Может быть, немного по-другому, но совершенно точно разумны, и их поведение к рефлексам не имеет ровным счетом никакого отношения.

А может, у этого самого академика никогда не было кота? Или собаки? Может, он только в теории был силен? Впрочем, какую-то бедолагу собаку он, кажется, приручил и приучил – желудочный сок у нее выделялся по свистку, данному академиком, или что-то в этом роде.

Наверное, пес хотел ему услужить, только и всего. Наверное, хотел, чтобы академик был доволен. Мечтал, что он его летом на травку поведет в мячик играть и палку кидать, и за эту палку с мячиком, за летний луг, за прогулку с хозяином готов был что угодно демонстрировать, любые «условные рефлексы».

Чувствуя, что сейчас непременно зарыдает от жалости к собаке Павлова, Инна почесала Джину за ушами и погладила по голове, как какую-нибудь круглую сироту. Джина посмотрела настороженно – что это за нежности не к месту? Я сама выбираю время, когда хочу ласкаться, и тереться головой, и мурлыкать нежно, а ты, пожалуйста, знай свое место.

Инна отнесла газеты в кабинет и с наслаждением разулась – от каблуков ноги совсем свело. От каблуков и от страха. Неизвестно, от чего больше.

Теперь кофе, апельсин и ванну, очень полную и очень горячую ванну.

Кажется, когда-то она тоже мечтала о ванне, и потом забыла о ней, и плакала, и занималась любовью с чужим человеком – до звона в ушах.

Газеты разлетелись по столу в кабинете, и, каждый раз проходя мимо, Инна взглядывала на них.

Апельсина не было.

Ей так хотелось апельсина – именно апельсина, с его острым вкусом, новогодним запахом, толстой солнечной шкуркой, а теперь оказалось, что его нет, нечем себя утешить!

Она всегда мало заботилась о еде – только когда муж был рядом и требовал повышенного внимания, был капризен, непостоянен, противоречив – сегодня желал котлет, а завтра непременно гуляш, послезавтра курник, а потом еще что-то такое и эдакое. И она готовила, старалась, стелила салфетку, выкладывала серебряные приборы, минеральная вода лилась в чистые стаканы – шипящая и холодная, как в рекламе. «Вчерашнее» за ужин не могло сойти ни при каких обстоятельствах, только свежее, с огня, и она кидалась к этому самому огню, когда бы и откуда бы ни приезжала, а теперь у нее даже апельсина нет, чтобы заесть все сегодняшние страхи!

Джине тоже хотелось чего-то особенного – копченого омуля, к примеру, – потому что возле мисок с «Китекетом» она сидела, состроив равнодушно-печальную мину, ждала, когда Инна оценит ее глубокие внутренние страдания.

– Омуля нет, если ты на него намекаешь, – сказала Инна, – хочешь, молочка подогрею?

Руки у нее немного дрожали, и она строго приказала им перестать, но они не перестали.

Никогда до сегодняшнего дня она не видела человека с черной дырой в виске, и никогда не случалось так, что она разговаривала с ним за минуту до его смерти. Чужая смерть прошла так близко к ней, Инне, и даже оставила следы своего присутствия – открытую дверь, например, – и ей страшно было даже подумать, как она проведет сегодняшнюю ночь.

Да еще апельсина нет!

Зато на дне бутылки болтался глоток «Божоле», и она вылила его в пузатый бокал, чтобы пить как в рекламе, красиво и со вкусом, вышла в гостиную и включила телевизор.

Джина на кухне мерно и звучно лакала молоко – смиловалась.

Новостей не было, зато была программа «Аншлаг».

Ведущая в ослепительном оранжевом костюме с кружевами на коленях и желудке интимным одесским контральто представила юмористов. Юмористы некоторое время уныло пошучивали, не забывая, однако, подобострастно покланиваться в сторону всесильной ведущей – кабы не она, матушка, как пить дать утонул бы «сухогруз сатиры и юмора», как удачно и свежо сострил один из вышеупомянутых юмористов.

Потом все вместе они почему-то взгромоздились на катер, потом нестройно запели, потом дяденьки в пиджаках повязали платки и нарумянили губы – представляли женщин.

Инна глотнула «Божоле».

Раскиданные газеты пестрели на столе в кабинете, ей было их видно.

Что это за газеты? Как они оказались в квартире Мити Мухина, пропойцы и «несчастнейшего из людей», как он сам называл себя, когда в алкогольном буйстве рыдал и бился лысеющей головой о паркет?

Инна могла дать на отсечение свою собственную голову, что он отродясь не читал никаких газет и уж точно не знал такой фамилии – Селиверстова.

У него даже была некая должность, которую добыл для него отец. Назывался Митя то ли вице-президент, то ли заместитель председателя совета директоров какого-то банка. Он никому там не мешал, наоборот, способствовал – всегда полезно иметь под рукой губернаторского сына. Конечно, после смерти Мухина Митеньке придется свой «пост» покинуть – сам по себе он никому не был нужен.

Наверное, именно сегодня впервые в жизни у него появился достойный повод напиться и почувствовать себя «несчастнейшим из людей», что он с успехом и проделал.

Но газеты?.. Или он натаскал их из своего «присутственного места»?

Вино почти кончилось, зато «Аншлаг» все никак не кончался. Инна переключилась на другой канал. Слушать было невозможно, смотреть – стыдно.

Если бы не сегодняшняя история, не поленилась бы, позвонила Олегу Добронравову, давнему приятелю, нынешнему председателю Российского телевидения, спросила бы, видел ли сам Олег Петрович, что именно показывает вверенный ему канал. Впрочем, может, и не стоит данный телевизионный шедевр ее усилий. Скучища смертная, конечно, а так… ничего особенного, безобидно по крайней мере.

Черт с ними.

На первом канале наконец-то начались новости, и Инна навострила уши – первый сюжет был как раз о белоярских похоронах.

Вот и премьер с потупленной головой, и «самые-самые» вице, и Якушев – по правую руку от премьера, все правильно.

Вот и она сама – коричневый мех шубы, белые волосы, сосредоточенное, как будто озябшее лицо. Когда это ее зацепила камера?.. Она старательно уклонялась от немигающих круглых телевизионных глаз, все время помнила об этом, и вот – не уклонилась.

<< 1 2 3 4 5 >>